Однако в обыденности почти невозможно отыскать минуту, чтобы как следует сконцентрироваться.
Например, однажды утром я, опаздывая на работу, спешил к станции метро «Улица 1905 года», невдалеке от которой жил в ту пору.
В центральном отсеке моего мозга происходило активное осмысление появившейся несколько минут назад в автобусе идеи, касавшейся переделки давно начатого и никак не желавшего приплыть к гармоничному окончанию рассказа. Переделка сулила удачу (так по крайней мере казалось в ту минуту), и поэтому все вокруг нее кипело и волновалось.
Тем временем в боковом боксе поспешно разворачивалось весьма экономное алгоритмическое решение одной довольно запутанной программистской задачи. Возня с ней длилась уже не первую неделю, и появившаяся перспектива скорой развязки тоже волновала и будоражила.
Оба эти процесса занятно перекликались и подсвечивали друг друга.
Я миновал стеклянные двери метрополитена и торопливо направился к пожилой женщине-контролеру, которой следовало предъявить проездной билет.
В этот момент в самом нижнем ярусе моего рассудка, в каком-то темном подполе, отвечавшем за элементарное здравомыслие, ответственное, в свою очередь, за то, чтобы я переходил улицу в положенном месте, не попадал под грузовики и не сталкивался со спешащими навстречу прохожими, появилось сомнение насчет того, не захлопнул ли я дверь своей комнаты, оставив ключ на тумбочке.
Я сунул руку в карман. Ключ был на месте.
На лице женщины-контролерши я успел заметить как раз то выражение, о котором мне, в силу необходимости заниматься одновременно сразу несколькими делами, оставалось только мечтать. Женщина выглядела чрезвычайно сконцентрированной. Она смотрела перед собой сощурив глаза, и каждый отдельный представитель той бесконечной пестрой толпы, что непрестанно махала перед ней своими проездными, отпечатывался в ее зрачках резкой, контрастной и проверенной тенью.
Мыслью этой женщины, сконцентрированной если не до железного, то как минимум до деревянного состояния, можно было ворочать бетонные плиты, а не то что уж какие-то там жалкие вязанки дров.
Я вынул руку из кармана и, как всегда прежде протягивал предъявляемую картонку проездного, сунул ей под нос свои ключи.
— Это что? — тупо спросила женщина.
— Проездной, — механически ответил я, начиная понимать, что происходит нечто экстраординарное.
— Проходите! — гаркнула она и резко махнула рукой, отсекая мне путь на поверхность земли.
Кукольный театр
Из Алахадзе (см. Абхазия) мы почти без приключений перебрались в Тбилиси.
Кто не бывал в Тбилиси, тому глупо пытаться рассказывать, что это за город.
Мы таскались по нему из конца в конец. Вечером — совершенно одурелые, с гудящими, как телеграфные столбы, ногами — заваливались домой, в смешную армянскую семью, которая нас радушно принимала.
Как-то раз мы наткнулись на кукольный театр. Он располагался в стандартной панельной постройке. Скромное крыльцо вело к давно не крашенным дверям.
— О! — сказал Слава, сняв очки и поедая близоруким взглядом синюю вывеску. — Кукольный театр! Великий кукольный театр Резо Габриадзе!
— Да? — усомнился я, тщетно пытаясь понять написанную по-грузински афишу. — А что же он такой обшарпанный?
— Обшарпанный не обшарпанный, а билеты тут на сто лет вперед иностранцам проданы, — задумчиво пробормотал Слава.
— Тем более. Идем?
— Подожди. Знаешь, я думаю, что большие русские писатели… как, так сказать, крупные явления русской культуры…
Я приосанился.
— …должны иметь здесь некоторые преференции, — продолжал он, кивая в такт своим словам с печальным и умудренным видом. — Я не хочу тебе льстить, но кто, как не они…
— Да ладно, — грубовато оборвал его я. — Пошли, как-нибудь договоримся.
Слава нацепил очки, и мы вошли в дверь.
Директор оказался очень милым человеком.
— Здравствуйте, — сказал я ему. — Видите ли, мы приехали из Москвы.
Много слышали о вашем театре. И, видите ли, я — писатель…
— О! — сказал он и недоверчиво сощурился.
— Да, да, — потупился я. — Правда. У меня две публикации в «Новом мире». И в других изданиях тоже есть…
Директор с восхищенным недоверием покачал головой.
Я приободрился:
— Дело в том, что мы хотели бы посмотреть какой-нибудь ваш спектакль!
Он, словно не веря своим ушам, изумленно перевел взгляд с меня на
Славу. Потом снова на меня. Потом спросил:
— Завтра пойдете?
— Конечно! — ответили мы хором.
Директор взял телефон, набрал номер и произнес что-то по-грузински.
— Пройдите в кассу, — любезно сказал он, кладя трубку.
Кассирша молча выдала два билета. Стоили они совсем недорого.
Слава, естественно, тут же ими завладел.
— Ого! — восхищенно сказал он, прочитав синие штемпели. — Девять утра! Ты смотри, а! В три смены работают!..
Назавтра мы поднялись ни свет ни заря и без четверти девять, позевывая и ежась, взошли по ступеням театра.
Первое, что меня насторожило, — это обилие детей если не грудного, то ясельного возраста, уютно расположившихся на руках у мам и бабушек. Те, что постарше — а именно они составляли подавляющее большинство публики, — пришли самостоятельно. В зале стоял дикий галдеж.
— Странно, — сказал я, озираясь.
— Ничего странного, — заметил Слава. — Это же не Подольск тебе какой-нибудь. Тут культуру не расслаивают.
И посмотрел на меня вызывающе.
Свет погас. Начался спектакль.
Несмотря на непреодолимую высоту языкового барьера, скоро я понял, что нынче дают «Волшебную лампу Аладдина». Джинн был сделан из красной тряпки, выскакивал всегда очень неожиданно и ревел как резаный. Дети визжали. Нескольких маленьких пришлось унести.
— Ну как? — спросил я.
— М-м-м… — ответил Слава не очень уверенно. — Ну что ж… Экспрессия…
Мы ушли, недосидев и до середины. У меня остался неприятный осадок.
«Что ж такое, черт возьми, — думал я. — Вот оно — внутреннее несовершенство. Тянешься к прекрасному — а взять не можешь… видит око, да зуб неймет… Надо же все-таки как-то это… ведь и в самом деле не Подольск!..»
Слава тоже выглядел довольно хмурым.
Мы провели в Тбилиси семь или восемь дней. Казалось бы, исходили все вдоль и поперек. И вот нба тебе — буквально накануне отъезда нашли самую сердцевину города, самое сладкое, самое медовое ядро, сгустившееся несколькими кварталами возле старого парка и загадочным образом прятавшееся от нас все это время.
Именно там мы обнаружили настоящий театр Резо Габриадзе. Он располагался в причудливом здании, окруженном цветущими деревьями, скульптурами и иностранцами.
— Ну что, — саркастически спросил я, когда мы обошли вокруг. — Мне опять идти рассказывать про «Новый мир» и другие издания?
Слава только махнул рукой.
Уж не знаю, что он хотел этим жестом выразить.
Лагман
Сафонов проспал и перевал, и весь быстролетный спуск и очнулся только в Дангаре, когда машина остановилась, норовя вжаться в куцую тень у дверей столовой. Коваль хлопнул дверцей и стал, кряхтя и выпячивая брюхо, потягиваться и так и этак, разминая приморившееся от долгой шоферской работы тело. Вылезла и повариха (см. Поле)
Валентина Аркадьевна. Она охала, страдальчески морщилась и вздыхала, а на голове у нее зачем-то была соломенная шляпка с бумажной розочкой. Вообще, я еще утром обратил внимание, что ее внешность разительно отличается от привычного мне облика отчаянных экспедиционных поварих.
Сафонов потер лицо ладонями, после чего взгляд его приобрел осмысленность, сел, промычал что-то неразборчивое, потом заключил:
— Дангара.
И спрыгнул на землю.
Было три часа дня, воздух звенел от зноя.
В чайхане по крайней мере не было солнца. Правда, его с лихвой возмещали духота и полчища мух. Коваль поручил мне гонять их, а сам направился прямиком на кухню — было слышно, как он там по-хозяйски с кем-то здоровается. Скоро он принес два чайника и пиалушки.
Дуя в пиалу, Валентина Аркадьевна невольно постанывала.
— Эта ужасная жара, — жаловалась она. — Я два раза принимала сердечное…
— Ничего, скоро приедем, — отозвался Сафонов. — Вот пообедаем,
Коваль вам водички свеженькой нальет на дорожку.
Когда напились чаю, на столе появились глубокие чашки-касы с огнедышащим лагманом.[5]
Коваль сделал спину горбом, прочно упер в стол оба локтя; в левой руке он сжимал половину лепешки, правой совершал необходимые движения ложкой; беспрестанно сербал, хлюпал, отдувался; проглотив, еще круче набычивался, чтобы, вцепившись зубами, оторвать кусок хлеба. При этом успевал еще кое-что говорить.
— Лагман, — невнятно сказал он, обращаясь к Клавдии Петровне, которая в пятый или шестой раз протирала носовым платком алюминиевую ложку, после чего, как следует в нее внюхавшись, снова начинала протирать. — Лагман! Самая еда, чтобы похавать.
Запястье мощной руки Коваля было в ширину ладони — волосатое и бугристое.
— Жаль только, голова от него потом чешется, — добавил он. — А так — ничего.
Валентина Аркадьевна долго вдумывалась в смысл его фразы, затем начала все же осторожно хлебать.
Я прыснул.
— Шутник ты, Коваль, — сказал Сафонов, вытирая пот со лба. — Даже дети над тобой смеются… Пореже метал бы. Ты что как в голодный год…
— Ешь — потей, — ответил Коваль, с хлюпаньем втягивая в себя длиннейшую лагманову макаронину. — Работай — мерзни.
Сафонов хмыкнул.
— Да ты не больно-то и потеешь, — заметил он. — Что-то у тебя в организме не то, Коваль. Реакции нет.
— А у тебя есть, что ли? — насторожился было Коваль, но махнул рукой и снова стал с бульдожьей хваткой рвать лепешку.
— Конечно. Холодно — дрожу, жарко — потею. Вон, видишь, весь мокрый.
Реакция организма, — ответил Сафонов, пожав плечами.
— Да ладно! — недовольно буркнул Коваль. — Какая реакция, когда хаваешь!..