О последних минутах возлюбленного брата Анна Алексеевна Толстая рассказывает в письме из Дрездена от 30 августа 1836 года Льву Перовскому:
«Могла ли я думать, что буду писать в столь печальный час! Как далеки мы были, мой дорогой Лев, от мысли о таком страшном несчастье, когда расстались. И он сам, он был так весел во время путешествия; к нему вернулось его хорошее расположение духа; если иногда он и заговаривал о своих мрачных предчувствиях, то тем не менее строил и планы на будущее. Он почти не харкал кровью, кашлял гораздо меньше, и казалось, что ему лучше! В Варшаве он одним духом поднялся на 4-й этаж, а через пять дней его не стало! Пересказать вам его страдания невозможно — они были жестоки. В воскресенье он поел с нами и захотел даже, чтобы я оставила на вечер приготовленный мною суп. Около семи часов он начал задыхаться, попросил, чтобы ему пустили кровь, а потом сел на постели и больше уж с неё не поднялся. Он попытался, но не смог лечь ни на мгновенье. Он умер у меня на руках… До последнего мгновенья он не терял присутствия духа — несколько раз простился с нами. Было ужасно видеть, как он страдает. В четверг рано утром попросил нас открыть окна, убрать ширму и подвинуть кровать — он смотрел на Небо — в девять часов бедного Ангела не стало! За полчаса перед тем, как навсегда закрыть глаза, он твёрдым голосом сказал: „Прощайте, друзья!“ Сказал так громко, что горничная услышала его через закрытую дверь. В эти четыре дня никто не приходил, кроме врача. Бедный Алексей беспокоился только о нас, зная, что мы одни; эта мысль беспрестанно мучила его. Он сказал доктору за три дня: „Я знаю, что уже не поднимусь, но ради сестры я хотел бы, чтоб вы были здесь в критическую минуту, нужно избавить её от страшных обстоятельств моей кончины. Я дам вам три тысячи рублей, вы согласны?“ и проч. Уже накануне врач безо всяких объяснений отсутствовал три часа, что сильно волновало бедного Алексея, который передал ему на этот счет записку — всё это для того, чтобы не говорить с ним в моём присутствии! Наконец в четверг, за несколько часов до конца, врач, видя, что он уже в агонии, поднялся, собираясь уйти, мы с Алёшей в отчаянии переглянулись, но не осмелились тронуться с места, чтобы удержать его. Посудите сами, если б Алексей его об этом попросил, как бы поведение этого человека отравило его последние минуты! Это происшествие придало мне смелости. Я прочла ему вслух молитвы — ему ещё достало сил пожать мне руку! Потом мы с Алёшей одели его и проч. и проч. Мы не расставались с ним, пока его не опустили в землю. Вы понимаете, как тяжело у меня на душе. О! Как он не хотел покидать нас, сколько раз он обнял нас… Такова воля Божья, но мужество оставляет меня, я всё более чувствую страшную пустоту после его ухода. Понимаете ли вы это безрассудное ощущение: в моём горе была некая неопределенность, а теперь я знаю одно — он умер».
После смерти дяди Алёша Толстой уже не ощущал себя неоперившимся юношей. Наступила пора возмужания.
ТРЕБОВАНИЯ МОЛОДОСТИ
Становление поэтического таланта протекает по-разному. Чаще всего талант даёт себя знать ещё в ранней молодости и достигает полного расцвета к тридцати годам; затем происходит постепенное затухание стихотворной лихорадки и переход к прозе (хотя настоящий поэт никогда стихов не оставляет). Но в нашей памяти достаточно примеров позднего пробуждения этого дара. Великий американский поэт Уолт Уитмен сочинил первые стихотворения, когда ему было около сорока лет. Артюр Рембо, напротив, «иссяк», едва перешагнув границу двадцатилетия. Короче говоря, здесь никакой закономерности вывести невозможно — у каждого поэта своя судьба.
Известны лишь поздние признания А. К. Толстого о том, что он начал писать стихи в шесть лет. Однако трудно найти отпрыска из образованного дворянского круга, который не пробовал бы рифмовать. В этой среде версификация была чуть ли не эпидемией и вообще входила в систему образования молодого дворянина, как, например, и верховая езда. Но думал ли Алексей Толстой о серьёзном занятии литературой? Ответ может быть только положительным; доказательством служат его письма. Конечно, и успешный пример любимого дяди воодушевлял. Но до поры до времени Толстой вынужден был идти по проторённой тропе. Да и невозможно отрицать, что светская жизнь доставляла ему много радостей.
В кругу «золотой молодёжи» Алексей Константинович Толстой, как уже говорилось, выделялся двумя достоинствами: замечательной памятью и необыкновенной физической силой. Сам он гордился своей памятью и с детства тренировал её, прочитывая книгу за книгой. Вместе с тем статный белокурый красавец, кровь с молоком, хоть и несколько женственный, легко разгибал подковы, загонял пальцем в стену гвозди, свёртывал змеевиком серебряные ложки. Однако к литературе все эти подвиги не имели ни малейшего отношения.
Со смертью своего дяди молодой человек отнюдь не лишился высоких покровителей. На место покойного брата заступил Лев Алексеевич Перовский, бывший тогда сенатором и товарищем министра уделов; в 1841 году он стал министром внутренних дел с сохранением всех прежних обязанностей. Вообще, семейный клан Перовских играл в Российской империи весьма заметную роль.
Наиболее ярким представителем этого клана был Василий Алексеевич — оренбургский военный губернатор и командующий отдельным корпусом. Ему было вверено управление обширным пограничным краем, с неограниченными полномочиями. Для своей вотчины он сделал столько же, сколько сделал для благоустройства юга России другой выдающийся администратор того времени — Михаил Семёнович Воронцов. Оба были героями Отечественной войны 1812 года. На парадном портрете Василия Перовского работы Брюллова, находящемся в Третьяковской галерее, можно разглядеть на указательном пальце левой руки серебряный напёрсток. В Бородинском сражении французская пуля оторвала ему этот палец.
Нельзя не упомянуть и о том, что Василий Перовский был приятелем Пушкина. Поэт пользовался его гостеприимством во время поездки по оренбургским степям в поисках материалов о пугачёвщине.
Уже после смерти великого поэта Василий Перовский, отправляясь в «хивинский поход», получил от Николая I запечатанный конверт, который надлежало вскрыть, когда русские войска войдут в Хиву. Этого не случилось, и конверт был возвращён императору в целости. Говорили, что в этом конверте был указ о присвоении Василию Перовскому титула «князя Хивинского».
Свою службу в Архиве иностранных дел Алексей Толстой считал законченной. Он не спешил к сроку вернуться в Москву; Малиновскому было послано следующее письмо (13 ноября 1836 года):
«…Спешу извиниться перед Вами в просрочке данного мне отпуска. После постигшего нас несчастия матушка моя сильно занемогла, болезнь её увеличилась по приезде в Петербург и до сих пор ещё продолжается. Вот что было причиною моего замедления, и я надеюсь, что Ваше превосходительство с меня за это не взыщите, тем более что в теперешних обстоятельствах отсутствие моё было бы вдвое чувствительнее для матушки…»
К этому времени уже был решён вопрос о переводе А. К. Толстого в Петербург. Сначала он назначается чиновником департамента хозяйственных и счётных дел Министерства иностранных дел, но уже с января 1837 года причисляется «сверх штата» к русской миссии во Франкфурте-на-Майне. Даже сама формулировка наводит на мысль о том, что новое назначение — очередная синекура. Действительно, через несколько дней Алексей Толстой получает трёхмесячный отпуск «в разные российские губернии». В Германию он собрался только осенью.
Франкфурт-на-Майне был «вольным городом» в составе Германского союза; он находился на территории земли Гессен-Нассау в Пруссии. Русская дипломатическая миссия никакими особыми делами обременена не была; тем более их не было у чиновника «сверх штата». Он свободно разъезжал по Германии, а Михаил Петрович Погодин столкнулся с ним даже в Париже. Всюду Алексей Толстой изучал произведения живописи и ваяния, сосредоточенные как во дворцах аристократов, так и в церквях. Искал он и знакомств, в особенности с литераторами. Именно к этому времени относится его первая встреча с Гоголем. В памяти остались две любопытные истории.
Первая история чрезвычайно похожа на анекдот. Алексей Константинович Толстой впоследствии сам рассказал её первому биографу Гоголя Пантелеймону Кулишу. Гоголь остановился в одной из гостиниц Франкфурта; утром он намеревался ехать дальше и приказал гостиничному слуге (гаускнехту) запаковать его вещи и отправить их с дилижансом, затем беззаботно лёг спать. Утром выяснилось, что сверхаккуратный гаускнехт сложил в чемодан всю его одежду и она уже находится далеко в пути. Пришедший с визитом Алексей Толстой нашёл Гоголя закутанным в простыню. В таком одеянии он принимал и остальных посетителей, пока его старые и новые друзья не сбросились и не купили ему платье. Гоголь же от души веселился.
К этому же периоду относится другой случай. Во Франкфурте жил Жуковский и Гоголь постоянно посещал его. Кулиш пишет:
«Однажды — это было в присутствии графа А. К. Толстого — Гоголь пришёл в кабинет Жуковского и, разговаривая со своим другом, обратил внимание на карманные часы с золотой цепочкой, висевшие на стене.
— Чьи это часы? — спросил он.
— Мои, — отвечал Жуковский.
— Ах, часы Жуковского! Никогда с ними не расстанусь!
С этими словами Гоголь надел цепочку на шею, положил часы в карман, и Жуковский, восхищаясь его проказливостью, должен был отказаться от своей собственности»[15].
Такую добродушную «проказливость» современники считали одной из характерных черт гоголевского причудливого характера.
В следующем году А. К. Толстому пришлось вновь отправиться в Европу. На этот раз он был включён в состав «малого двора» цесаревича, которому надлежало после путешествия по России в предыдущем году совершить такой же ознакомительный вояж за границу. В Риме Алексей Толстой вновь встретился с Гоголем и впервые познакомился с Александрой Осиповной Смирновой-Россет. Гоголь объявил, что будет читать на вилле Зинаиды Волконской «Ревизора». На это чтение собралась вся русская колония, но Гоголь был не в ударе. Чтение оказалось скучным и монотонным. Гостиная постепенно пустела, и к концу остались только несколько человек, искренне удручённых столь явным пренебрежением публики. Им было до слёз обидно за любимого писателя.