Алесь Адамович. Пробивающий сердца — страница 2 из 3

В семидесятых годах он был уже известным писателем. Роман «Иду на грозу» (1962) принес ему огромную извест­ность, повести и рассказы «Собственное мнение», «Кто-то должен», «Выбор цели» (о Курчатове) и другие обсуждались не только среди интеллигенции, но и среди широкой чи­тающей аудитории. Он был уже лауреатом Государствен­ной премии (1976) и первым секретарем Ленинградского отделения Союза писателей. Вот и поехал наш «неугомон­ный овод» (так его называл Карякин) к Гранину, с предло­жением совместной работы. Но уговорить его оказалось не так просто.

Даниил Александрович, как он сам рассказал спустя годы, считал, что хорошо знает, что такое блокада. Но Алесь Адамович предложил записывать рассказы блокадников. Гранин отказался. Несколько дней шли переговоры. Нако­нец Алесь уговорил его хотя бы поехать послушать рассказ одной его знакомой блокадницы. И, слушая рассказы бло­кадников, Гранин, по его словам, вдруг понял, что «существо­вала во время блокады неизвестная ему внутрисемейная и внутридушевная жизнь людей, она состояла из подроб­ностей, деталей, трогательных и страшных, необычных».

Началась работа, трудная, казалось неподъемная, но очень интересная. Партизан Адамович и офицер Гранин хорошо понимали друг друга, потому что духовно и творчески были близкими людьми. Ни у того ни у другого было и ноты высокомерия, но было понимание смысла и назначения литературы, которая должна менять что-то в нашей жизни.

В городе было еще много блокадников, и они «передавали» писателей друг другу. Сначала Даниил Александрович и Алесь вместе ходили из дома в дом, из квартиры в квартиру, выслушивали, записывали на магнитофон. Потом разделились, чтобы охватить больше людей. У каждого из переживших блокаду была своя трагедия, своя история, свои смерти. Люди и голодали и умирали по-разному.

Гранин был поражен, увидев в каких ужасных условиях жили люди. Столько претерпев в блокаду, они и через тридцать лет после войны оставались в многонаселенных коммуналках.

Скоро оба автора поняли, что напечатать книгу будет невозможно, ведь в официальной пропаганде блокада подавалась исключительно как героическая эпопея, как подвиг ленинградцев. Ни одно ленинградское издательство не решилось взять рукопись не только по идеологическим соображениям, но и по приказу первого секретаря Романова.

Поехали в Москву. В журнале «Новый мир» главный редактор Сергей Наровчатов, сам фронтовик, воевавший на Ленинградском фронте, взял рукопись, прекрасно по­нимая, что будет трудно. С купюрами, отбившись от цен­зуры, напечатали в «Новом мире», в декабрьской книжке за 1977 год, главы из «Блокадной книги». Цензура потребо­вала снять все о людоедстве, о мародерстве, о злоупотре­блениях с карточками, о том, что в голоде были отчасти виновны власти, в частности Жданов. Конечно, обо всем донесли главному партийному идеологу, члену ЦК Суслову.

Пришлось авторам идти на уступки. И все равно на них после публикации отдельных глав книги обрушилась критика партийных историков и обвинение в том, что они «разрушают героический образ Ленинградской эпопеи». Но одновременно в журнал стали приходить сотни писем блокадников, которые требовали большей правды.

В те дни Карякин написал письмо Д. А. Гранину. Сам он бредил тогда дневником Юры Рябинкина (из «Блокадной книги»), читал его со своими учениками в школе, заставлял читать всех своих друзей и, конечно, меня. Читать было страшно. А письмо (цитирую частично по машинописной копии) было такое:

Дорогой Даниил Александрович!

Вы человек упорный, и я тоже: поверьте, пожалуйста, что нужна вся «Блокадная книга». Прежде всего, для подростков ну­жен «Дневник Юры Рябинкина». Пятнадцать лет я веду уроки в школе — ничто, никто (даже Пушкин! даже Достоевский!) не пробивает их так, как этот дневник, ничто не вырезает в их душах такие точные координаты, ориентиры. Это же прочи­тают — навсегда! — миллионы, и оставит это такой след, какой и не снился милой «Алисе в стране чудес». Говорить о художественности»такой литературы, «сверхлитературы» очень трудно — по такой же простой причине, по какой трудно говорить о художественности набата, возвещающего о смер­тельной опасности: не в концерт же приглашены. Художествен­ность здесь подчинена работающей словом совести писателя, который пробуждает совесть людей [3].

Лев Толстой к концу своей творческой жизни искал новый смысл ее — вне литературы. Его титаническая борь­ба с государством, официальной церковью, с несовершен­ным мироустройством, его проповедь добра и неприятия насилия не могли найти художественной формы в литературе, выходили за ее рамки.

Вот и Адамович рвался рассказать правду людскую так, будто, написав, умрет и больше уже ничего не сможет ска­зать: «Всякую вещь свою писать так, словно она у тебя по­следняя и больше не представится случая "сказать всё" — это великий завет великой литературы».

И завет его подхватила и выполнила уже в наши дни его ученица, мужественная женщина Белоруссии и талант­ливый писатель Светлана Алексиевич, получившая Нобе­левскую премию «за многоголосное творчество — памят­ник страданию и мужеству в наше время». Как рад был бы Алесь, доживи он до этого!

Алесь рассказывал нам о ней много и всегда с похва­лой: талантливая девчонка, а как чувствует неправоту жиз­ни! Она уже многого достигла в журналистике и начала писать. И вот Алесь подарил ей магнитофон и предложил записывать «свидетелей жизни» и на этом материале де­лать книги. Название ее первой книги, получившей при­знание и миллионные тиражи, — «У войны не женское лицо», — придумал он.


А в нашем переделкинском доме Светлана появилась в начале девяностых. Она поразила меня удивительной скромностью, какой-то тихой сосредоточенностью, вни­манием к окружающим и удивительной, будто немного виноватой улыбкой. Но в этой тихой молодой женщине чувствовались сила и твердость. А еще было видно, что она, как и Алесь,— человек, несомненно, одержимый. Чем? Как пробить, пронзить, прожечь сердца людские беспощад­ной памятью о войнах минувших, беспощадной правдой о войне грозящей, о катастрофах страны и драмах чело­веческих, чтобы взорвать наше воображение и побудить к поступку? Ее книги страшно читать. Страницу — и то страшно. А работать, писать столько лег? А разыскать лю­дей, выслушать их, записывать за ними? Собрать эту мо­заику из кровоточащих кусков? Искренность, мужество, совестливость, верность правде — вот что сделало из нее большого писателя.


Человечество стало смертным


В 1982 году Карякин раздобыл (как всегда, помог Черняев) для Адамовича и, конечно, для себя только что вышедшую в США книгу американского писателя и активиста граждан­ского движения за мир Джонатана Шелла «Судьба Земли» [4].

Ее у нас перевели для номенклатурных работников ЦК, МИДа и других уважаемых организаций. Рассылалась книга по специальному списку для допущенных и посвященных. В ней подробно говорилось о последствиях атомных взры­вов, о страшном влиянии радиации на природу и человека и впервые — о возможной угрозе ядерного терроризма.

Карякин уже давно обратился к глобальным пробле­мам, ядерным и экологическим, и по мере возможностей подталкивал своих «яйцеголовых» друзей в Международ­ном отделе ЦК к пробиванию идей «нового мышления», к диалогу двух лагерей.

В начале восьмидесятых появилась совершенно не­ожиданно легальная, пусть маленькая, почти незаметная печатная трибуна — журнал «XX век и мир». Собственно, это был даже не журнал, а общественно-политический бюллетень, печатный орган Советского комитета защи­ты мира (выходил на русском, английском, французском, испанском и немецком языках). В третьем номере этого не­броского журнала за 1983 год вышла статья Карякина «Не опоздать! (О времени жи­вом и мертвом)». Потом она была перепечатана во многих изданиях. В статье звучал тревожный набат: «Раньше — веками, тыся­челетиями — все миро­ощущение, все мировоз­зрение наше строилось (пусть даже бессознатель­но) на том, что хотя человек отдельный — смертен, зато человечество практически бессмертно. Человек умирает. Но остаются дети. Остаются плоды труда его. Будет жить народ, человечество. Те­перь другое: смерть грозит всему человечеству, весь род людской стал практически смертен, причем единственным способом смерти для него оказалось — самоубийство» [5].


Даниил Гранин и Юрий Карякин на

конгрессе интеллигенции в Питере.

1997 год.


Та же мысль, что с появлением атомной бомбы «чело­вечество стало смертным в двадцатом веке», — стала важ­нейшей в восьмидесятые годы и в творчестве Адамовича. «И главное, что произошло в мире людей, — писал он, — это что понятия "убить человека" и "убить человечество" опасно сблизились». Оба писателя базировались на страш­ной констатации Альберта Эйнштейна: «Радиоактивное отравление атмосферы и, следовательно, полное уничто­жение всякой жизни на Земле сделалось теперь техниче­ски возможным» [6].

Карякин ввел понятие-образ — время живое и время мертвое: «...живое — когда еще можно предотвратить катастрофу, еще можно спасти жизнь, мертвое — когда уже ничего сделать нельзя... Раньше в запасе была вечность живого времени. Теперь — будущего может и не быть. Время, когда мы родились, когда живем,—наше время живое,—тоже есть наша общая родина, которую тоже нель­зя предать, которую надо спасать и — спасти, чтобы она навсегда осталась живой и плодоносной» [7].

И вдруг... страшное ядерное будущее настигло родину Адамовича — Белоруссию, настигло еще до наступления ядерного Апокалипсиса.


Чернобыль


26 апреля 1986 года на Чернобыльской атомной электро­станции, расположенной близ города Припять (Украина), произошел взрыв.

Власти и Украины, и Белоруссии молчали, партийное начальство по привычке ждало распоряжений из центра. Их не было. Население не предупредили об опасности от­равления. Кто-то из журналистов умудрился заметить: «Ве­тер, к счастью, дул не на Киев...» Да, действительно, в самые страшные дни, с 26 по 30 апреля ветер тащил радиоактив­ные осадки на Гомель, Могилев, Слуцк, Брест... Досталось и Минску.