Алексей Михайлович — страница 83 из 144


Перед Троицкими воротами поезд с опальным архипастырем был остановлен. При свете фонарей обыскали сани и наскоро опросили сопровождавших людей. Все лишнее, а лишним посчитали даже захваченную из монастыря снедь, отобрали: строптивому гордецу хотели напомнить, за кем сила… Впрочем, в подленькой мести проглядывается вся мера того страха и ненависти, которые испытывали перед почти поверженным Никоном его неутомимые гонители.

Никона поместили на Архангельском подворье близ Никольских ворот. Вокруг была поставлена многочисленная стража с крепким наказом не только никого не пускать, но и никого не выпускать со двора. Сами Никольские ворота приказано было на время суда затворить. Но и этих мер безопасности показалось мало. На всякий случай был разобран деревянный мост через ров при Никольских воротах.

Очень скоро на Архангельском подворье стала ощущаться нехватка в продуктах. Тогда Никон вышел к стрелецким сотникам и объявил о голодной смерти, которая ждет его и его спутников. Об этом донесли Алексею Михайловичу. Тотчас было приказано отпустить припасы с Сытного и Кормового дворов. Но когда телеги подкатили к воротам подворья, Никон завернул их, объявив, что «лучше зелие есть (то есть травы. — И.А.) с любовию, нежели тельца упитанного с враждою». Взамен он попросил разрешения свободно выходить со двора его людям в съестные ряды. Согласие было получено, но весь инцидент, лишний раз напомнивший о неуступчивости владыки, должен был сильно уязвить Алексея Михайловича. Несомненно, посылая возы с питьем и угощением, царь руководствовался лучшими чувствами.

Предание гласит, что подворье близ Никольских ворот было выбрано для постоя Никона не случайно. Рядом, за стеной, располагался Земский двор с тюремным острогом, откуда до келий будто бы непрерывно доносились стоны и вопли истязуемых. В ночь накануне суда здесь якобы пытали келейника патриарха Ивана Шушерина, бывшего в курсе всех тайн опального архипастыря. Можно лишь гадать, насколько домысел о выборе места постоя соответствует действительности. Во всяком случае, такое было вполне в духе времени и в масштабах личности некоторых бояр, люто ненавидевших патриарха. Но надо знать Никона, которому было чем труднее, тем лучше. В обстановке всеобщей вражды, мелочного преследования и повсеместного отступничества, он ощущал себя раннехристианским мучеником. Из мученичества черпал он нравственные силы для противостояния. Не случайно Шушерин позднее вложил в уста Никона слова, сказанные им в связи с решением Собора отобрать у него предносимый патриарший крест: «Да будет воля Господня. Если дадут приказ отобрать нашу последнюю одежду… мы не подлежим за это порицанию, но пострадаем с радостию, страдая за имя Господне»[327].

С таким настроением вступил он на сцену, где разыгрывалось последнее действие его тяжбы с Алексеем Михайловичем.

Суд над Никоном начался 1 декабря в третьем часу дня в царской Столовой палате. Присутствовало 29 архипастырей, из которых 12 были иноземными православными архиереями. Напрасно Никон ожидал, что последние, помня о его всегдашней приязни к грекам, станут на его сторону. Напротив, греки оказались более лояльными к интересам светской власти, чем русские архиереи. Не приходилось ожидать Никону ничего хорошего и от своих. Шестеро из них заняли епископские кафедры после 1658 года и всецело ориентировались на настроение царя. Четверо из восьми епископов никонианского поставления ненавидели бывшего патриарха и горели желанием поквитаться с ним за нанесенные обиды. То были Иосиф Астраханский, Иоасаф Тверской, Иларион Рязанский и Александр Вятский. Остальные, если и испытывали какое-то сочувствие к Никону или колебались относительно каноничности суда, слишком хорошо знали, чего хочет царь. Поневоле приходилось выбирать между молчанием и опалой, которая неминуема должна была последовать за заступничеством.

Самого Никона повезли на суд в простых, не по патриаршему чину, санях. У Успенского собора Никон велел остановиться — хотел зайти в храм помолиться. Но едва он сделал несколько шагов, как двери затворились! Памятуя о прежнем, власти так боялись какой-нибудь непредсказуемой выходки Никона, что хотели перестраховаться и предусмотреть все возможное: и в храмы не пускать, и от людей отвести, и стонами наказуемых испугать!

Удел романистов — предполагать, что пережил и о чем думал Никон, стоя перед закрытыми дверями соборной церкви. Зато подлинно известно, что он сделал: вернулся к саням и подъехал к палате, настояв, чтобы его простые сани поставили рядом с богато изукрашенными патриаршими. Никон берег высоту своего сана и ни в чем не желал уступать судьям. Поднявшись по лестнице, Никон двинулся в Столовую палату.

Здесь-то и выяснилось, что стремившиеся все предусмотреть устроители суда не учли очень важного: как встречать Никона? Пока обсуждали, двери затворили и Никона не пускали. Решено было встречать патриарха сидя. Но Никон шествовал по Кремлю с выносным крестом[328], тем самым, который дал повод обвинить патриарха в подражании «латынянам». А крест несли первым! Можно лишь догадываться, какой получилась эта немая сцена: крест, Никон, оцепенение сидящих судей — и тяжелая пауза. Крест заставил всех подняться. И первым это сделал царь.

Вошедший Никон поклонился — трижды Алексею Михайловичу, дважды патриархам и в обе стороны — боярам и духовенству. Вольно или невольно, но начало осталось за ним — его встретили как патриарха. Может быть, поэтому судьи поспешили ему напомнить, какой он для них патриарх: Никону было предложено сесть не вровень с греками-патриархами, а особо и ниже. Никон ответил с достоинством: «Места, где бы мне сесть, я здесь не вижу, а с собой не принес». И остался стоять. И простоял все заседание — десять часов!

Первым и главным обвинителем выступил Алексей Михайлович. Это можно рассматривать как угодно: как желание придать нужную тональность суду или в качестве поддержки колеблющихся. Но явственно ощутимо подспудное нетерпение царя, его стремление немедленно освободиться от непомерной тяжести затянувшегося дела. Для него тяжба с Никоном при всех ее изворотах — душевная рана, разрыв с некогда близким и почитаемым человеком. Воистину, то была извечная трагедия обманутого доверия: он его нашел, приблизил и возвысил в надежде обрести опору. А столкнулся с непониманием, гордыней и неблагодарностью. Так, или по крайней мере близко к тому, истолковывал для себя происшедшее Алексей Михайлович.

Обвинения, брошенные государем, не были новы. Все они прозвучали в прежних нападках на Никона. Новое было разве в добавлениях о последних, самых «свежих» проступках патриарха против государя да в самом обвинителе. До сих пор царь общался с Никоном через посредников. Теперь, подчеркивая значимость происходящего, вышел на первый план. Смотрелось это внушительно и грозно, хотя и без некоторого неудобства: великий государь обвинял; бывший великий государь и патриарх Никон, стоя, ответствовал; греки-патриархи, возведенные в результате распри на роль третейских судей, сидя, слушали. Получалось, как в давние времена — ученики-русские и учителя-греки.

Царь говорил о самовольном оставлении патриаршества Никоном, когда тот, «никем не гоним», отрекся от своего сана. Никон, отвечая, в очередной раз упомянул об инциденте во время встречи грузинского царевича. Судьи стали выспрашивать присутствующих архиереев, как была дело. Те подтвердили, что от великого государя Никону никаких обид не было. «Я об обиде не говорю, я говорю о государевом гневе», — поправился Никон, подчеркнув, что это не одно и то же. Но Макарий и Паисий не стали вдаваться в тонкости. Они вполне усвоили аргументацию противников патриарха и объявили, что, оставив престол беспричинно, Никон тем самым отрекся и от патриаршества.

Главный обвинитель напомнил Никону о его обещании навечно оставить кафедру и об анафеме. Мы помним, в защите Никона этот момент был один из самых уязвимых. Никон от заклятия отрекался, прибавив в свою пользу новый аргумент: уходя, он забрал с собой архиерейскую мантию. Следовательно, об оставлении патриаршества не помышлял: «То де на меня затеяли».

Далее Алексей Михайлович заговорил о вещах, особенно его задевших. Царь упомянул о письмах Никона к восточным патриархам, в которых на него, царя, были возведены «многия безчестья и укоризны». Судьи-патриархи про то задали вопрос Никону. «Что де в грамотках писано, то и писано, а стоял де за церковные догматы», — лаконично отвечал тот. Тогда царь потребовал спросить, в какие он, царь, в нарушение правил, «вступался во архиерейские дела». Никон уклонился от прямого ответа: писал ли о том Константинопольскому патриарху Дионисию, того не упомнит, а про примеры нарушения его архиерейских прав вообще промолчал.

Патриарх признал, что гонений на него не было и от государя никто не приходил и не требовал оставить патриаршества. Гнев же был: обидели его человека, а удовлетворение не дали. Хитрово тут же объявил, что ударил патриаршего человека не узнавши, за проступок же просил у патриарха прощения и тот его простил. И вновь собор единодушно пришел к мнению, что Никон ушел с патриаршества не от обиды, а по собственному соизволению, беспричинно, «с сердца». Формула эта юридически звучит достаточно беспомощно, но зато какое точное психологическое попадание! Патриарх в самом деле многое делал «с сердца» и уже потом — «с ума». Для многих сидевших в Столовой палате, этот тезис был безусловен и не требовал расшифровки — они успели вдоволь натерпеться от вспыльчивого и крутого норова обвиняемого.

Тяжким стало новое обвинение Никона в том, что всех православных христиан он объявил отступниками и еретиками, от соборной церкви отлучившимися. Никон разъяснил, что имел в виду одного своего недруга, Паисия Лигарида, который носит свой сан незаконно. «Я его за митрополита не почитаю, у него и ставленныя грамоты нет», — прибавил он[329]