Алгебраист — страница 65 из 119

– Ну что ж, – попытался он сказать газовым небесам Наскерона (получилось лишь неразборчивое бормотание), – покажите мне, что все это симуляция, докажите, что Цессория права. Поставьте точку. Партия окончена. Выводите меня из игры.

Но ничего так и не вышло, кроме неразборчивого бормотания, какого-то бульканья в горле; он полустоял-полулежал в своем гробу, своем алькове, внутри маленького газолета, парящего в атмосфере газового гиганта там, где человек мог открыться стихиям и не умереть слишком быстро, если у него было чем дышать.

Месть тоже не лучший вариант, через слезы подумал он. Месть в природе человека, в природе креата, так поступило бы чуть ли не любое живое существо, способное злиться и обижаться, но месть ничуть не лучше самоубийства. Своекорыстная, эгоистичная, эгоцентричная. Да, окажись он лицом к лицу с тем, кто приказал шарахнуть ядерным зарядом по жилому комплексу, полному невооруженных, ничего не подозревающих гражданских, у него возникло бы искушение прикончить этого типа, но это не оживило бы мертвых.

Конечно, такой возможности ему никогда не представится (опять же в реальности такая удача почти не подворачивалась), но, если теоретически он получит такой шанс, станет участником небывалого спектакля «Он связан – ты с ружьем», получит власть над тем, кто стал причиной смерти большинства его дорогих и близких, он, Фассин, может быть, и убьет его. Правда, к этому примешивалось одно соображение: в таком случае он и сам становился ничуть не лучше своего врага, но Фассин и без того знал, что он уже не лучше. Единственное оправдание для такого убийства – это избавление мира, галактики, Вселенной от заведомо дурной личности. Будто мир когда-нибудь испытывал нехватку в подобных типах, будто его место тут же не займет другой.

И потом, ему все равно пришлось бы иметь дело не с отдельной личностью, а с некой военной машиной, целой системой. Ответственность, вне всяких сомнений, будет распылена между тем, кто разрабатывал соответствующую стратегию (не исключено, что речь шла о группе лиц), тем, кто отдал – возможно, весьма неопределенный – приказ, тем, кто выбирал общие и конкретные цели, и, наконец, тем тупым воякой или безмозглым техником, который нажал кнопку, или прикоснулся к экрану, или мыслекликнул иконку, плавающую в голографическом аквариуме. И вне всякого сомнения, этот тип окажется продуктом обычного топорного принуждения, принятого среди военных, и процесса промывания мозгов, разрушающего личность и превращающего ее в полезно-послушное полуавтоматическое устройство, испытывающее симпатию только к ближайшим друзьям и подчиняющееся только холодной цифровой комбинации. И вот еще что: ты должен быть абсолютно уверен, что именно на нем лежит ответственность, что тебя не водит за нос тот, кто воплотил в жизнь сценарий «Он связан – ты с ружьем» и всучил тебе ружье.

Может быть, на последнем этапе программирования цели автоматика дала сбой. Что же, ему теперь искать и программиста и связать его вместе с тем, кто разрешил эту атаку или сочинил весь этот авантюрный план нашествия на Юлюбис?

Если за всем этим стоят запредельцы, то отвечать должен, скорее всего, какой-нибудь ИР, принявший такое решение бог знает по каким причинам. Что же ему теперь, искать эту хреновину и выворачивать наизнанку? Хотя разве не кровожадное отношение Меркатории к ИР было причиной, по которой он их так ненавидел?

И конечно же, вполне вероятно, что это было их ошибкой и его виной. Возможно, они полагали, что нанесут удар по пустому дому, и только его идиотский совет, его вмешательство наполнило этот дом людьми. Как тут делить ответственность?

С глазами у него стало совсем плохо, словно в них бросили песок. Он практически ничего не видел – слезы текли рекой. (Он все еще мог видеть через воротник – впечатление довольно странное: четкий, наклоненный мир – вид, воспринимаемый органами стрелоида, наложенный на тот, что воспринимает тело.) Он не мог себя убить. Надо было жить дальше, понять, что еще можно сделать, воздать должное, попытаться примириться с произошедшим и сделать это место хоть капельку лучше, чем оно было при его появлении, попытаться совершить то добро, на какое он окажется способен.

Он ждал, что Правда протянет ноги, что исчерпается программа, а когда этого не случилось (он знал, что ничего такого не случится, но все-таки надеялся – а вдруг), ощутил разочарование, смирение и мрачное веселье одновременно.

Он приказал газолету принять нормальное положение и снова закупорить его. Стрелоид наклонился назад, задраил крышку и снова поместил его в капсулу – противоударный гель уже ласкал и обволакивал его, целебные щупальца приступили к лечению, восстанавливали кожу, исцеляли распухшие глаза. Ему показалось, что машина при этом испытывала что-то вроде облегчения, но знал: это ложь. Легче стало только ему.


– Сколько лиц, столько и мнений. Так всегда было, есть и будет. Возможно ли, что мы кем-то выведены искусственно? Кто знает? Может, мы были домашними зверьками. А может, профессиональной добычей. Может, мы были украшениями, дворцовыми шутами, козлами отпущения, результатом сбоя в галактических машинах осеменения – таковы некоторые из мифов. Может, наши создатели исчезли или мы свергли их; таков еще один миф – тщеславный, избыточно льстивый, – которому я не верю. Может быть, эти создатели были какими-то протоплазматиками? Нужно сказать, что эта гипотеза получает все более широкое распространение: устойчивая метафора. Почему плазматики? Зачем существам потока – звездного или планетарного, не имеет значения, – создавать что-то похожее на нас и во времена незапамятные? Мы понятия не имеем. Но слухи продолжают распространяться. Нам известно лишь, что мы находимся здесь, что мы были здесь десять миллиардов – а то и больше – лет назад. Мы приходим и уходим, мы проживаем наши жизни с разными скоростями, обычно к старости – более медленно, как вы, добрые люди, наблюдали в этих стенах, но зачем мы еще? Для чего созданы? В чем наше предназначение? Мы понятия не имеем. Вы должны меня простить; эти вопросы представляются в каком-то смысле более важными применительно к нам, насельникам, поскольку мы, кажется, и в самом деле… нет, не созданы для этого, конечно, как можно было бы сказать, но склонны к сохранению, если нас предоставить самим себе. Поймите, тут нет никакого непочтения, но эти же вопросы применительно к быстрым, к людям или даже – примите извинения от подобных вам видов, полковник, – к ирилейтам не имеют такой же силы, потому что у вас нет нашей истории, нашего происхождения, нашего неприкаянного, начисто проклятого, богопротивного существования. Кто знает? Может быть, в один прекрасный день и вы сравняетесь с нами! Ведь в конце концов, Вселенная еще молода, невзирая на общий для всех нас индивидуализм, на передаваемую из поколения в поколение уверенность в кульминации, и, возможно, когда наши неведомые преемники, последние в ряду, напишут заключительные хроники, там будет сказано, что насельники продержались всего десяток миллиардов лет или около того на гребне первого бурного потока, знаменовавшего собой детство Вселенной, а потом бесследно исчезли, тогда как ирилейты и люди, эти символы живучести, эти отважные старатели, эти воплощения цивилизационной стойкости, продержались триста миллиардов лет или что-нибудь в этом роде. И тогда тот же самый вопрос может быть задан применительно к вам: зачем? Для чего? С какой целью? И – кто знает! – может быть, для вас ответ и найдется. Ответ получше. Здравый ответ. Но пока такие нелегкие проблемы стоят только перед нами. Все остальные, кажется, приходят и уходят, это представляется естественным, этого следует ожидать, такова данность: виды появляются, развиваются, расцветают, распространяются, приходят в упадок, сморщиваются и вянут. Циник сказал бы: ха-ха, это всего лишь природа, ничего больше, и никаких тебе претензий на заслуги, никакого признания вины, сплошное ликование. Спасибо всем, что попытались, что поучаствовали, что показали себя такими молодцами. Но мы? Как насчет нас? Нет, мы другие. С виду мы проклятые, обреченные, наша судьба – пережить собственный расцвет, задержаться в нише, которая вполне могла принять и многих других – да, многих! – мы всем доставляем неудобство, оставаясь здесь, тогда как по любым меркам должны были бы убраться отсюда вместе с нашими давно ушедшими современниками. Я не боюсь признать – это обременительно для нас самих. Я здесь среди друзей и потому говорю так откровенно. И вообще, я ведь старый сумасшедший насельник, бродяга, скиталец, зануда, переплывающий с места на место, заслуживающий лишь презрения и подаяния, а если повезет, то того и другого, если нет – мне же хуже. Но простите, я испытываю ваше терпение. Я ведь не разговариваю ни с кем, кроме тех голосов, что сам выдумываю.

Так говорил сошедший с рельсов насельник переходного возраста по имени Оазил. Сойти с рельсов означало объявить, что ты (иногда это объявляли за тебя твои ровесники) потерял интерес к обычному устойчивому старению и порядку старшинства (или не участвуешь больше в этом), которым, по обычаям насельнического общества, следовали его граждане. Само по себе это состояние не было позорным (часто его сравнивали с монашеством), хотя если оно было навязано, а не выбрано самим насельником, то служило очевидным признаком того, что со временем он может стать изгоем и будет физически изгнан с родной планеты. А этот приговор – ввиду нелюбви насельников и к межзвездным путешествиям, и к контролю качества при строительстве космических кораблей – фактически означал что-то среднее между одиночным заключением сроком на несколько тысяч лет и смертной казнью.

Оазил был скитальцем, бродягой, непоседой. Он полностью утратил контакты с семьей и к тому же утверждал, что так или иначе позабыл все с ней связанное, не имел друзей, не принадлежал ни к каким клубам, братствам, обществам, лигам или группам и не имел постоянного дома.

Он объяснил им, что живет в своем панцире и своих одеждах, которые поизносились и повыцвели, но впечатляли своей потрепанностью и были украшены тщательно выписанными панелями с изображением звезд, планет и лун, сохранившимися цветами из десятков тучерастительных