Альгамбра — страница 39 из 67

Царевич вглядывался в портрет, пока слезы не застлали ему глаза. Он прижимал его к губам и к сердцу; он замер над ним на долгие часы, изнемогая от нежности. «Чудное подобие! — говорил он. — Увы лишь подобие! Но как томно светятся ее очи! И алый рот будто сейчас вымолвит: да! Ах, тщетные грезы! Может статься, этот взгляд и улыбка предназначены моему счастливому сопернику? И где, в каких краях искать мне ту, на чьи черты я взираю? Кто знает, какие горы, какие царства разделяют нас? Какие преграды встанут между нами? Может быть, сейчас, в этот самый миг, она окружена воздыхателями, а я заперт в этой башне и попусту томлюсь, обожая живописный призрак».

И царевич Ахмед решился. «Бежать, — сказал он, — бежать из этого дворца, который стал для меня постылым узилищем; я пойду по свету влюбленным странником на поиски неведомой царевны». Бежать из башни днем, когда все настороже, было бы затруднительно, однако ночами дворец почти не охранялся, ибо никто не ждал подобной прыти от царевича, столь послушливо сносившего заточение. Но как ему выбраться отсюда темной ночью и нехоженым путем? Он вспомнил про сыча, ночного рыскуна: он-то наверняка знает тут все ходы и выходы. Царевич отыскал его в укрытии и спросил, хорошо ли он знаком со здешними местами. В ответ сыч необычайно напыжился.

— Да будет ведомо тебе, о царевич, — сказал он, — что наша совиная порода — очень древняя и могущественная, хоть нынче слегка и зачахла, мы владеем развалинами дворцов и замков по всей Испании. Нет такой башни в горах, крепости на равнине или старой городской цитадели, где бы ни обитал мой брат, дядя или иной родич; и, навещая свою несметную родню, я изучил все углы и закоулки и знаю эти края вдоль и поперек.

Царевич очень обрадовался, что сыч — такой замечательный топограф, и по секрету рассказал ему о своей нежной страсти и о намерении бежать и пригласил его в спутники и советчики.

— Как это? — недовольно сказал сыч. — Мне — мешаться в любовные дела? Мне, мыслителю и созерцателю луны?

— Не обижайся, о высокоумнейший сыч, — ответствовал царевич. — Если ты на время отвлечешься от размышлений и луны и поможешь мне бежать, то потом ты получишь все что душе угодно.

— У меня и так все есть, — сказал сыч. — Мышей мне хватает, ибо ем я немного, и этой выбоины в стене достаточно для моих ученых занятий, а что еще нужно такому философу, как я?

— Подумай, мудрейший сыч: ты угрюмо сидишь в своей келье и созерцаешь луну, а твои дарования пропадают для мира. Когда-нибудь я стану государем и подыщу тебе почетную и достойную должность.

Сыч-философ был выше житейских соблазнов, но честолюбия не лишен; в конце концов он дал себя уговорить и согласился сопровождать царевича и помогать ему советом и руководством.

Влюбленные не терпят проволочек. Царевич собрал все свои драгоценности и прихватил их с собой на дорожные расходы. В ту же ночь он спустился с башенного балкона на своем кушаке, перелез через наружную стену Хенералифе и следом за сычом затемно углубился в горы.

Там он держал совет с проводником, куда им лучше направиться.

— По моему разумению, — сказал сыч, — нам надо сперва добраться до Севильи. Да будет тебе ведомо, что много лет на зад я гостил там у дяди, знатного и властного филина, который проживал в развалинах городской крепости. Летая ночами над городом, я часто замечал свет в уединенной башне. Наконец я однажды присел на парапет и увидел, что внутри возле горящего светильника сидит, обложившись колдовскими свитками, арабский звездочет, а на плече у него — старинный его наперсник, древний ворон, вывезенный из Египта. Я знаком с этим вороном и обязан ему немалой толикой своих познаний. Звездочет давно в могиле, но ворон обитает все там же; долголетие этих птиц поистине изумительно. И не мешало бы тебе, о царевич, пойти к этому ворону, ибо он — вещун, чародей и сведущ в чернокнижии, как и все вороны, а особенно египетские.

Беглецу этот мудрый совет пришелся очень по душе, и решено было идти в Севилью. Уважая обычай спутника, царевич шел только ночью, а днем отдыхал в какой-нибудь темной пещере или полуразрушенной дозорной башне: сыч знал наперечет все укромные места, ценил всякую древность и обожал развалины.

Однажды утром, на рассвете, они завидели стены Севильи, и сыч, не выносивший коловращения и сутолоки людных улиц, остался за городом и присмотрел себе удобное дупло.

Царевич вошел в ворота и вскоре был у волшебной башни, которая высилась над городскими домами, как пальма над кустарником пустыни; эта башня стоит и сейчас и называется Хиральда, знаменитая севильская мавританская башня.

Царевич взошел на башню длинной-длинной винтовой лестницей и увидел ворона-чернокнижника, древнего, загадочного, поседелого, в облезлом оперении и с бельмом на глазу — словом, сущий призрак. Он стоял, поджав ногу и склонив голову набок, вперившись зрячим глазом в чертеж на каменном полу.

Мудрый ворон, наставляющий своих собратьев. Арабская миниатюра XIII в.

Царевич приблизился к нему с робостью и почтением, подобающими древним летам и нездешней мудрости.

— Позволь, о старейший и многоумный ворон, — промолвил он, — на миг прервать твои ученые занятия, которым дивится весь мир. Пред тобою зарочник любви, и мне нужен твой совет, как отыскать ту, кому я принес свои зароки.

— Иными словами, — сказал ворон с важным видом, — ты ищешь искусного хироманта. Протяни ладонь, и я разгадаю таинственные начертания твоего жребия.

— Прости меня, — сказал царевич, — но я пришел не затем, чтобы проницать взором судьбу, которая по милости Аллаха сокрыта от глаз смертных; меня выслала в путь любовь, и я ищу ту, которая положит конец моим скитаниям.

— Неужели ее так трудно найти в любвеобильной Андалузии? — спросил старый ворон, хитро сощурив единственный глаз. — А уж здесь-то, в развеселой Севилье, где черноглазые красотки отплясывают самбру в каждой апельсиновой роще?

Царевич зарделся: его слегка покоробило, что дряхлая птица, стоя одной ногою в могиле, выказывает такое легкомыслие.

Царевич покинул Севилью, разыскал спутника-сыча, который по-прежнему дремал в своем дупле, и пошел в Кордову.

Он шел висячими садами, апельсиновыми и лимонными рощами над прекрасной долиною Гвадалквивира. У ворот Кордовы сыч забрался в расселину стены, а царевич побрел на поиски пальмы, посаженной в незапамятные дни великого Абдаррахмана. Она росла посреди главного двора мечети, возвышаясь над апельсинами и кипарисами.

По аркадам кучками сидели дервиши и факиры, и правоверные цепочкой шли в мечеть, совершив пред тем омовение у фонтанов.

Возле пальмы стояла толпа и слушала чьи-то бойкие речи. «Это, наверно, и есть великий путешественник, который откроет мне, где найти неведомую царевну», — сказал себе царевич. Он замешался в толпу и с изумлением обнаружил, что слушают они самодовольного попугая в зеленом полукафтанье, с дерзким взглядом и горделивым хохолком.

Как это так? — спросил царевич у соседа. — Что за удовольствие почтенным людям слушать, как тараторит болтливая птица?

Слова твои обличают неведение, — отозвался тот. — Это же потомок знаменитого персидского попугая[95], прославленного рассказчика. С языка его льется вся мудрость Востока, стихами он так и сыплет. Он побывал при дворах многих чужеземных государей и всюду прославился ученостью. А женский пол в нем просто души не чает, да оно и понятно: такой ученый попугай и вдобавок знаток поэзии!

Превосходно, — сказал царевич. — Мне нужно переговорить с глазу на глаз с этим знаменитым путешественником.

Он отозвал попугая в сторону и поведал ему о цели своего странствия. Едва он начал, как попугай разразился сухим, трескучим смехом и хохотал до слез и чуть не до колик.

Прошу прощения, — еле выговорил он, — но при слове «любовь» меня всегда разбирает хохот.

Царевича покоробила эта неуместная веселость.

Разве не любовь, — сказал он, — есть великое таинство природы, сокровенная основа жизни, скрепа мироздания?

Что за вздор! — прервал его попугай. — С чьих это слов ты порешь такую чувствительную чушь? Помилуй, любовь совершенно вышла из моды, остроумные и благовоспитанные люди о ней и говорить-то стыдятся!

Царевич вздохнул, вспомнив, как говорил о любви друг его голубь. Ну что же, подумал он, этот попугай привык жить при дворе, он ставит превыше всего острословие и тонкое воспитание — и знать не знает, что такое любовь. Чтоб не слышать больше насмешек над чувством, переполнявшим его сердце, он перешел прямо к делу.

О утонченнейший попугай, — сказал он, — ты, допущенный в тайная тайных, лицезрел в своих странствиях столько неведомых миру красавиц; скажи мне, знакома ли тебе та, с которой писан этот портрет?

Попугай взял медальон коготками, склонил голову на один бок, потом на другой, поднес портрет к одному, потом к другому глазу.

Клянусь честью, — сказал он, — прелестное личико, просто прелестное; но, перевидав на своем веку столько прелестных женщин, трудно припомнить… хотя погоди — бог ты мой! Дай-ка еще погляжу — ну, конечно, это королевна Альдегонда — могу ли я забыть свою любимицу!

Королевна Альдегонда! — повторил за ним царевич. А как же ее отыскать?

Тихо, тихо, — сказал попугай. — Отыскать можно, заполучить труднее. Она — единственная дочь христианского короля, чей престол в Толедо, и до семнадцати лет ее держат затворницей — что-то там напредсказывали болваны-звездочеты. Увидать ты ее не увидишь — к ней никому нет доступа. Меня, правда, пригласили поразвлечь ее — и ручаюсь тебе словом видавшего виды попугая: знавал я королевен куда глупей, чем она.

— Теперь вот что, мой дорогой попугай, — сказал царевич. — Я наследник престола и в один прекрасный день взойду на него. Я вижу, какая ты даровитая птица, вижу, как ты знаешь свет. Помоги мне добиться руки этой королевны, и я дам тебе видное место при дворе.