Алексей Константинович Толстой — страница 35 из 43

[74].

Из всех пьес трилогии А. К. Толстой более других любил «Царя Федора Иоанновича». Действительно, именно этому «срединному» произведению, как оказалось, суждена долгая сценическая жизнь. Что же касается «Царя Бориса», эта пьеса благополучно прошла цензуру и была разрешена к представлению. Однако здесь можно поставить точку. Она почти не видела огней рампы, а если спектакли и были, то успеха они не имели. Вероятно, причина в том, что «Царь Борис» слишком тенденциозная пьеса скорее рупор авторских идей и по-настоящему глубоких характеров здесь нет.

Многотрудный опыт, обретённый при работе над своим главным творением, каким Толстой считал драматическую трилогию, он подытожил в послании к одному из самых близких и родственных ему по духу литераторов — Гончарову:

Не прислушивайся к шуму

Толков, сплетен и хлопот,

Думай собственную думу

И иди себе вперёд!

До других тебе нет дела,

Ветер пусть их носит лай!

Что в душе твоей созрело —

В ясный образ облекай!

Тучи чёрные нависли —

Пусть их виснут — чёрта с два!

Для своей живи лишь мысли,

Остальное трын-трава!

(«И. А. Гончарову». 1870)

ЮВЕНАЛОВ БИЧ

Дух незабвенного Козьмы Пруткова никогда не покидал Алексея Толстого. Но со временем он всё больше стал обретать черты «музы пламенной сатиры». В окружающей действительности мало что могло нравиться поэту. Правящие верхи были ему хорошо известны, и он не верил, что косная, без признака энергии, бюрократия способна справиться с «взбаламученным морем», каким была пореформенная Россия. Но и молодые носители «новых идей», сделавшие своей профессией отрицание всех и вся, не внушали ему симпатии. А. К. Толстой не верил, что они — позитивные силы русского народа. Напротив, они представлялись ему накипью, неизбежной при бурно протекающем процессе общественного брожения. Именно эти «прогрессисты» в первую очередь стали мишенью его едкого стиха.

Боюсь людей передовых,

Страшуся милых нигилистов;

Их суд правдив, их натиск лих,

Их гнев губительно неистов;

Но вместе с тем бывает мне

Приятно, в званье ретрограда,

Когда хлестнёт их по спине

Моя былина иль баллада.

С каким достоинством глядят

Они, подпрыгнувши невольно,

И, потираясь, говорят:

Нисколько не было нам больно!

Так в хату впершийся индюк,

Метлой пугнутый неучтивой,

Распустит хвост, чтоб скрыть испуг,

И забулдыкает спесиво.

(«Боюсь людей передовых…». 1873)

Высказываясь по адресу своих противников, Алексей Толстой не жалел выражений. Он писал редактору «Вестника Европы» Михаилу Стасюлевичу 1 октября 1871 года: «У нашего нигилисма адвокатов довольно, и сам он пишет себе панегирики на все лады и противников своих бьёт на все корки… Он вовсе не дрянность, он глубокая язва. Отрицание религии, семейства, государства, собственности, искусства — это не только нечистота, — это чума, по крайней мере по моему убеждению. Он вовсе не забит и не робок, он торжествует в значительной части молодого поколения; а неверные, часто несправедливые, иногда и возмутительные меры, которые принимала против него администрация, нисколько не уменьшают уродливости и вреда его учения. Учение и пропаганда отрицания находят себе пристанище даже в таких журналах, которых редакторы их не исповедуют, как, например, в Вашем».

В этом же письме Толстой отвергает упрёк, что не дело крупному поэту реагировать на уродливые явления окружающего: «Вы говорите, что „большому таланту не следует выходить на борьбу с дрянностью ежедневной жизни и что это дело маленькой прессы“. Оставляя в стороне Ваш комплимент, я возражу Вам, что или с „дрянностью“ вообще не следует бороться, или если следует, то именно большому таланту, потому что маленький талант, будучи равносилен противнику, не в состоянии его одолеть, по крайней мере, не имеет тех шансов, которые имеет большой талант. Moliere[75] также боролся с разными дрянностями, но никому не приходит в голову находить, что он тем компрометировал свой талант».

Надо сказать, что в полемику с нигилистами в жизни и литературе Алексей Толстой вступил сравнительно поздно, когда своё слово уже сказали Иван Тургенев, Алексей Писемский, Николай Лесков. После таких монументальных произведений, как «Отцы и дети» Тургенева или «Некуда» Лескова, сравнительно небольшие стихотворения Толстого, казалось бы, вполне могли пройти незамеченными, но нетерпимость так называемой демократической критики была такова, что она не оставляла без внимания ни одного мало-мальски хлёсткого слова в сторону тех, кого было принято выставлять идеологами молодого поколения. Так, неожиданный резонанс получило стихотворение А. К. Толстого «Пантелей-целитель», где он возвращается как бы «на новый лад» к старинной народной песне из «Князя Серебряного»:

Пантелей-государь ходит по полю,

И цветов и травы ему по пояс,

И все травы пред ним расступаются,

И цветы ему все поклоняются.

И он знает их силы сокрытые,

Все благие и все ядовитые,

И всем добрым он травам, невредными,

Отвечает поклоном приветныим,

А которы растут виноватые,

Тем он палкой грозит суковатою.

По листочку с благих собирает он,

И мешок ими свой наполняет он,

И на хворую братию бедную

Из них зелие варит целебное.

              Государь Пантелей!

              Ты и нас пожалей.

              Свой чудесный елей

              В наши раны излей,

В наши многие раны сердечные;

Есть меж нами душою увечные.

Есть и разумом тяжко болящие,

Есть глухие, немые, незрящие,

Опоенные злыми отравами, —

Помоги им своими ты травами!

             А ещё, государь, —

             Чего не было встарь —

И такие меж нас попадаются,

Что лечением всяким гнушаются,

Они звона не терпят гуслярного,

Подавай им товара базарного!

Всё, чего им не взвесить, не смеряти.

Всё, кричат они, надо похерити;

Только то, говорят, и действительно,

Что для нашего тела чувствительно;

И приёмы у них дубоватые,

И ученье-то их грязноватое,

             И на этих людей,

             Государь Пантелей,

             Палки ты не жалей,

             Суковатыя!

(«Пантелей-целитель». 1866)

Это стихотворение, напечатанное в девятом номере «Русского вестника» за 1866 год, сразу же сделало Алексея Толстого ретроградом на страницах прессы левого направления. Здесь любое упоминание о нём обязательно сопровождалось пояснением: «Автор Пантелея».

Алексею Толстому ответил редактор знаменитого сатирического журнала «Искра» Василий Курочкин:

Ой ты, гой еси, ваше сиятельство!

Неприличны в печати ругательства,

И не вырастут травы целебные,

Коль посеешь слова непотребные.

Али речь ты повёл с «пугачёвцами»?

Аль считаешь читателей овцами?

Как же ты, с воспитанья-то светского,

Речь повёл крепостного дворецкого,

Забубённую, слышь, залихватскую

И как быдто б маненько — кабацкую?

…………………………………………..

Журналист, убеждающий палкою,

Конкурирует с куклою жалкою,

С деревянною детской игрушкою,

С драчуном балаганным Петрушкою,

А у кукол для споров все данные —

Только палки одни барабанные.

          Оттого, государь,

          Что башки их, как встарь,

          Деревянные!

(«Новый Пантелей-целитель». 1875)

Постоянно жившему в Красном Роге Алексею Толстому весь этот шум, поднятый петербургскими витиями, представлялся не более чем бурей в стакане воды, «журнальной галиматьёй». Образцом подобной галиматьи он считал бурную «критику слева» только что опубликованного романа И. А. Гончарова «Обрыв», где писатель затронул такие новации русской жизни, как женская эмансипация и нигилизм, сделав одним из главных героев нигилиста Марка Волохова. По этому поводу Алексей Константинович писал Михаилу Стасюлевичу 12 ноября 1869 года:

«В вашем последнем № есть статья Вашего шурина, г-на Утина, о спорах в нашей литературе. При всём моём уважении к его уму, я не могу, с моею откровенностью, не заметить, что он оказывает странную услугу новому поколению, признавая фигуру Марка его представителем в романе. Скажите, ради Бога, отчего люди средних лет не принимают на свой счёт такие личности, как Райский? А люди пожилые такие личности, как тот советник, которого выгнала бабушка? Отчего люди нового поколения начинают кричать: пожар! — как скоро выводится на сцену какой-нибудь мерзавец? Ведь это, salva venia et exceptis excipiendis [76],называется на воре шапка горит! Мне, например, 52 года, но, ей-богу, мне не приходило в голову обижаться, когда я встречал в романе пятидесятилетнего подлеца. Это что-то nicht richtig [77]. Но к чёрту всех Базаровых и Волоховых, не литературных, а живых!»

Вместе с тем к Базарову, каким он выведен в романе Тургенева «Отцы и дети», А. К. Толстой испытывал большую симпатию. Ему были очевидны незаурядные интеллектуальные и нравственные качества этого героя. Перечитывая роман в немецком переводе, он недоумевал: «Какие звери — те, которые обиделись на Базарова! Они должны были бы поставить свечку Тургеневу за то, что он выставил их в таком прекрасном виде. Если бы я встретился с Базаровым, я уверен, что мы стали бы друзьями, несмотря на то, что мы продолжали бы спорить» (письмо С. А. Толстой из Дрездена от 11 декабря 1871 года).