Алексей Писемский. Его жизнь и литературная деятельность — страница 15 из 21

Вот какой общий взгляд на народ перед освобождением проводит Писемский в своем романе “Взбаламученное море”:

“Простой народ стал приходить наконец в отупение: с него брали и в казну, и барину, и чиновникам, да его же чуть не ежегодно в солдаты отдавали. Как бы в отместку за все это он неистово пил отравленную откупную водку и, приходя оттого в скотское бешенство, дрался, как зверь, или со своим братом, или с женой и беспрестанно попадал за то на каторгу”.

Исходя из этого, вы можете судить, как далек был Писемский от малейшей идеализации народа, от представления мужиков идеальными и невинными страдальцами. И действительно, в его рассказах, обнаруживающих большое знание народной жизни и мужицкого говора, вы не встретите и тени каких-либо протестов против угнетенного положения крестьян. Содержание этих рассказов составляют различные драматические эпизоды из жизни крестьян, причем Писемский своим бесстрастно объективным протоколизмом очень напоминает Золя в его романе “La terre”. Крестьяне Писемского, подобно крестьянам романа Золя, являются дикарями, живущими непосредственной жизнью животных влечений, причем, как у всех дикарей, самые высокие душевные движения соединяются в них со скотским зверством и часто одно незаметно переходит в другое.

То же самое видим мы и в “Горькой судьбине” Писемского. Прежде всего изложим со слов Анненкова историю этой комедии. Основа ее не была выдумана художником. Писемский столкнулся с изображенным в ней происшествием в 1848 году, будучи еще чиновником особых поручений при костромском губернаторе. Он держал в руках подлинное дело точно такого же содержания и в качестве следователя, командированного губернатором, сам принимал участие в его разборе. Комедия писалась им летом на даче, близ Петербурга, и случилось, что однажды автор ее встретился на прогулке с актером Мартыновым. Он зазвал его к себе в дом и прочел ему первые три действия комедии, тогда написанные. Знаменитый артист пришел в восторг от них и изумил Писемского, выразив намерение взять роль мужа, когда пьеса поступит на сцену. Тогда еще никто не мог угадать в Мартынове драматического призвания, и Писемский выразил свое сомнение; но великий комик настоятельно требовал предоставления ему роли Анания. Кажется, этого не случилось, и Мартынову суждено было посредством других и менее значительных ролей продемонстрировать присутствие в себе того патетического элемента, которым обладает всякий истинный комик. В заключение Мартынов спросил: “А как ты намерен окончить пьесу?” Писемский отвечал: “По моему плану Ананий должен сделаться атаманом разбойничьей шайки и, явившись в деревню, убить бурмистра”. “Вот, это не хорошо, – возразил Мартынов, – ты заставь его лучше вернуться с повинной головой и всех простить”. Писемский был поражен верностью этой мысли и буквально последовал ей. Так хорошо угадал знаменитый артист сущность пьесы, прозрел законный, необходимый исход ее чутьем истины, присущим всякому подлинному таланту.

На первый взгляд может показаться, что в комедии “Горькая судьбина” народ в лице Анания с его цельной, непосредственной натурой и непоколебимо твердыми взглядами на жизнь и на людей чрезмерно превознесен по сравнению с барами, представителем которых является помещик Чехлов, полюбивший жену Анания, Лизавету. Но эта иллюзия происходит лишь оттого, что помещик выведен в комедии в слишком уж безобразном виде. Писемский и здесь не мог обойтись без своей обычной иронии. Перед вами не заурядный патриархальный крепостник-бабник, невозбранно пользующийся деревенскими красотками силою своей помещичьей власти. Чехлов – человек высшего образования, гнушающийся крепостного права и отрицающий его. Он не насильничает Лизавету, а воображает, что разыгрывает с нею роман в духе Жорж Санд, пылая к ней романтической страстью. Он и не замечает при этом, что при всех своих гуманностях он остается все тем же крепостником-насильником и его “свободная любовь” является “свободной любовью” волка к овечке. Верх же нравственного безобразия раскрывается перед нами в конце драмы, когда Чехлов, продолжая донкихотствовать в духе своих рыцарских идеалов, высказывает сожаление, что русские нравы и порядки мешают ему вызвать Анания на дуэль. Эта крайняя изломанность и отрешенность от жизни одного из последних могикан крепостного права производит и в настоящее время ошеломляющее впечатление. В эпоху же появления “Горькой судьбины” в печати и на сцене, в момент освобождения крестьян, впечатление это было еще в большей степени потрясающее. При взгляде на Чехлова глубоко чувствовалось, что час крепостного права пробил и дальнейшее существование его действительно немыслимо.

Понятно, что по сравнению с таким киселеобразным ничтожеством, каким представляется Чехлов, Ананий может показаться богатырем и в физическом, и в нравственном отношениях. Но вглядитесь вы в этого самого Анания помимо всяких сравнений, и вы увидите, что вся его высокая нравственность – нравственность деревенского кулака, готового превратиться со временем в самодура в духе Кита Китыча.

Женясь на Лизавете, он нарочно берет бесприданницу, чтобы она ему была по гроб предана из благодарности, а о любви ее к нему и не допытывается на том основании, что и “все мужики женятся не по особливому какому расположению, а все-таки, коли в церкви Божьей повенчаны, значит, надо жить по закону”. По приезде из Питера он степенно и резонно рассказывает обо всех виденных им в столице диковинках. Вы обнаруживаете в нем человека бывалого и словно тронутого несколько цивилизацией. А между тем в нем сидит зверь, и стоило ему услышать о том, что жена изменила ему и прижила с барином ребенка, зверь этот проснулся, и, обратившись в необузданного дикаря, Ананий первым делом избил жену до полусмерти. Затем он успокоился; с одной стороны, человеческие чувства, а с другой – практические соображения взяли в нем перевес. Он сообразил, что в крестьянском быту под барской властью такие случаи нередки и не могут быть причиной семейного позора, и был готов не только простить жену, но и признать своим ребенка ее. “По крайней мере, – говорит он, – для чужих глаз сделать надо, что ничего как бы этого не было; ребенок, значит, мой, и ты мне пока жена честная”.

Когда же Ананий узнает, что жена не поневоле сошлась с барином, а по любви и готова даже бежать к нему от мужа, в нем опять просыпается зверь и дикарь; он бросается к жене и убивает ее ребенка в порыве необузданной ярости, а потом снова приходит в себя, является на место преступления и отдается властям.

Из этого всего вы можете видеть, в какой степени и в “Горькой судьбине” Писемский оставался верен своему взгляду на простой народ как на отупевших и озверевших дикарей, которые, “приходя в скотское бешенство, дрались, как звери, или со своим братом, или с женой и беспрестанно попадали за то на каторгу”.

Удостоенная Академией Уваровской премии и поставленная на сцене Александрийского театра в 1863 году, комедия Писемского впоследствии сделалась одною из тех классических пьес драматического репертуара, которые никогда не сходят со сцены и главные роли в которых доставляют первоклассным актерам возможность проявить все свои силы и всю высоту своих талантов.

Конец пятидесятых годов был, таким образом, апогеем развития таланта Писемского, а равно и его литературной славы. Стоя в одном ряду с первоклассными писателями своего времени: Тургеневым, Гончаровым, Достоевским и пр., будучи редактором толстого журнала, считаясь в то время одним из лучших драматургов, он срывал лавры и в качестве прекрасного чтеца, блистая на литературных чтениях и имея доступ в лучшие великосветские салоны того времени.

Но, вознеся столь высоко, как только мог желать славолюбивый писатель, судьба с такой же быстротой низвергла его с этой высоты, устлала дальнейший путь его массой шипов и терний, из стоявшего впереди века светила обратила его в поборника мрака и застоя и, вооружив против него всю прогрессивную литературу, поставила имя его в один ряд с самыми позорными именами.

Произошло это вследствие того, что, привыкши плыть в неподвижных и сонных водах того общественного затишья, какое предшествовало Крымской войне, Писемский был пловцом, совершенно не приготовленным для борьбы с тем шумным водоворотом, какой закружил все русское общество в эпоху освобождения крестьян. Если писатели вроде Тургенева, философски образованные в западных университетах, не могли вполне ясно и правильно осмыслить весь хаос тех до пестроты разнообразных и противоречивых явлений, какими исполнилась русская земля, то как было не потеряться в этом хаосе Писемскому, учившемуся чему-нибудь и как-нибудь и давно забывшему все университетские веяния. Мы уже видели, как поражали всех, с кем сталкивался Писемский еще в начале пятидесятых годов в Петербурге, его допотопные взгляды, напоминающие, по словам Анненкова, “строй мыслей прошлого боярства и думных людей Московского царства”. Можно себе вообразить, какими дикими должны были представляться эти самые архаические взгляды в конце пятидесятых годов, когда все русское общество от малого до старого прониклось ожесточенным протестом именно против всего напоминавшего допетровский, домостроевский строй мыслей. Уже потому Писемский должен был разойтись с новым движением, что, в то время как все мало-мальски вовлеченные в это движение считали себя идеальными людьми в силу одного исповедования новых идей, он по своему неисправимому пессимизму продолжал с обычной откровенной резкостью утверждать, что все люди, каких бы они ни были убеждений, в равной степени подлецы, – и что же ему делать, когда он ни в чьей душе ничего хорошего не видит? Его коробило и возмущало не только то, что массы крупных воров и мелких воришек, хлыщей, шулеров и кокоток сделались прогрессистами и взапуски пустились либеральничать, но и такие непривычные мелочи, что гимназисты осмеливались грубить родителям и безнаказанно курить на улице, а мужиков начали “выкать”. К этому присоединились литературные отношения. Разойдясь с редакцией “Современника” и перейдя в “Библиотеку для чтения”, тем самым Писемский стал в оппозицию к прогрессивному лагерю тогдашней литературы. Мы видели уже, как холодно начали отзываться о нем в “Современнике”. Обновленная “Библиотека для чтения” по инициативе Дружинина написала на своем знамени “искусство” и начала ратовать против новых отрицателей его. Под влиянием своих журнальных сочленов проникся и Писемский негодованием против мальчишек, непочтительно относившихся к Пушкину и считавших сапоги выше Шекспира. Но на первых порах оппозиция эта, по-видимому, имела довольно умеренный характер. По крайней мере, по свидетельству П.Д. Боборыкина, “у себя дома, в кабинете, в задушевных разговорах, Писемский высказывался скорее в тоне сокрушения и протеста, чем в тоне непримиримой запальчивости. По-своему он был последоват