Алиенора Аквитанская. Непокорная королева — страница 61 из 70

Двор Плантагенета и мир короля Артура

Помимо более или менее явных аллюзий на королеву Алиенору, в литературных произведениях XII в. встречается множество персонажей, которые, как мы видели в случае с Еленой Прекрасной и Брисеидой в «Романе о Трое», могли впитать в себя реальные черты Алиеноры и Генриха — или, напротив, передать им свой характер или вдохновить на какой-либо поступок. Речь идет главным образом об артуровских романах, чьи читатели не могли пройти мимо такого сопоставления, к которому побуждали очерченные в них проблемы и темы.

Необычайное благоволение, проявленное к романам о короле Артуре во владениях Плантагенета, заставило многих историков и специалистов, посвятивших себя литературе XII века, увидеть в них выражение пропаганды, организованной династией Плантагенета. Эта гипотеза, как мы видели ранее, в недавнем времени была оспорена из-за некоторых ее преувеличений. Сегодня ученые придерживаются ее видоизмененной формы, говоря о «рассеянной пропаганде» идеологии Плантагенета[832]. Благодаря успеху романа Гальфрида Монмутского (известно о существовании более двухсот манускриптов) и последующих произведений Васа, Кретьена де Труа и других писателей, вдохновленных его примером, Генрих II и Алиенора извлекли пользу из престижа Артура и Гвиневеры, ставших их предшественниками в плане создания артуровского двора, в те времена считавшегося историческим. Можно смело утверждать, что двор Плантагенета был выстроен по образцу двора короля Артура, в силу многочисленных идеологических причин.

Использование мифа о короле Артуре предоставляло Генриху II три основных преимущества[833]: узаконивание англо-анжуйской династии, причисленной таким образом к ветви британских королей, ведущих начало от троянского рода; противопоставление этого мифа легенде о Карле Великом, которую со своей стороны использовали короли Франции, и возведение его в рамки политического конфликта «Капетинг-Плантагенет»; наконец, объединение элиты общества из различных областей империи Плантагенета посредством общих ориентиров. Такая идеология получила необыкновенное распространение во владениях Плантагенета благодаря ее неотделимой связи с бретонскими легендами, пользующимися в этих областях успехом.

Такое идеологическое присвоение мифа, однако, несло в себе определенную степень риска, поскольку престиж короля Артура, чьим наследником и продолжателем хотел быть Генрих, создавал два неудобства. С одной стороны, отнюдь не все считали, что король Артур умер — в частности, бретонцы верили в то, что король вернется, встанет во главе своего королевства и прогонит захватчиков. Этими чужаками-захватчиками были англосаксы, но они легко могли быть приравнены и к нормандцам, хозяевам острова со времен Вильгельма Завоевателя, и к анжуйцам Генриха II. С другой стороны, Гвиневера, как и Изольда, была королевой-прелюбодейкой, причиной гибели артуровского мира. Обе эти угрозы следовало предотвратить.

Жив ли Артур?

Говоря в своей «Истории бриттов» о смертельном ранении короля Артура, перенесенного для исцеления на остров Авалон, Гальфрид Монмутский[834] оставил вопрос об исчезновении короля открытым — в те времена еще не признавали чистилища, а потому участь души после смерти была неясной даже в доктрине ортодоксального христианства[835]. Еще более туманной была ее судьба в кельтских верованиях, никогда не устанавливавших четкой границы между миром мертвых и миром живых. Гальфрид считал даже, что пророчество Мерлина касалось участи Бретани после исчезновения короля Артура: могущество бриттов сломлено, начинается время господства англосаксов, поскольку Бог не желает, чтобы бритты правили островом, пока, согласно пророчеству Мерлина, не явится Артур; но, благодаря своей вере, в будущем бритты смогут вновь завладеть своими землями, что произойдет после победоносного возвращения Артура[836]. В «Жизни Мерлина», появившейся на свет в 1150 г., Гальфрид придает этой интерпретации весомое подтверждение: раненый Артур перенесен на остров Авалон; осмотрев его, Моргана заявляет, что король сможет вернуть себе здоровье, если надолго останется у нее и позволит себя вылечить.

Гальфрид вовсе не является «основоположником» веры в «загробную жизнь» Артура. Создавая свое произведение, в котором он придал бретонскому миру большее значение, снабдив его историческими основами, до того времени отрицаемыми, Гальфрид, по его же утверждению, опирался на древний манускрипт на кельтском языке, который был доверен ему архидьяконом Оксфорда. Но большую часть материала он все же почерпнул из устных народных сказаний, чьи корни уходят вглубь коллективной памяти бретонцев, прославлявших героическую роль своего короля Артура. Когда Вас спустя несколько лет перевел его книгу, он, в свою очередь, упомянул о вере в «возвращение» короля Артура, согласно которой этот правитель не умер: излечившись от ран на Авалоне, он когда-нибудь явится, чтобы править своим народом, который ждет его возвращения[837]. Однако презрение автора к бретонцам и их верованиям, нашедшее свое выражение в рассказе о Броселианде, не позволяло ему испытывать доверие к их легендам[838], даже если Вас, как утверждает Келлер, старался не слишком задевать бретонцев, опасаясь прогневить Генриха II, который стремился помириться с ними[839].

Подобные верования, однако, присущи не только миру кельтов — они нередко встречаются в истории других стран. Так, их можно обнаружить в случае с императором Нероном в I в., затем с императором Карлом Великим, а в XII в. — с императором Фридрихом Барбароссой или графом Фландрским. Такая вера свидетельствует о большой известности исчезнувшей персоны и о надеждах (или опасениях), возлагавшихся на этого героя до его «исчезновения», но так и не исполнившихся. Надежда бретонцев на «возвращение Артура», почитаемая французами «безрассудной», отражена в рассказе Германа Ланского, появившемся в 1145 г.: он повествует о том, как в 1113 г. девять каноников из Лана были отправлены в разные места, дабы собрать средства на восстановление их церкви, пострадавшей от пожара[840]. В Англии, в провинции Девон, куда прибыли священнослужители, местные жители утверждали, что земля эта принадлежит королю Артуру. Они показали каноникам его реликвии, соответствующие «бретонским небылицам». Недоверие, с каким отнесся к их рассказу прислужник каноников, вывело их из себя: они набросились на святотатцев, которых спасло от людского гнева лишь вмешательство будущего епископа Кутанского. Истоки конфликта описаны Германом в следующих словах:

«Один сухорукий человек решил провести ночь у раки [у мощей], чтобы поправиться. Но поскольку бретонцы имеют обыкновение браниться с французами из-за короля Артура, этот человек вступил в спор с одним из наших прислужников по имени Хаганелло, происходившим из семьи архидьякона Ги Ланского. Сей человек говорил, что Артур все еще жив. В результате возник большой раздор и шум, а некоторые даже бросились в церковь в поисках защиты. Если бы не вмешательство клирика Альгара, о котором уже говорилось выше, бесспорно, не обошлось бы без кровопролития. Мы думаем, что эта драка, внезапно вспыхнувшая у раки, не понравилась Богоматери, ибо сей сухорукий человек, ставший причиной брани из-за Артура, не был исцелен»[841].

Значимость этого отрывка, подчеркнутая в блестящей статье Ж.-Ш. Кассара[842], не так давно была оспорена Вирджинией Грин. По ее мнению, эти тексты свидетельствуют о том, что в начале XII в. в данном регионе существовали местные легенды и предания о некоем персонаже по имени Артур. Однако рассказ каноников, говорит она, должен быть рассмотрен в контексте столкновения двух систем чудесного, а не в контексте оппозиции, возникшей между скептически настроенным французским духовенством и легковерным народом по поводу все еще живущего Артура. В гораздо большей степени, чем «жизнь после смерти» Артура» (о которой, однако, в тексте было недвусмысленно заявлено), обсуждению подлежит действенность и подлинность реликвий этих двух систем — мощей девы с одной стороны и реликвий короля Артура с другой[843]. Конечно, такая контекстная интерпретация допустима (пусть даже наличие «мощей Артура» более чем сомнительно!), но она все же оказывается обоюдоострой, ибо вера в действенность Артура и Девы Марии покоится на вере в «загробную жизнь» этих двух персонажей и в их способность вмешиваться в дела и поступки смертных. Автор допускает, что бретонцы того времени относились к своим верованиям, легендам и древнейшим рассказам с позиций христианской веры, и сомневается в том, что они верили в эти легенды так же, «как в Бога или подобно тому, как верили они в правосудие Божье». На мой взгляд, автор абсолютно не принимает в расчет поразительную способность кельтского менталитета (присущую, правда, всем народам, христианизированным иноземцами) присоединять к победоносному христианскому учению (но не растворять в нем) свои древнейшие верования и легенды, которые порой доживают и до нашего времени. Церковь сама использовала эту способность, создавая, путем включения в собственную систему, культ людей и мест, считавшихся святыми в предшествующем местном вероучении, тем самым нанося на нехристианские святыни «католический глянец». Доказательством чего может служить христианизация менгиров и чудодейственных источников. Примеры этого можно отыскать и за пределами Бретани.

Тем не менее исследовательница, несомненно, права в следующем своем утверждении, которое она, правда, вводит в рамки пуризма: вера в возвращение Артура по сути не является «мессианством», как часто утверждают, не имея точного представления о его природе. Мессианизм, справедливо утверждает она, это не только ожидание реванша истории, но и вера в изменение ее хода посредством чудесных событий, часто предсказанных пророками. К тому же мессия наделен властью, которая дает ему возможность победить смерть. Принято! Однако необходимо признать, что вера бретонцев в возможное возвращение Артура имеет явное сходство с концепцией мессианизма — судя даже по частому использованию выражения «политическое мессианство», применяемого к этому предполагаемому событию. Ведь пророчества Мерлина в произведении Гальфрида Монмутского, не избежавшие «христианизации» в последующей литературе, содержат намеки на возвращение короля. Политическая значимость такого верования, конечно, затмевает его религиозное значение, но последнее тем не менее в нем присутствует. «Вера в Артура», приписанная бретонцам в рассказе Германа Ланского, предполагает веру в то, что король жив и когда-нибудь вернется в королевство, что отрицали клирики.

Надежду на политический реванш под руководством Артура, чьего появления ожидали бретонцы, очевидно, подпитывало отсутствие точных сведений о его смерти и местонахождении его могилы, о чем свидетельствуют многочисленные источники XII в. Примерно в 1125 г. Вильгельма Мальмсберийский сожалеет о том, что историческую личность Артура окружает столь много легенд, наносящих ущерб истинному величию этого смелого короля-рыцаря; тем не менее он сообщает, что никто никогда не видел гробницы Артура — именно это обстоятельство и породило веру (отнесенную к разряду «выдумки») в его будущее пришествие на землю[844]. В 1139 г. Генрих Хантингтонский также ссылается на то, что Вирджиния Грин называет, желая ослабить значимость феномена, «общим положением, изложенным и принятым в качестве обычая» у бретонцев. И вновь исследовательница приводит «обоюдоострый» аргумент, поскольку сам факт общепризнанности этой веры доказывает, что просвещенная среда монахов считала ее обычным явлением среди бретонцев. В своем письме к Варену Генрих Хантингтонский в крайне обобщенной манере делает намек на «смерть Артура <…>, которую отрицают бретонцы, твои предки, ожидающие его возвращения согласно своим обычаям»[845].

Во второй половине XII в. о связи Генриха II с «живым» королем Артуром поведал, прибегнув к необычному приему, Стефан Руанский, — причиной стала реальная война, столкнувшая Людовика VII и Генриха II, слишком гордого для того, чтобы стать вассалом короля Франции. Автор сочиняет письмо, посланное неким Роландом Артуру, бывшему когда-то королем Бретани (в данном случае Арморики): Роланд сообщает ему о том, что Генрих захватил его земли, и просит его вернуться или отправить против захватчика войско. Стефан Руанский сочиняет и ответ короля Артура Роланду: бретонцы, говорит король, не должны бояться Генриха, ибо он вскоре узнает о смерти своей матери и откажется от своих планов. Он добавляет, однако, что он сам намерен написать Генриху. И действительно, далее Стефан приводит письмо, которое Артур отправил Плантагенету: Артур заявляет, что объявит ему войну, если тот не покинет его бретонские земли. Чтобы его угроза была воспринята серьезно, он напоминает, как когда-то он убил Мордреда, желавшего захватить его владения; как, смертельно раненый, он сумел выжить на Авалоне благодаря волшебным травам, которые готовила ему его сестра, нимфа Моргана. Он говорит о своей готовности вернуться с войском, если Генрих немедленно не прекратит досаждать бретонцам. Наконец, Стефан приводит ответ Генриха на это письмо: Плантагенет отстаивает свое право на Бретань как наследник Роллона, который когда-то владел ею. Однако смерть матери, императрицы Матильды, и уважение, которое он питает к прославленному королю Артуру, побуждают его отложить вторжение в Бретань; Генрих предлагает владеть бретонскими землями королю Артуру, на правах сюзерена[846].

Это любопытное произведение считалось пропагандой во славу Плантагенетов. Довольно сложно принимать его в буквальном смысле, не учитывая того, что автор, поместивший Бретань (Арморику) под сюзеренитет короля Артура, чьим вассалом пожелал стать Генрих, тем самым исключил возможность сюзеренитета над этим регионом короля Франции. Какой бы ни была его интерпретация, вызывающая множество споров, в любом случае произведение это свидетельствует о существовавшей вере в то, что король Артур жив, в то, что он покровительствует своему народу и когда-нибудь вернется, чтобы защитить его от врагов.

О вере бретонцев в пришествие Артура упоминают многие авторы — в основном ради того, чтобы посмеяться над нею. «Хроника Сен-Мартена Турского», уместившаяся на двух страницах, содержит перечень из двенадцати дат, почитаемых самыми важными в истории мира, начиная с 542 г. и заканчивая 1199 г., датой ее последней редакции. Открывает хронику битва Артура с его племянником Мордредом, в которой король был ранен. С тех пор его больше не видели, сообщает хронист, что, очевидно, не дает исчезнуть сомнениям насчет его смерти[847]. Другой хронист, составивший свое произведение до 1191 г., рассказывает об открытии гробницы Гавейна, племянника короля Артура, тогда как гробница самого короля до сих пор не найдена, так что бретонцы «бредят» по этому поводу вплоть до сего времени[848]. В «Описании Англии», присоединенной после 1140 г. Жоффруа Гаймаром к его «Истории англов», автор пишет о том, что валлийцы убили множество нормандцев, захвативших их земли, заявляя, что однажды, благодаря Артуру, они вновь обретут свои владения и вернут острову его древнее имя Бретань[849]. Между 1196 и 1199 гг. Вильгельма Ньюбургский осуждает Гальфрида Монмутского за то, что тот смешал легенду с реальной историей Артура, чтобы угодить бретонцам, которые, по его мнению, настолько глупы (bruti), что до сих пор ждут возвращения Артура и не желают даже слышать о том, что он умер[850]. В другом месте, говоря о смерти Жоффруа, сына Генриха II, ставшего благодаря браку с дочерью Конана герцогом Бретонским, он замечает, что посмертный сын этого герцога должен был носить имя Генрих (так пожелал король, его дед), но бретонцы воспротивились этому, и наследника назвали Артуром. Таким образом, говорит он с иронией, бретонцы, столь долго ожидавшие своего знаменитого короля Артура, согласно пророчествам, изложенным в известной легенде, отныне могли питать надежду на то, что ими будет править «настоящий Артур», принц, получивший это имя[851].

Не остается в стороне и Гиральд Камбрийский, открыто насмехающийся над этими верованиями. В своей «Церковной истории», без сомнения, увидевшей свет незадолго до 1216 г., он повторяет легенды об Артуре, который, как утверждают некоторые, не умер от ран, но был исцелен Морганой на острове Авалон — наступит день, и он покинет этот остров, чтобы править своим народом. Отметим, что сам Гиральд сближает такую позицию с верой в пришествие мессии, сравнимой с верой иудеев, что подчеркивает не только этнические и политические, но и религиозные черты такого верования:

«О короле Артуре и тайне его смерти рассказано много историй, придумано много легенд, и бретонцы глупо верят в то, что он до сих пор еще жив <…>. Вот почему бретонцы сочинили легенду, а их сказители рассказывают о том, что таинственная богиня, называемая также Морганис, перенесла тело Артура на остров Авалон, чтобы там залечить его раны. После того как она исцелит его, полагают они, храбрый и могущественный король вернется, чтобы вернуть себе власть. Бретонцы ожидают его возвращения, как иудеи ожидают своего мессию, — они слепо верят в него с еще большим неистовством, но в равной мере согрешают тем самым против религии»[852].

Надежда бретонцев на возвращение их короля Артура могла помешать Плантагенетам, желавшим, чтобы их считали наследниками, продолжателями рода прославленного короля и восстановителями былого кельтского величия. Политические чаяния бретонцев достигли кульминационной точки в тот момент, когда в 1187 г. Констанция Бретонская дала посмертному сыну ее мужа имя Артур, несмотря на приказы короля Генриха II, о чем было сказано выше. Как мы знаем, Ричард Львиное Сердце назначил этого Артура своим наследником, которому должна была перейти империя Плантагенета. Возможно, это было сделано ради того, чтобы угодить бретонцам, которые, встав под знамена реального короля Плантагенета, носящего имя Артур, отказались бы от своих химерических эсхатологических надежд. Но их чаяния оказались тщетными, поскольку Ричарду наследовал не Артур, а Иоанн — по воле Алиеноры.

Предотвратить угрозу можно было и другим способом, доказав всем бретонцам, что их надежды на возвращение короля бесплодны, — этому послужила «находка» могилы Артура в Гластонбери. Нахождение останков Артура и Гвиневеры, действительно, наносило удар по самим основаниям бретонской веры, поэтому вполне возможно то, что этому открытию «способствовал» король Генрих II, желавший искоренить веру в «успение Артура», ожидающего своего часа на острове Авалоне. Действительно, согласно Гиральду Камбрийскому, утверждавшему, что он собственными глазами видел эту могилу, она была найдена благодаря указаниям, предоставленным самим Генрихом и взятым им из древнего предания, о котором ему поведал некий исполнитель бриттских исторических песен. С этого момента, утверждает Гиральд Камбрийский, верования бретонцев утратили свой стержень, а легенды о возвращении Артура потеряли всякий смысл[853].

Для большинства современных медиевистов открытие могил Артура и Гвиневеры укрепило родственную связь династии Плантагенета с этим королем[854]. В самом деле, с этого момента эсхатологические ожидания бретонцев должны были превратиться в мечту, трансформироваться в миф. В начале XIII в. Пейре Видаль еще придает значение бретонской вере, но говорит о ней как о тщетной надежде, чуть ли не вошедшей в поговорку. В одном из своих стихотворений поэт разочарованно сообщает, что он ожидал обещанного дара с тем же терпением, с каким бретонцы ожидают Артура[855]. Можно найти немало подобных аллюзий, подкрепляющих мысль о том, что надежды на возвращение короля уже стали иллюзорными; выражение «ожидать Артура» отныне означает упорное терпение, лишенное оснований[856]. Перманентность мифа, его относительно древние корни и даже сам факт попытки его «использования» двором Плантагенета, на мой взгляд, не дают нам права увидеть в нем лишь форму приспосабливания к чужой, презираемой культуре, как утверждает В. Грин[857].

Но способно ли было открытие могил Артура и Гвиневеры полностью лишить бретонскую легенду ее разрушительного характера? Можно ли считать подобный шаг Плантагенета удачным? В этом нельзя быть уверенным. В недавнем времени Каталина Джирбеа обозначила границы «контроля» Плантагенетов над этой легендой и над этим открытием[858]. Она оспорила даже общепринятую идею, согласно которой нахождение останков Артура и Гвиневеры в Гластонбери служило политическим интересам Плантагенетов и упрочивало их династическую легитимность, разрушая легенду о возвращении Артура. Генрих II и его преемники, говорит она, не могли извлечь из «безоговорочной смерти» правителя Артура никакой выгоды. Искоренение идеи о бессмертии Артура было рискованным шагом, лишавшим миф его ореола, и Плантагенеты, первые «попечители» легенды, не могли не знать этого. Напротив, идеей, которая действительно работала на английских правителей, была идея о сохранении духа короля Артура в его собственной персоне и его потомке. Могилу Артура и Гвиневеры, скорее всего, «нашли» монахи Гластонбери, опиравшиеся в поисках на различные предания; их целью было прославить и обогатить собственное аббатство (известное к тому же своими «интеллектуальными подделками»), С другой стороны, вера в то, что король Артур еще жив, противоречила христианской доктрине, ее успех беспокоил Церковь, о чем свидетельствует занятная история, рассказанная Цезарием Гейстербахским: монахи, дремавшие во время проповеди, мгновенно выходили из апатии, стоило только произнести имена Артура и его рыцарей. Даже во времена Алиеноры Петр Блуаский сожалел о том участии, какое вызывает у слушателей история короля Артура и его несчастий.

В подобных условиях к «нахождению» могилы Артура вполне могла быть причастна Церковь, попытавшаяся использовать этот персонаж в идеологических целях; она «демифологизировала» его, христианизировав один из ключевых эпизодов артуровской легенды, смерть короля Артура. Открытие его могилы, вероятно, можно включить в рамки трансформации артуровских тем, начавшейся в конце XII в. Суть этой трансформации заключалась в упрочении христианских тем и мотивов в сюжетной ткани повествования, сложившегося на основе предания, которое добавило к своей «кельто-христианской» основе элементы чудесного, взятые как из христианской, так и из местной традиции. Подобная христианизация артуровских тем и сюжетов особенно заметна в произведении Робера де Борона: в его интерпретации остров Авалон, этот мифический край, в котором, по преданиям, и по сей день живет Артур, приобретает черты священного пространства, куда Иосиф Аримафейский приносит Грааль. Зачарованный и таинственный «иной мир» становится «стартовой точкой» евангелизации земель англов и бриттов: «Вместо легендарного, тревожащего, неведомого острова — монастырь. Вместо короля, не знавшего смерти, — христианская могила»[859].

Вдобавок, подчеркивает автор, миф о «жизни после смерти» короля Артура не исчез: в XIII в. он лишь был приспособлен к новым условиям, изменен, и в изменении этом можно наметить две основные линии. С одной стороны, Артура «ассимилировало» христианство, оно «нейтрализовало» его, описав его христианскую смерть и могилу. Но с другой стороны, гробница короля не перечеркнула его бессмертия, приобретшего демонические черты, о которых мы уже говорили в связи с Экскалибуром. Вторая тенденция отнюдь не в интересах Плантагенетов: Артур уподоблен королю Эрлу и Хеллекину, чье окружение разочарованные в своих надеждах придворные отождествляли с двором Генриха II. Демонизация облика Артура приводит к тому, что в умах слушателей его имя начинает ассоциироваться с хаосом, смутой и преисподней. В таком ракурсе, заключает автор, изменения, каким подвергся миф об исчезновении короля Артура, были результатом скорее религиозного, нежели политического воздействия.

В рамках этого новаторского подхода, на мой взгляд, можно дать прекрасное объяснение и огромной популярности мифа об Артуре, и многочисленных попыток его повторного использования, и сложности его интегрирования в рамки единой и последовательной идеологической системы. Однако, как мне кажется, бесспорно то, что двор Плантагенета сначала попал под очарование этого мифа, соблазненный богатством и изобилием его тем и сюжетов, поддававшихся идеологической интерпретации, которая играла ему на руку. Бесспорно и то, что окружение Генриха II способствовало распространению этого мифа в качестве скрытой пропаганды, пока не осознало угрозы, которую он в себе нес, и не попыталось (как и Церковь, но только по другим причинам) при помощи поэтов, хронистов или монахов нейтрализовать его разрушительный в политическом и религиозном плане характер.

Гвиневера и Алиенора

Персонажи артуровского мира, как и сам миф о короле Артуре, стали предметом обработки и различных идеологических интерпретаций. В основном это касалось характера Гвиневеры[860] и взаимоотношений короля Артура и его супруги, напоминавших большинству толкователей Генриха II и Алиенору. Король Артур, бывший в древнейших рассказах военачальником, преданным своей неверной супругой, в средневековой литературе становится главой и устроителем мифического мира, самого «куртуазного» двора на свете. Видное положение в нем занимают рыцари Круглого стола, а главная роль отведена королеве Гвиневере, порой подталкивающей рыцарей, стремящихся угодить ей, на подвиги. Так обстоит дело с Ланселотом, чья любовь к королеве превращает его в лучшего в мире рыцаря, — лишь он способен вырвать ее из рук похитителя и отстоять честь королевства, чего не способен сделать король Артур, которому бросили вызов.

В то время о роли любви в ее конфликте с феодальными и рыцарскими ценностями уже поведали легенды о Тристане и Изольде. Несколько версий этой легенды появились примерно в 1155 г., но они были утеряны; в промежуток между 1160 и 1170 гг. создана первая дошедшая до наших дней литературная версия Беруля, вслед за чем, спустя несколько лет, появляется версия Фомы Английского, после чего легенда становится предметом более осторожной интерпретации Кретьена де Труа в его утерянном романе, а затем и в других его произведениях о придворном мире короля Артура[861]. Эволюция темы любви и брака в их взаимоотношениях с рыцарством является одной из основных линий романов Кретьена[862]. Сначала поэт пытается объединить эти две ценности («Эрек и Энида»); в «Клижесе» он отказывается от решения, предложенного романами о Тристане и Изольде: тело — мужу, а тело и душа — возлюбленному, ценой волшебного средства, заставляющего супруга поверить, что он владеет своей женой, и ценой смерти мужа, дарующей возлюбленным свободу. Затем Кретьен пытается примирить геройство, рыцарство и брак («Ивейн»), после чего утверждает, следуя указаниям Марии Шампанской, мысль об абсолютном главенстве любви, пусть даже прелюбодейной, над всеми другими ценностями («Ланселот») и, наконец, приступает к теме мистического, экзальтированного рыцарства («Персеваль»). Такое постепенное возвышение любви, главенствующей над всеми человеческими ценностями, а затем ее медленное обесценивание параллельно с утверждением духовных, мистических и христианских ценностей перекликается с более компактным изложением Андрея Капеллана в той интерпретации, которую я предложил чуть ранее.

Эта эволюция продолжилась и после Кретьена: Ланселот, несмотря на то, что он является лучшим в мире рыцарем, не может успешно завершить поиск Священного Грааля из-за своей прелюбодейной любви к королеве Гвиневере. Итак, куртуазное рыцарство более не высшая ценность. В начале XIII в., главным образом в «Поиске Священного Грааля», утверждается мысль о том, что для успешного его завершения необходимо целомудрие и даже девственность: Грааль найдет лишь Галахад, непорочный и целомудренный рыцарь[863]. «Поиск» свидетельствует о провале куртуазной идеологии, представленной «земным рыцарством», на смену которой приходит (или, скорее, наполняет ее новым смыслом) христианская и даже монашеская идеология «небесного рыцарства»[864]: «Куртуазная любовь перерождается в любовь божественную, что влечет за собой исчезновение греха гордыни и стремление к духовному и нравственному совершенству»[865]. Двор Артура становится символом светского мира, неспособного постичь духовные истины. В «Перлесво» (1200–1210) Граалем Ланселота является Гвиневера; рыцарь осознает свой грех прелюбодеяния и завершает свою жизнь, мучимый раскаянием, тогда как рыцари Артура исполняют роль воинов Христа, сражающихся с неверными и язычниками ради того, чтобы обратить Англию в истинную веру. В эпилоге присутствует намек на могилу Артура и Гвиневеры в Гластонбери, что свидетельствует как о полной демифологизации артуровских тем, так и о христианизации поиска.

Эта эволюция, очерченная в общих чертах, происходит во времена Алиеноры Аквитанской. Существуют ли какие-либо точки соприкосновения между двором короля Артура и двором Плантагенета, между Артуром и Генрихом II, между Гвиневерой и Алиенорой? С давних времен многих ученых поражали некоторые соответствия, выявляемые не только в основных темах, но и в добавочных сюжетных линиях. Так, в недавнем времени нашли множество сходных черт между двором Плантагенета и артуровским двором. В связи с этим можно упомянуть о Кретьене де Труа, чье произведение было отчасти заказано Марией, дочерью Алиеноры. Даже если поэт нечасто появлялся при дворе Пуатье, он все же мог взять его за образец, дав в своем «Эреке и Эниде» описание двора короля Артура в Нанте, — Генрих II собрал свой двор в этом же городе, 25 декабря 1169 г., чтобы представить своего сына Жоффруа, нового герцога Бретани, бретонским епископам и баронам[866]. Некоторые сопоставления приводят в замешательство — например, имена персонажей и присутствие гербов с золотыми леопардами; тем не менее они указывают на то, что Кретьен де Труа описывает аристократический мир эпохи Плантагенета, его идеалы и устремления[867].

Следует ли пойти еще дальше и обнаружить в темах романов о короле Артуре или в характерах персонажей отсылки к реальным историческим лицам, находившимся при дворе Плантагенета, в частности, к Генриху II и Алиеноре? Конечно, основные темы куртуазных и рыцарских романов, процветавших при дворе Плантагенета во второй половине XII в., появились в литературе задолго до брака Генриха II и Алиеноры, — в частности, описание мира короля Артура, впервые предложенное Гальфридом Монмутским в его «Истории бриттов», законченной в 1138 г. Сам автор черпал материал, как мы уже знаем, из богатого источника древних устных и письменных преданий. Образы короля Артура и королевы Гвиневеры в них слегка намечены, включая предательство и прелюбодеяние Гвиневеры с племянником Артура Мордредом, который привел королевство к гибели[868]. Однако после того как складывается сюжетная линия, появляются ее многочисленные вариации, в том числе и та, что касается любви, которую внушает Гвиневера. В древнейших кельтских сказаниях она не пользуется доброй славой, напоминая скорее блудницу, нежели королеву. Гальфрид Монмутский затеняет этот аспект, но все же не отказывается от измены королевы в финале. Возможно, основные черты образа этой королевы взяты из кельтских преданий[869], существовавших задолго до Алиеноры и куртуазных романов, которые вплели миф о Гвиневере в историю Алиеноры, превратившуюся посредством такой ассимиляции в легенду.

Подобную гипотезу с давних пор отстаивает Жан Маркаль, уделяя особое внимание «кельтскому прошлому» героев, вдохновлявших авторов XII в. В этом кельтском обществе, утверждает он, король (Артур) не имеет никакой власти. Как и в шахматной партии, вся власть сосредоточена в руках королевы (Гвиневеры), осуществляющей ее посредством своих многочисленных любовников. Кретьен де Труа, взявший за образец бретонские легенды, «собрал воедино» всех этих любовников, воплотив их в образе Ланселота. В данном случае речь идет об адаптации «французским» обществом XII в. мифологемы, заключенной в неоднозначном образе Гвиневеры, чье прелюбодеяние было вызвано необходимостью удержать равновесие сил в кельтском обществе. «Христианизация» героев, необходимая ради того, чтобы сделать их приемлемыми для читателя в рамках христианского общества, не сумела полностью лишить миф его кельтского религиозного субстрата. В образе Гвиневеры, например, обнаруживаются черты божественной женщины; в данном случае перед нами христианизация кельтских традиций, допускавших разнообразные, многократные половые отношения, ставшие неприемлемыми в обществе XII в[870]. В обработанном мифе, перенесенном Кретьеном де Труа и его последователями на христианскую почву, проступают черты отношений, которые можно объяснить, обратившись к моделям древнего кельтского общества. Так обстоит дело со странным поведением Артура, который порой кажется беспомощным, упорно не замечающим прелюбодеяний Гвиневеры. Дело в том, что Артур не является воплощением верховной власти: власть может осуществляться исключительно женщиной, и это право полностью принадлежит Гвиневере, «Царственной блуднице»[871]. Образ Ланселота, со своей стороны, представляет собой тонкий синтез принципа верховной власти, воплощением которой является Гвиневера, и кодекса fin’amors. Лучший защитник королевства, Ланселот — рыцарь королевы, но не короля[872]. Его функция спасителя проходит через любовь к Гвиневере, любовь, о которой Артур не может не знать, но с которой он должен смириться во имя спасения империи. Такая концепция верховной власти предполагает, что женщина, ее воплощающая, должна передавать ее путем сексуального союза: королева, которая является воплощением общей собственности, должна вызывать мужское влечение. Для того чтобы кельтские образы не шли вразрез с представлениями христианского общества XII в., их поэтическая транспозиция происходила в рамках куртуазной любви. Дама, объект желания рыцарей, побуждает их совершать подвиги ради нее — то есть ради общества в целом. Ж. Маркаль применяет такую интерпретацию кельтской верховной власти, воплощенной в Гвиневере, и к Алиеноре: такая трактовка способна, по его мнению, объяснить многочисленные аллюзии на прелюбодеяния королевы с ее современниками. «Эти прелюбодеяния не настоящие, а символические, находящиеся в соответствии с представлениями, воплощенными ею в контексте общества своего времени. Это Королевская Блудница, передающая свои полномочия тому, кому ей угодно, наилучшим образом для интересов сообщества»[873].

Таким образом, для Ж. Маркаля образцом Алиеноры была Гвиневера, неверная супруга короля Артура из древних кельтских легенд. Ее можно узнать в образе Изольды, Гвиневеры и Мелюзины. Алиенора, вероятно, очень рано познакомилась с этой легендой (которая, согласно автору, прославляла прелюбодеяние, бросая вызов браку) и способствовала ее распространению, тогда как, желая положить конец своему браку с Людовиком, она могла узнавать себя в персонаже Изольды. Так, в версии Фомы, король Марк правит не Корнуэллом, а всей Англией; Фома осыпает похвалами Лондон, самый богатый город на свете, отождествляя Алиенору с Изольдой. Образ Гвиневеры у Кретьена де Труа, согласно Ж. Маркалю, «оказывается живым портретом Алиеноры, как с психологической, так и с физической точки зрения»[874]. Продолжатели Кретьена де Труа пошли еще дальше: в их прозаических переложениях похищение Гвиневеры Мелегантом и ее освобождение Ланселотом и Гавейном становятся иллюстрацией пленения Алиеноры Генрихом II и ее освобождения Ричардом Львиное Сердце, который мог служить моделью персонажа Ланселота. Для других авторов история Ланселота, пришедшего на помощь Гвиневере, оказавшейся в плену из-за грехов и слабостей жестокого мужского мира, отражала историю самой Алиеноры, плененной Генрихом II в 1174 г.; спасая Гвиневеру-Алиенору, Ланселот (на этот раз образ Кретьена) избавляет двор Артура-Генриха II от ложных ценностей.

По мнению некоторых специалистов в области средневековой литературы, Гвиневера приобрела черты Алиеноры не только в «Рыцаре телеги», но и в других романах Кретьена де Труа. Так, в «Эреке» можно найти описания, напоминающие описания английского двора, а в «Клижесе» — намеки на политику того времени. Положительный образ королевы Артура можно было бы считать комплиментом Алиеноре, сделанным до того, как она рассталась со своим мужем. В первых романах Кретьена Гвиневера действует в роли посредника, примирительницы, в целях социальной гармонии. Впоследствии, в «Ивейне» и «Ланселоте», написанных после пленения Алиеноры, подстрекавшей своих сыновей к бунту, образ Гвиневеры становится более сложным и даже неоднозначным в плане морали. Так, в одном из эпизодов она просит Колгреванса рассказать историю ее позора, а в другом насмехается над благочестием Ланселота во время турнира, что заставляет «тяжело больного» рыцаря сражаться, чтобы угодить капризам королевы[875]. Намек на Алиенору? Случайное сходство? Литературный вымысел? Можно упомянуть также о значимости темы «Гвиневеры-сеньора». Ланселот становится лучшим в мире рыцарем благодаря двум женщинам. Прежде всего, это Дева Озера, своего рода фея, которая вырастила его и дала ему оружие — так в целом поступали сеньоры с башельерами, связанными с ними узами родства, которых они «воспитывали» при своем дворе. Далее, это Гвиневера, которая посвятила Ланселота в рыцари, тем самым взяв на себя обязанность, возлагавшуюся в те времена на авторитетных правителей. Алиенора, выступая в роли «сеньора» Аквитании, могла, согласно некоторым толкователям, инспирировать эту двойную функцию[876].

Но, бесспорно, особое внимание должно быть уделено прежде всего теме прелюбодеяния королевы. Многие медиевисты увидели в ней отражение (или влияние) поведения Алиеноры, признанного недостойным. Интерпретация Жана Маркаля, основанная на кельтских представлениях, не получила единодушного признания, скорее напротив. Так, Фиона Толхерст попыталась дать новое истолкование, связав историю Алиеноры с эволюцией образа королевы Гвиневеры в литературных произведениях XII в[877]. По ее мнению, в своем «Романе о Бруте» Вас усилил роль женских персонажей в надежде добиться покровительства Генриха II и Алиеноры; однако параллельно с этим он очертил и развил тему негативного влияния женщин на мужчин. Воплощением нравственной двойственности, присущей героиням Васа, стала Гвиневера, и, вероятно, поводом к тому послужило поведение Алиеноры, ее развод с Людовиком VII, вслед за которым последовал ее брак с Генрихом II. В первых эпизодах с участием Гвиневеры последняя напоминает нормандскую королеву XII в.: красивая, величественная, принадлежащая к богатому и достойному роду, но не способная подарить Артуру наследника — ситуация, схожая с положением Алиеноры в тот момент, когда она была замужем за Людовиком VII. Заметим вкратце, что, следуя этой гипотезе, в первоначальном образе короля Артура можно выявить черты Людовика VII, а не Генриха II, что открывает новые перспективы для объяснения некоторых его действий и поступков. Затем, когда Гвиневера изменяет Артуру с Мордредом, Вас смягчает ее вину: королева даже вызывает у читателя симпатию, поскольку автор рисует ее женщиной, неспособной совладать со своей страстью. Возможно, говорит Фиона Толхерст, именно потребность Алиеноры в политической поддержке, несмотря на ее развод и повторный брак, заставила Васа подвергнуть Гвиневеру критике, а затем облечь ее в образ раскаявшейся женщины, удалившейся в монастырь. Впоследствии, примерно в 1200 г., в своем переложении Васа Лайамон усиливает контраст женских характеров, являющихся образцом женской добродетели, или, напротив, воплощением дьявола. Женщины при дворе Артура играют лишь роль партнеров, вдохновляющих мужчин на подвиги, но им не отведено никакой политической роли. Гвиневера — не исключение. Приговор, вынесенный Алиеноре английскими историками конца XII века, побудил Лайамона занять такую же женоненавистническую позицию на манер цистерцианцев: в его изложении Гвиневера не раскаивается в содеянном — она лишь сожалеет о смерти Мордреда. Кретьен де Труа, со своей стороны, создал сложный образ Гвиневеры, женщины могущественной и умной, способной воплощать в жизнь свои желания, — вероятно, автор описал ее такой, чтобы угодить Марии Шампанской, дочери Алиеноры. Не так давно Ф. Толхерст дополнила свою гипотезу, высказав мнение о том, что эволюция образа Гвиневеры, добавившая в него отрицательные черты, происходила под влиянием усиливавшегося в те времена уничижительного отношения к Алиеноре ее современников-хронистов. В этом феномене, по ее мнению, следует видеть идеологический ответ в клерикальном духе на угрозу, которую представляли женщины и женская власть, запечатленные в образах Алиеноры и Гвиневеры[878].

Алиенора могла также стать прототипом персонажа Гвиневеры, созданного Марией Французской. Такое предположение выдвинула в своей новой интерпретации лэ «Ланваль» Маргарет Азиза Паппано, утверждающая о связи этого образа с реальной, существовавшей в истории королевой Алиенорой. Это предположение не вытекает из того, что Мария была сводной сестрой Генриха II или находилась под «патронажем» Алиеноры, — оно покоится на прямой связи этого произведения с «историей жизни» Алиеноры. Творчество Марии укладывается во временные рамки 1160–1215 гг., время Алиеноры; Мария довелось жить по ту и по другую стороны Ламанша и посвящает свои произведения «благородному королю», без сомнения, Генриху II. Следовательно, она могла взять за образец жизнь Алиеноры и то, что говорили о ней в те времена. В лэ «Ланваль» королева Гвиневера желает добиться любви героя, но он предпочитает ей свою подругу, прекрасную, могущественную и богатую фею, превосходящую королеву во всем. Согласно М. Паппано, обе героини, Гвиневера и фея, являются образами Алиеноры, воплощением женской верховной власти и крайнего желания. На такое литературное видение повлиял, усложнив его и видоизменив, мужской взгляд на жизнь Алиеноры, запечатленный в хрониках. Хронисты представляют королеву неспособной совладать с собственным желанием, что противоречит принятой модели женского поведения. В «Ланвале» мы видим тот же образ, но на сей раз королевы Гвиневеры, «возжелавшей» Ланваля и обвинившей его в гомосексуальных наклонностях, когда тот отказался от ее любви. Но решение, предложенное Марией, идет вразрез с существующей «реальной» системой, оно переворачивает ее. Действительно, в «традиционной» системе «желание» королевы контролирует король, ее муж. Утверждение Ланваля о превосходстве его дамы сердца над королевой можно расценивать как оскорбление, нанесенное королю, и как удар по системе. Даже при дворе короля Артура власть королевы подчиняется власти короля. Финальное решение, предложенное Марией в «Ланвале», напротив, можно считать своего рода инверсией артуровского мира: побеждает фея, правит она, и ее возлюбленный Ланваль следует за своей дамой, которая приводит его в свое королевство — в Авалон, представляющий квинтэссенцию женской власти, в мир, чуждый не королеве, но Ланвалю. Опять же перед нами инверсия реального положения Алиеноры, королевы-чужестранки при дворе своего супруга. Для Марии, действующей подобно историку, Алиенора — чужестранка для всего мира, за исключением Аквитании, в которой чужестранцем чувствует себя король. Конечно, идет на уступки исследовательница, фея-покровительница Ланваля не названа по имени, но она во многом напоминает Алиенору — в ее владении несметные богатства, а на ее шатре изображен орел.

Эти замысловатые и крайне сомнительные интерпретации порождают бесконечное множество спорных вопросов. Но даже само их существование доказывает, насколько связаны между собой образы Гвиневеры и Алиеноры как в представлениях современных специалистов, занимающихся литературой XII в., так и умах просвещенных современников Алиеноры. Этот небольшой вывод нельзя обойти стороной.

Разнообразие таких интерпретаций, порой достаточно спорных, заставило некоторых специалистов отказаться от поиска соответствий между этими персонажами и заняться исследованием ценностных структур или систем, включавших в себя эти символические образы. Так, в историографии недавно обнаружилась тенденция объединять Гвиневеру и Алиенору в рамках общей интерпретации, касающейся власти женщин и, в частности, политической власти королев, — иными словами, об их роли в передаче королевской власти. В таком направлении работает Пегги Маккрекен, связывающая тему королевы-прелюбодейки с эволюцией власти королев, власти, которая, по мнению автора (чей постулат можно оспорить), пришла в упадок в XII в. Поведение Алиеноры в Антиохии и прелюбодеяние королевы Гвиневеры, описанное Кретьеном де Труа и в романах о Тристане и Изольде, было расценено многими критиками как наглядный пример куртуазной любви, однако оно не имеет к ней никакого отношения, а потому не стоит и пытаться установить между ними связь[879]. К тому же, несмотря на «слухи», касавшиеся инцидента в Антиохии, все королевы в действительности являли образец чистоты и целомудрия (утверждение, которое, естественно, можно оспорить), что приводило к перенесению проблемы в область чистого вымысла. Такое перенесение, очевидно, не могло продолжаться после выходок невесток Филиппа Красивого и их любовников, чье поведение послужило появлению множества исторических свидетельств, литературных произведений и киноверсий.

Таким образом, рассказы о королевах-прелюбодейках не были прямым отражением действительности; они лишь свидетельствовали об эволюции в XII–XIII вв. королевской власти, принадлежавшей женщине, о значимости королевского наследования и об относительном влиянии королевы на двор своего мужа. Они внесли свой вклад в разработку все более четкого понятия королевской верховной власти как специфически мужской привилегии. Отождествление «Гвиневера-Алиенора», по мнению автора, оказывается чисто умозрительным, а большое количество его интерпретаций свидетельствует лишь о сложности поиска реальных моделей, стоящих за образами королев-прелюбодеек. Исследовательница настаивает, не отрицая, правда, возможности существования этих моделей, на бесполезности такого поиска: для нее суть заключается в отображении изменения положения королевы при Дворе, а также во взаимосвязи темы прелюбодеяния, развернутой в романах, и эволюции понятия власти королевы во Франции XII–XIII вв.

В этой гипотезе, вне всякого сомнения, есть зерно истины. Действительно, жизненный путь персонажа, уготованный ему автором, был удобным способом передачи проблемы, существовавшей в обществе, и даже экзистенциального страха. Конечно, можно допустить, продолжив размышления П. Маккрекен, что тема прелюбодеяния королевы возникла в произведениях вследствие «страха», испытываемого мужчинами перед такими «женскими похождениями», не исключающими опасную возможность передачи королевской власти бастарду. Однако рассказы о прелюбодеяниях королев не являются чистым вымыслом. Они не «воспроизводят» исключительно мужские опасения, перенесенные в область литературного вымысла, — они покоятся на реальных фактах, породивших на свет такую проблематику и, соответственно, такой страх. Я даже уверен в том, что именно этот страх вынудил Людовика VII развестись с Алиенорой после инцидента в Антиохии и вызвал столько шума и пересудов в его окружении. С другой стороны, автор забывает упомянуть о том, что писатели сотворили из прелюбодейной любви королевы Гвиневеры (или Изольды) яркий, сильный образ, от которого невозможно отвлечься, и даже образ, обладающий позитивной значимостью, что, на мой взгляд, свидетельствует прежде всего о признании любви самостоятельной, отдельной ценностью. Таким образом, мы подходим к экзистенциальному, социальному и психологическому анализу, от которого автор отказывается, заменяя его политическими «наблюдениями», сделанными на основе ирреальных ситуаций из области литературного вымысла. К тому же сходство Алиеноры и Гвиневеры, как в их поведении, так и в их положении при дворе, слишком велико, а потому не стоит отбрасывать в сторону мысль об их взаимовлиянии. Следовательно, мы возвращаемся к проблематике, опять же исключенной автором из рассмотрения, то есть к поиску невымышленных «моделей», в данном случае — к личности самой Алиеноры.

Со своей стороны, я должен уточнить, что «личность» Алиеноры — это не всецело исторический персонаж, ставший для нас недосягаемым. Это архетип королевы, сложившийся в умах ее современников: для них Алиенора была женщиной, обладавшей анормальной властью и анормальной свободой. Кретьен де Труа, Мария Французская и Андрей Капеллан — все они, каждый на свой лад, посвящали свои произведения этой новой проблематике, которая закладывала основы для внедрения в аристократическое сознание новой концепции любви. Одной из ее составляющих являлся вопрос о роли, которую играла в ней женщина (особенно если эта женщина была королевой), принадлежавшая «куртуазному» обществу, — в частности (но не только), вопрос о взаимоотношении такой любви и роли женщины в наследственной передаче власти. Автор совершенно справедливо отмечает тот факт, что в романах все королевы-прелюбодейки бесплодны. Не был ли такой писательский ход способом устранения проблемы, которая заключалась в неизбежных последствиях адюльтера, в рождении бастарда, блокирующем дальнейшее размышление автора о любви?[880] Другими словами, социоструктурный подход П. Маккрекен, на мой взгляд, не должен исключать более частной, историко-экзистенциальной интерпретации, частично связанной с личностью самой Алиеноры, которая, будучи женщиной своего времени и даже «моделью», являлась частью этой проблематики. Гвиневера, вероятно, была ее литературной персонификацией, но ничто не противоречит предположению о том, что Алиенора могла «играть ее роль» если не в реальности, то, по крайней мере, в представлениях своих современников.

Ибо даже в умах своих современников Алиенора, необычная женщина, была «персонажем», готовым перейти в область мифов, образом, сотканным из их грез и страхов, из их вопросов и фантазмов.

Заключение

Итак, образы Алиеноры сложны и многогранны, но, несмотря на их различия, между ними тем не менее можно найти некоторое сходство.

Прежде всего, это власть королевы. Положение замужней женщины не позволяло Алиеноре осуществлять полноту власти, как она того, вероятно, желала. Тем не менее она пыталась, по крайней мере, в своих наследных землях, держать политическую ситуацию (часто сложную и напряженную вследствие неуемных нравов аквитанских баронов) под контролем, утверждая свою власть, когда ей это позволяло ее положение женщины и супруги, — в частности, во время «отсутствия» реальной власти ее мужа или сыновей вследствие их смерти (Генрих II, Ричард) или недееспособности (первые годы правления Иоанна).

То же самое мы можем сказать и о покровительстве Алиеноры, ограниченном все теми же границами. Без сомнения, сегодня следует отказаться от бытовавшей в своей время бездоказательной гипотезы о прямом (и даже исключительном) патронаже королевы при дворе, который, в присутствии ее супруга, являлся прежде всего двором короля. Однако радикальная позиция, которую занимают сегодня некоторые исследователи, стремящиеся, напротив, исключить любое «опосредованное» покровительство Алиеноры, кажется мне столь же неприемлемой. Действительно, существует множество свидетельств, доказывающих, что просвещенные люди и писатели придавали большое значение заинтересованности королевы в их трудах и надеялись на ее поддержку.

Этот интерес к Алиеноре отразился также во множестве литературных произведений, созданных поэтами и писателями в XII в. Помещая на первый план рыцарскую, куртуазную, а затем мистическую идеологию артуровского мира, ставшего крайне популярным во времена Алиеноры, авторы не могли не знать, что их читатель, как и они сами, будет устанавливать соответствия между двором Артура и двором Плантагенета, между Алиенорой и Гвиневерой или Изольдой. Следствием куртуазной модели явился новый взгляд на женщину, в частности, на королеву, а также на роль любви в представлениях просвещенных и аристократических кругов второй половины XII в. Какой бы ни была социологическая (крайне противоречивая) интерпретация любви, называемой «куртуазной», никто не станет отрицать того, что Алиенору — супругу короля при дворе Плантагенета, приравненном к рыцарскому двору Артура, — считали куртуазной королевой. Ничто не могло отделить ее от новой проблематики, касающейся любви, о которой рассуждали, каждый на свой лад, поэты, трубадуры и писатели ее времени, вкладывая эту проблематику в образы Изольды или Гвиневеры. Сходство между Алиенорой и Гвиневерой более чем правдоподобно, несмотря на то, что о смысле и значимости этих образов до сих пор не сходятся во мнениях. Гвиневера, как и Алиенора, являла образец куртуазной королевы — Андрей Капеллан не ошибался, приписав королеве роль «судьи-эксперта» в подобных вопросах.

Такое, по меньшей мере, частичное уподобление этих двух королев, вероятно, происходило одновременно в двух планах: от реального плана к вымышленному, как и от вымышленного к реальному, что побудило хронистов, очевидно, знакомых с куртуазной литературой своего времени, приписать Алиеноре некоторые крайности поведения, присущие Гвиневере.

Однако большой ошибкой будет сказать, что «легенда об Алиеноре», появившаяся на свет очень рано, исказила образ королевы, запечатленный хронистами. На самом деле никто не знает, каким было «реальное» поведение Алиеноры, в частности, в Антиохии. Мы узнаем о нем через рассказы хронистов, на которых уже оказал влияние «ассимилированный образ» Гвиневеры-Алиеноры. И, напротив, — легкость, с какой произошла подобная ассимиляция, свидетельствует о том, что представления об Алиеноре очень рано сблизили с представлениями, сложившимися относительно Гвиневеры. Влияние было взаимным, и Алиенора, как Гвиневера, оказалась в определенной степени выразительницей новой концепции женщины, источника страхов и фантазмов.

Таким образом, мы можем говорить о настоящем взаимопроникновении истории и литературы, о взаимном влиянии Генриха и Артура, Гвиневеры и Алиеноры. Как и в любом взаимопроникновении, обмен происходил в двух направлениях. «Подлинная история» Алиеноры внесла сильные изменения в принятые идеи: рассказ о ней, переданный первыми свидетелями обществу, чьи ценности были поставлены под сомнение, оказал воздействие на писателей и поэтов, которые, взяв его за образец, истолковали поведение королевы в свете новой социальной и нравственной проблематики, появившейся в литературных произведениях того времени. Вот почему путь, избранный некоторыми специалистами в области литературы, кажется мне ложным. Так, П. Зюмтор и еще в большей степени Р. Драгонетти, еще не переболевшие структурализмом, считают, что смысл исследования литературного произведения заключается не в «интерпретации», но в «чтении», а потому анализировать следует сам текст, исключительно как произведение искусства, не имеющее ни единой связи с его историческим контекстом, которое оно никоим образом не отражает[881]. Поэты, кто в большей степени, кто в меньшей, берут за образец Алиенору и Генриха, чтобы живописать или преобразить образы Артура и Гвиневеры, уже более-менее сложившиеся в предшествующей традиции. И, наоборот, хронисты, создающие «портрет» Алиеноры, берут за образец Артура и Гвиневеру. Но и те и другие делали это по вполне определенной причине: на их взгляд, эти персонажи имели много общего и вызывали сходные представления, которые были увековечены авторами.

Вот почему Алиенору нельзя отделить от ее легенды: ее история, как и легенды о ней, дошли до нас в рассказах, авторы которых брали за образец и ее жизнь, и легенду о ее жизни, способствуя тем самым их сложному переплетению. Можно лишь попытаться отделить то, что почти неоспоримо, от того, что проблематично, сомнительно и спорно. Именно это я и попытался сделать, разделив свою книгу на две части, но не притязая открыть тайну, которая, к счастью, всегда будет окутывать притягательный образ Алиеноры, женщины незаурядной для своего и, возможно, для нашего времени. Действительно, она нарушила традиционные представления о главенствующем положении мужчины в осуществлении и передаче власти, в выборе партнера в любви, в управлении Двором, а также в артистическом и литературном патронаже. В глазах приверженцев традиционного порядка Алиенора оказалась воплощением угрозы феминизации сеньориального и рыцарского уклада жизни, воплощением вызова, брошенного сеньориальной и церковной морали.

Одним словом, Алиенора является олицетворением вызывающего беспокойство, нарушающего привычный порядок вторжения Женщины в мир, до сего времени принадлежавший Мужчине. Ее образ, сотворенный ее же современниками, становится символом противоречия, возникшего во второй половине XII в. между новыми, дионисийскими, анархистскими и утопическими устремлениями индивидуумов (новое понятие), составлявших аристократическое общество, и закоснелыми феодальными обычаями с церковной моралью, которые, вступив в борьбу с этими «молодыми чаяниями», исказили их и в конце концов нашли им новое применение в системе одновременно старого и нового порядков.

Библиография