Далее следует описание обряда целования царской руки. Царь и здесь внес мелкие поправки, подыскивая стилистически точную окраску слов. Когда Трубецкой подошел к государю, тот «своими царскими руками принял к переем своим главу его для его чести и старшинства, зане многими сединами украшен и зело муж благоговеин…». Князь же, видя такую «премногую и прещедрую милость к себе, паки главою на землю ударяется». Алексею Михайловичу слова «ударяется» и «главою» не понравились. Он зачеркивает эту фразу и пишет сверху: «…поклонился со слезами до земли до тридесят крат».
Не прошло царское перо мимо строк, описывающих прием у Постельного крыльца ярославских дворян. Тишайший собственноручно жаловал их «ковшом с белым медом», призывал вступаться за веру, отечество и «за всякую обиду к Московскому государству». Здесь царь нашел еще один повод для вмешательства: «…И за насилу православных у них же». Далее наказывалось: «Итить по нашему государеву указу с нашими… воеводы с радостию («с радостию» вписано рукою царя сверху. — И.А.) и Богу работать от всея души и сердца своего… А нам, великому государю, служити со усердием («со усердием» опять же вписано Тишайшим. — И.А.) и у бояр… во всяком послушании [быть] готовым»[244].
Три дня спустя полк Трубецкого выступил из Москвы. Следом, в мае, двинулись и остальные — Передовой полк Н. И. Одоевского, Большой полк Я. К. Черкасского, Сторожевой М. М. Темкина-Ростовского. Не обойден был царским вниманием и Б. И. Морозов, получивший почетное звание большого дворового воеводы — начальника «государева полка».
Войну начинали с традиционным делением армии на полки. Это деление восходило ко временам, когда все силы участвовали в одном решающем сражении. Но эпоха сильно изменила и саму войну, и организацию армии. Рядом с дворянскими сотнями выступали обученные на европейский лад полки «нового строя». Сама армия разрослась так, что почти каждый из полков решал самостоятельные стратегические задачи, превращаясь в отдельную армию. Борьба уже не сводилась к одному сражению или к занятию главного города, пускай и такого важного, как, например, Смоленск. Это вскоре станет окончательно ясно, и с этой ясностью из разрядов постепенно исчезнут старые полковые росписи с делением воевод и служилых людей.
18 мая 1654 года в первый свой военный поход выступил Алексей Михайлович. Царь, по-видимому, пребывал в эти дни в восторженно-приподнятом настроении. В письме Трубецкому царь описывает свое выступление из столицы. Войск было так много, что следом за ним все выйти не успели и «остались для ночи 67 сотен на поле на Девичье»; когда же утром 19 мая выступили оставшиеся, то выходили все равно очень долго — последняя сотня покинула город «в полчаса ночи», то есть около девяти часов вечера[245].
В поход с государем выступили едва ли не все высшие думные и придворные чины. В этом аристократическом многолюдстве был, по-видимому, свой подтекст. Взятые в поход противники столкновения с Польшей лишались возможности мутить воду в Москве.
Война началась слишком удачно, что, как выяснилось скоро, имело и неблагоприятные последствия для Алексея Михайловича. Уже за Вязьмой к нему со всех сторон стали приходить известия о занятых городах. Быстрый успех вскоре стал восприниматься как должное. Потому, когда придет пора неудач, у молодого государя опустятся руки. Алексей не сильно походил на сына Петра, для которого неудача была лишь поводом удесятерить усилия: ведь первый, проигранный Азов породил Азов второй, победоносный; первая Нарва — Нарву вторую, за которой последовали Полтава и Гангут. Алексей Михайлович так удары судьбы не держал. Победы 1654–1655 годов окрылили его; с неудачами же явилась неуверенность, и мы уже не увидим того воодушевления, которое отличало второго Романова в начале войны. Царь сделается сдержаннее, опасливее и вообще перестанет ходить в военные походы.
Но пока до этого было еще очень далеко. Пока Алексей Михайлович спешит и надеется на новые победы. 26 мая он прибыл в Можайск, где, впрочем, задержался всего на день. 4 июня в дороге его настигло известие о взятии Дорогобужа. Царь тут же поспешил порадовать семью, собственноручно приписав к посланию: «Вашими светов моих молитвами подаровал Бог сии богоспасаемый град Дорогобуж. Помолитеся, и больши тово Бог подаст милость свою»[246].
По его приказу «за рубеж» отправлялись разведывательные партии. Возвращались они с пленными, расспросы которых радовали Тишайшего. Он с удовлетворением писал домой, что противник не готов к решительному сопротивлению. Не обошлось и без огорчений. К полякам попытался перебежать смоленский сын боярский Василий Неелов. Перебежчик был пойман, пытан и четвертован. Царь сообщил об этом неприятном инциденте в письме родным с примечательной припиской: «Да не покручинтеся, государины светы, что не своею рукою писал — голова тот день болела, а после есть лехче».
Приход к Смоленску на исходе июня совпал с двумя важными известиями: о взятии Шереметевым Полоцка и Трубецким — Рославля. Под такой аккомпанемент стыдно было ударить лицом в грязь, и войска энергично приступили к осаде. Тем более что в окружении царя не без основания считали положение осажденных почти безнадежным. Еще с дороги царь писал своим «сестрицам-светам»: в Смоленске сидят «не большие люди, всего две тысячи с лишком, а моево походу не чают»[247]. Последнее утверждение было, конечно, неверно — приход уже «чаяли». Но войск в Смоленске в самом деле было крайне мало.
Взгляд на восточные земли, как на земли, призванные лишь обогащать шляхетство и казну, плачевно сказался на обороне Смоленска. Хотя формально на укрепление городских стен должны были идти известные суммы, за 52 года, прошедшие с тех пор, как талантом зодчего Федора Коня и твердою волею Бориса Годунова было закончено строительство первоклассной Смоленской крепости, стены и башни обветшали и порушились. Из 38 башен к 1654 году сохранились лишь 34, из которых пригодными для обороны признавались лишь 10. Картину дополняли прогнившие помосты, лестницы и дырявая кровля. Отдельные участки стен, разрушенные подкопами во время двух прежних осад (сначала Сигизмундом III в 1609–1611 годах, а затем уже русскими войсками в 1632–1634 годах), так и не были полностью восстановлены: дело свелось к строительству земляных валов и заплатам из глины. «Эта пограничная крепость почти в течение 20 лет оставалась без всякого досмотра», — печально резюмировал один из поляков[248]. Нетрудно увидеть в таком отношении к укреплениям Смоленска пренебрежение к соседу. При взгляде на восток любой застенковый шляхтич пренебрежительно опускал кончики губ — после побед над шведами и татарами Москву уже ни во что не ставили.
Слабость укреплений можно было компенсировать численностью артиллерии и гарнизона. Но и в этом ощущался сильный недостаток. В канун осады на башнях и стенах стояло 41 орудие и еще 14 пушек находилось в цейхгаузе. Пушки были преимущественно московской работы — трофеи прежних войн. Конечно, воспоминания о былых победах могли воодушевлять защитников крепости. Но проку от такой артиллерии было слишком мало, чтобы произвести впечатление на царские войска.
Еще хуже обстояли дела с людьми. Горячие речи о защите отчизны оказывались в разительном контрасте с реальными поступками окрестной шляхты — немногие поспешили на помощь малочисленному гарнизону. Для Речи Посполитой такие настроения были очень опасны: боеспособность шляхетского ополчения напрямую зависела от душевной стойкости воинов. Уступая в выучке королевским хоругвям, шляхтичи-ополченцы в минуты воодушевления способны были творить чудеса героизма. Но в 1654 году до этого было далеко. Особенно сильным было шатание среди православного населения Литвы. Заздравные чаши православные шляхтичи и мещане подымали в честь Яна Казимира, а шептались или о бегстве, или о выгодах подданства московскому государю. Доводов для последнего было предостаточно: русские войска, обтекая редкие островки верных королю гарнизонов, половодили Великое Литовское княжество. Те же, кто должен был составлять опору короля и наводить в наступающем хаосе порядок, бежали. Сам хорунжий Смоленский Ян Храповицкий, один из предводителей шляхетского ополчения, уехал в Варшаву. Его примеру последовали многие, отчего список собравшегося в городе поветового ополчения пугал своими пробелами.
Смоленский воевода Филипп Обухович, человек опытный и энергичный, прекрасно осознавал всю сложность положения. С началом войны, когда беспечности поубавилось, а страха прибавилось, он заставил гарнизон и жителей города днями и ночами работать на строительстве укреплений. Но трудно было за несколько недель сделать то, на что требовались годы.
Обухович сильно надеялся на помощь великого литовского гетмана Януша Радзивилла. Но вместо войск и обозов с припасами из Орши прибыл лишь гетманский посланник с письмом. «Дивлюсь я, — не без иронии писал Радзивилл, — как ты не можешь понять, что еще не придумано способа из ничего сделать что-нибудь»[249]. Тем не менее Обухович не падал духом. Воодушевляли воспоминания: в декабре 1632 года, когда к Смоленску подступал Шеин, положение защитников было немногим лучше. Но тогда отсиделись, а затем подошел король Владислав IV и кончил все победоносным миром. Следовательно, надо было выиграть время, устоять, в надежде, что Радзивилл все же найдет способ из «ничего» сделать «что-нибудь».
В русском стане о подобном сюжете тоже помнили. И, естественно, предпочитали иное его развитие. Тогда бездеятельность Шеина позволила польской стороне сосредоточить силы сначала в Орше и Вильно, а затем в селе Красном и постоянно взламывать блокаду города. Теперь решено было таких ошибок не повторять и лишить смоленский гарнизон всякой надежды на помощь. Воеводы Черкасский, Трубецкой и Темкин-Ростовский почти сразу же двинулись на Радзивилла. Царь и его окружение исходили из того, что великий гетман располагал всего десятью тысячами человек без особых надежд на их скорое увеличение. Об этой «военной тайне» простодушно обмолвился сам Алексей Михайлович в очередном послании семье: «А корунное войско все пошло против гетмана Хмельницкова, а против нас корунное войско не много хочет быть»