«А ведь им некого бояться», — горько подумал он.
Человек был один. Один на все большое, словно переболевшее оспой, поле.
Малиновое яйцо солнца равнодушно висело над горизонтом. Справа синели одинокая вершина. Она курилась еще заметным в лучах солнца дымом. Скоро наступит вечер. Для всех, кроме человека.
Черепахи близились. Пахло полынью, кровью и фиалками.
«Почему? — промелькнула мысль. — Почему фиалки?»
Он силился понять, откуда доносится нежный запах фиалок. На склоне вершины, потемневшей от собственной тени, дымились обломки его самолета.
«Жалко, — ему показалось, что не он, а кто-то рядом сказал вслух. — Жалко. Хорошая была машина».
И вспомнил: фиалками пахнет шарф на его груди.
— На память, камрадо, — сказала чернобровая девочка с красной лентой в волосах.
«Их было слишком много, — подумал человек. — Слишком много. Даже на хорошую машину…»
Черепахи были совсем рядом. Одна из них повела своим жалом, нашла его, человека, и потянулась ужалить в сердце.
Хлопнул выстрел.
«Как форточку ветер», — подумал он, становясь невесомым…
Мелькнула тень у окна.
— Ты чего? — спросил Марков.
— Пурга на дворе, Андрюша. Я форточку закрыла, — сказала жена.
— Чай есть на кухне? — спросил он.
— Конечно, но поздно ведь…
Он не ответил.
Пачку «Беломора» со стола положил в карман наброшенной на плечи куртки.
— Ты спи, Маша, — и осторожно прикрыл дверь…
…Обида? Какая обида… Может быть, зависть… Молодости завидуешь. А разве твоя была хуже? Нет, но ведь она была… Именно, была, и ее не вернешь, необратимый процесс — эта штука время. И старики об этом знают лучше других.
Молодые… Почему они такие? Самоуверенные скептики и романтики одновременно. Я знаю, что мы уступим дорогу, которую проложили потом и кровью. Мы ведем их к этой дороге за руку и бережно обмываем носы, которые они разбивают, споткнувшись о камни. Эти камни будут всегда лежать на дороге, они учат мужеству. Каждый разбитый нос укрепляет сердца мальчишек; а наши, терзаясь за них, устают все больше и больше. Потом не нужна им становится наша рука, они уходят вперед и ворчат на нас, если мы отстаем на этой дороге. И нет уже дела до наших усталых сердец…
Нет, мы сделали их такими, и они не имеют права списывать нас в архив. Могут ли плечи их вынести то, что нас не согнуло в те годы? Быть бы уверенным в этом…
За окошком печально смеялась пурга. Огонек папиросы погас. Он поднялся и вышел из кухни. Прилег на диван, потом повернулся на спину, заложив руки за голову.
…Последний раз они говорили с сыном в Москве. Александр улетал рано утром.
— Как ты, отец. История повторяется, — сказал сын.
— Нет, Саня, история не повторяется. Но я хочу, чтоб она повторилась. Береги себя. И возвращайся. Как я.
— Конечно, отец, я вернусь, — сказал Александр. — Маме что-нибудь полегче придумай.
— Да, сын. Ей не надо знать всего…
И она не знала.
Потом, когда сын ее стал героем… Для отца, для матери, для товарищей. Для мира, который узнает об этом позднее.
История повторилась.
А ведь он понимал сына. Почему так трудно понять другого, который стал для него сыном? Может быть, я ошибся в нем? Что заставило его пойти против меня? Мог бы я также, тогда, в тридцать девятом… Чего он хочет, этот парень? Летать лучше меня? Он уже почти делает это. Летать… Летать. Все время летать…
Он свечой прошел сквозь «мессеров», вытолкнул одного в сторону. И спокойно — очередь в хвост.
— Сзади, Андрей, сзади! Уходи вниз, уходи вниз! — кричало в шлемофоны.
Физически ощутил, как проходит разящий металл сквозь легкое тело его машины. И едкий запах горящего самолета. Он взял на себя ручку, но машина валилась вправо. Вправо и вниз. Сброшен фонарь кабины. Свистит разрываемый воздух и мчится навстречу земля. Он пытается встать, чтобы, забросив тело, перевалиться за борт и оставить машину. Он пытается встать, но что-то держит его ноги, ветер срывает с головы шлем, машина идет к земле, она уже близко, земля…
Он резко рванулся всем телом…
И открыл глаза. От неудобной позы затекли ноги. Потирая колени, поднялся. В кухне сунул в бочку аллюминиевый ковш и, звякнув льдинками, зачерпнул воды. Заломило зубы. Не зажигая света присел у стола, тряхнул пачку «Беломора» и выудил папиросу.
«Не уснуть…»
Окна посинели. Пурга стихла. Может быть, днем погода наладится. Тогда будем летать. Теперь дни большие. Весна.
…Я должен сказать ему. Обидел его… Но и он меня тоже. Мог бы сказать. Просто сказать. Как отцу. А разве он не говорил это раньше? Яйцо учит курицу… Что ж, в этом тоже есть свой смысл. Диалектика. Но известно ли яйцу, каково курице слышать это? Вряд ли они думают о нас… Их не тревожат бессонные ночи тех, кто заходит на последнюю посадку. И все-таки они правы. Всегда брюзжали старики, во все времена и народы, а последнее слово оставалось за самоуверенными юнцами. Они идут дальше и оставляют нас, когда мы передадим им все, что умели сами.
А так не хочется оставаться на обочине… Поэтому выдумываем конфликт, которого нет в действительности. Суровая правда жизни. Но обидно… Просто так, по-человечески, обидно.
Когда после войны в военной авиации появились реактивные истребители, старые асы никак не могли привыкнуть к тому, что перед глазами не вращается пропеллер. Потом привыкли, или перешли в Аэрофлот. Все необычное требует от человека менять самого себя. Молодым изменить себя легче. Старые кости после перелома срастаются плохо.
— Андрюша, ты встал? Что так рано?
— Не спится, Маша, наверное, весна… Ты встаешь тоже? Поспала бы…
— Сейчас растоплю печь и приготовлю завтрак.
— Я схожу за углем.
На крыльце снега было немного.
«Пурга бесснежная, — подумал он. — С полосой не придется возиться».
20
Хлопнула форточка. Виноградов встал и подошел к окну. Серебристая пыль упала ему на лицо. Начиналась пурга.
— Дела… Только летать настроились.
Он вытянулся на тахте, стараясь стереть в мозгу сегодняшние впечатления. Это было трудно, и Юрий изменил тактику.
«Какое сегодня число?» — подумал он.
Сразу не припомнилось. Начал пересчитывать с воскресенья.
— Да… Ведь сегодня первое апреля. День всех дураков, как говорят англичане…
Он принялся вспоминать, где был и что делал в этот день пять лет назад, три, два, год.
«В прошлом году… Где был в прошлом году?»
Улыбнулся. Конечно же они были с Ниной в Хабаровске. Он летел в Саратов на трехмесячные сборы. Нина возвращалась на Север из командировки, и сейчас она улетит дальше.
Они сидели в знаменитом ресторане «Аквариум», стеклянные стены запотели. Казалось, будто машина идет в тумане.
— Хочешь мороженого? — спросил он.
— Очень. Не сердись… Ладно? — сказала она. И виновато улыбнулась.
— Граждане пассажиры! Отлетающие…
— Это ты отлетающая…
— Потерпи. Я буду и в другом качестве. И ты придешь встречать меня… С гвоздиками, — сказала она.
— С гвоздиками, — сказал Юрий. — Ты не опоздаешь?
— Выгоняешь уже?
— Тебе не стыдно?
«Будут яблони цвести…»
— Я пришлю тебе веточку…
— С Марса?
— Это далеко, — сказал он. — Но ты получишь ее, яблоневую веточку.
— У нас еще холодно, — сказала она. — Мороз убьет яблоню.
— Убьет, — вздохнул он.
— Не огорчайся, я оживлю ее дыханием.
— А меня? — спросил Юрий.
— Что тебя? — спросила она.
— Оживишь?
«… Я хочу пойти к Нине, — подумал Виноградов. — Хочу пойти к Нине. Мне так плохо…»
Он резко поднялся и заходил по комнате.
«Тебе плохо? Бедненький! Ну иди, поплачь на ее плече, чтоб и ей стало плохо… Нет, ты сам найди выход».
Щелкнул выключателем. Желтый свет лампы ударил в глаза. Виноградов поморщился, подошел к окну и потянул форточку. Пурга лизнула его мокрым языком. Провел ладонью по лицу.
В дверь постучали. Кто может так поздно? Или пурга просится в дом?
Снова раздался стук.
«Сказки остались в детстве, — грустно подумал Виноградов. — Видно, сосед, кончились папиросы…»
— Не спишь, Юра?
Большая снежная баба поворачивалась в передней, отряхивала белые одежды, и, голосом Нины:
— Ну и пурга! Чуть не заблудилась!
— Сумасшедшая, — сказал Виноградов. — Ну разве можно в такую пургу одной…
Он помог ей раздеться, с силой тряс одежду, снег падал на пол и таял, блестя лужицами в электрическом свете.
— Стала уже засыпать и слышу твой голос. «Нина», — говоришь. Перепугалась, почудилось всякое…
— Но ведь пурга какая…
— Значит, зря к тебе примчалась, да? — сказала она.
— Глупая, — прошептал он.
— Ну ладно. Раз пришла, угощай чаем.
…— Не могу с ним работать и все, — сказал Виноградов. — Правда, потом я разорвал рапорт, Нина.
Она молчала. Ни разу не перебила его, пока рассказывал и сейчас молчала тоже.
— Подай спички, — сказала она. — Я виновата перед тобой. Заметила неладное у вас в эскадрилье, но…
— Мне трудно, Нина. Я вовсе не уверен в своей правоте, но с Марковым не согласен тоже. А я так обязан ему. Он не хочет меня понять. А ведь ты тоже летчик, ты ведь меня понимаешь?
— Не только летчик, но и твоя любовница. Не кривись, мне нравится это слово, оно производное от слова «любовь».
— Но погоди, — продолжала она. — Ты сказал, что Марков перестал тебя понимать, а ты его? Ты его понимаешь? Эх, Юра, себя надо на его место поставить. Возьми лучше мои, болгарские.
Она протянула Виноградову сигареты.
— Конечно, старик в чем-то сам виноват. И со школой его я не всегда согласна. Сам по себе он имеет право летать так, как ему хочется. Он завоевал это право. Но за ним потянутся новички и, не имея марковского опыта, будут биться один за другим. Здесь ты, конечно, прав. Но попробуй стать на время Марковым. Летает давно, классик летного дела. Тебе он передал все, что знал сам, ты наследник его, Юра. И вдруг ты, именно ты, восстаешь против того, что вошло в плоть старика. Ты знаешь, я раньше тебя стала летать, знала таких, как он. Только небо для них уже умерло, а для него умирает сегодня.