Алики-малики — страница 14 из 23

— Не, никакого хомутка…

— Ну, значит, утащил кто-то. Ладно, ходи обратно, а то ночь скоро. Глянь, ноги не обрежь, осока небось высокая…

— Нет тут осоки никакой…

— Ну, значит, повысохла. А была осока…

Митька хотел разобрать, что за буковки, но буквы взбугрились чёрной корой и расползлись — не понять ничего, и спустился на берег. Они посидели ещё, доели помидоры и пошли домой. Когда в село вошли, солнце совсем опустилось за дальний лесок, а с пастбища возвращалось стадо.

— А что там за буквы, я не разобрал — одни рубцы там, — сказал Митька.

— Рубцы, говоришь? Ну, значит, заросла кора. Кора, гляди, тоже растёт, и ствол растёт. Отметочки над водой, значит. А были аккурат над бережком. То моя там отметочка…

— Какая?

— Такая. На память, значит, зарубку сделал.

— А для чего?

— Для чего, для чего! Ишь, любопытный какой, — рассмеялся Кустов. — Всё знать будешь, шибко быстро состаришься.

И разошлись на повороте. И потому, как Семён уверенно пошёл по еле видной тропе — мимо старого, брошенного сарая, как обошёл, не касаясь даже палкой, раскиданных брёвен, Митька подумал: «Не видит ли? Слепой-то он слепой, а на самом деле хоть немножечко, да видит. Хоть самую малость, а всё же видит. Не может быть такого, чтобы человек — хороший такой человек, а совсем-совсем ничего не видел».

— Ты где это был? — спросила мать. — После школы тебя и не видела.

— На рыбалку с Семёном ходил.

— Это с Сенькой Лабутиным?

— Да нет, с Кустовым…

— Слепым? Чего это он надумал…

— Он мне свистульку подарил.

— Вот душа-то безгрешная. Ты завтра отнеси ему ножи поточить да вот рубль отдай…

— За что же рубль?

— А он, гляди, сколь раз ножи точил нам. Денег, бывало, нет, а он всё равно отточит. Безгрешная душа.

Мать поливала отцу — мылся во дворе, а потом они вечеряли под навесом возле летней кухни. Митька вспомнил ракиту и расползшиеся буквы.

— Меня слепой на ракиту посылал, — сказал он.

— Это зачем же? — удивилась мать.

— Поглядеть: стоят ли там буковки вырезанные…

— Ну и?

— Ну я слазил и поглядел: стоят. Только ничего не понять, заплыло. Я пытал его, да он не сказал: «Зарубка, — говорит, — на память».

— Буковки, говоришь? Какие ж такие буковки?

— А я-то почём знаю — не разобрать…

Мать заинтересовалась, будто девчонка какая, любопытство её одолело пуще, чем Митьку. А ночью Митька проснулся — он спал в горнице — от разговора в прихожей, где спали мать с отцом.

— Вань, а Вань…

— Чего? — спросонья бормотал отец.

— Это знаешь, чего Митька про буковки говорил? Так то Анютка Пичугина…

— Чего Пичугина?

— Буковки-то А и П и есть….

Митька обомлел — ведь точно А и П, ясно же как пить дать, расплылись, раскорявились, как это сразу он не усёк… Затаился — сон весь прошёл.

— Чего болтаешь, — проворчал отец. — Спи…

— Нет, ты послушай — ведь он с малолетству очень по ней скучал, ещё мальчонкой всё поджидал, как в школу ей идти…

— Ну?

— Так это он мальчонкой-то, видно, ножом и написал. И помнит с тих пор…

— Спи.

— Сплю. Памятливым какой. Справный, хороший был мальчонка. А тут война. Он и ушёл к партизанам. А после-то, как слепой стал, зачем он ей нужен? А он, видишь, помнит…

Отец засопел, мать повертелась, повертелась и затихла. Митька ещё долго не спал и всё думал об Ане Пичугиной — вовсе и не Пичугиной, а Сорокиной, потому что была бригадировой женой, отец же её был Пичугин. Он долго ворочался, вспоминая, что в разное время от разных людей слышал о слепом, да никогда определённо не связывал с Кустовым. А сейчас вдруг вспомнилось всё, что говорили о нём раньше. И то, что ослеп в партизанах, разряжая мину. Его уже потом, когда он появился при немцах в деревне, выдавали за ослепшего в детстве.

Мать и отец уже давно и согласно посапывали, а Митька всё не мог заснуть. Значит, и он, Семён, был когда-то такой же мальчишка, как и Митька, и караулил по дороге в школу Аню. И подумал вдруг Митька о Таньке, и сердце стало колотиться от мысли такой: не вырезать ли и ему на той раките ножом буквы Т. А.? Таня Акулова. На память. На сто лет. Чтобы сквозь новую войну, если будет, сквозь годы — завсегда росла там, расплываясь, зарастая, а всё же не исчезая, зарубка на память. Там и ракитка другая рядом росла — вырастет с годами, вширь и ввысь раздастся, поднимется выше старой, а всё равно буквы Т. А. останутся там навсегда.

Девушка в красной кофте


Кайрат стоял в сторонке, держа за повод коня, и глядел на чабанов. Он завидовал. Завидовал велосипедисту, небрежно опиравшемуся о седло. Завидовал Келес-беку — владельцу мотоцикла. Но больше всех он завидовал шофёру Бурге, который привёз кассиршу из центральной усадьбы. Чем он, собственно, лучше Кайрата? А вот же ездит на новенькой машине и катает Салиму! Эх, если бы только дали Кайрату такую машину! Но чтобы получить машину, надо поступить на шофёрские курсы. Раньше родители справлялись со стадом одни, но матушка Айгбюбю совсем почти оглохла, а какая же помощь от глухой в стаде телят? Как бы хорошо уехать отсюда в Карабулак, в посёлок, где клуб и кино, где столько парней и девчат! Но никуда Кайрат не уедет. Шофёрские курсы будут ему только сниться. А ведь, говорят, у отца много денег. Кайрат, правда, не видел, но чабаны так говорят. Они часто смеются над ним.

— Эй! — кричат ему. — Что, отец не может купить тебе штаны? У него же денег куры не клюют!

— Кайрат, посмотри на свои сапоги — что, их телята жевали? Похудеет отец, если купит тебе новые сапоги? На тот свет запасает деньги, что ли?

И в самом деле, штаны на Кайрате могли быть получше, а сапоги покрепче. Отец был колхозным скотником, но заодно подрабатывал тем, что молился за других. Когда появлялись на свет дети или умирали старики, вспоминали Сагындыка Дудаева. Люди не забывали звать его также и на праздники и платили деньги, словно артисту за концерты.

Чабаны говорили, что таких жалких скупцов, как старые Дудаевы, свет ещё не видел. Но Кайрат даже и в мыслях не позволял себе ругать родителей. Разве плохие мысли детей о своих родителях не осуждались Кораном? Конечно, в Коран мало кто уже верил, но Кайрат делал вид, что верит. Не верить в Коран — значит не верить отцу, а не верить отцу — значит нужно с ним спорить, а если поспорить с ним — надо уйти от него. А куда он уйдёт от родителей? Разве кто-нибудь даст ему кров, пищу и одежду?

— Дудаев здесь?

Это кричит Салима. Она сидит в кабине машины и выдаёт деньги чабанам из окошка. За чабанами Кайрат почти не видит её, только в просветы мелькают её рыжие волосы и красная кофта.

— Дудаев здесь? — повторяет Салима.

Кайрат съёжился. Вызывали отца, которому причитались деньги. Кайрат отвернулся и торопливо пошёл к дому, волоча за собой коня.

— Ему деньги не нужны — своих девать некуда.

— Вы знаете, куда он прячет свои деньги? Говорят, он прячет их под курдюк одной из своих овец. Надёжно, как в сберкассе.

— Были бы деньги, а куда их спрятать, всегда найдёшь.

Чабаны смеялись.

— Я ещё раз спрашиваю: скотник Дудаев здесь?

— Да вон Кайрат за ним домой пошёл, разве не видишь?

— Так чего же он сам не получил?

— Ха! Ты не знаешь старого скупердяя — разве он позволит вместо себя получить деньги?

— Послушай, Салима, а я не могу получить за Дудаева? Он молился за моего дедушку, когда аллах прибрал его к себе, так что мы почти родственники. Покажи, где мне тут за него расписаться.

Салима ударила чабана по руке.

Дома отца не было. Но сам Кайрат получать деньги не пошёл. Тот ещё будет кричать: кто тебя просил их брать? Почему так мало?

Кайрат присел на кошму. Если отец спросит насчёт денег, он скажет, что ничего не знает. Он скажет, что никуда не выходил. Возможно, Салима кого-нибудь пришлёт за ним, но он всё равно не выйдет отсюда. Пускай отец сам получает свои деньги. Ему, Кайрату, чужие деньги не нужны. Он о них знать не знает и видеть не хочет.

Кайрат сидел на кошме и прислушивался. Машина отсюда не близко. Но голоса слышались отчётливо — мужские и голос Салимы. Салима работала когда-то пионервожатой в школе и привыкла командовать ребятами. Она и с чабанами говорила так, словно перед нею были дети.

— А ну, наведите порядочек! А ты почему без очереди? А ну, выйди, всё равно не получишь! И тебе, Асыл, не стыдно?

Интересно, почему Салима ушла из школы? Говорили, что она не поладила с директором. Кто их там знает, что у них в самом деле произошло, но только после её ухода вожатой в школе стала Лиза Хаджиева, племянница колхозного председателя, очень красивая девушка. А вот Салима красотой не отличалась. Да что там! Все говорили, что директору просто надоело смотреть на кривой нос Салимы, и он её выгнал. Кому это захочется всё время смотреть на такую физиономию, как у Салимы? Нос у неё, и верно, был как у старого турка.

Однако же, несмотря на всё, Салима отчаянно заигрывала со всеми холостыми чабанами. Она вечно скалила свои белые зубы и хохотала. А когда она хохотала, нос уже не казался таким страшным. А вот что касается языка, то аллах её не обидел: язык у неё был как камча, острый и бойкий. Если правду говорить, то она скорее пострадала из-за своего языка. Директор бойкостью языка не отличался и в поединках с Салимой пасовал. Но что бы там о Салиме ни говорили, Кайрат часто думал о ней. Днём, а иногда и ночью, когда ему не спалось, он видел перед собой её весёлые глаза. Голос у неё был резкий и хриплый, как у парня, не очень подходил девушке, но разве мог ещё кто-нибудь смеяться, как она? Когда она смеялась, казалось, что это гуси, гогоча и хлопая крыльями, летят через арык — такой поднимался весёлый и шумный переполох!

Салима дружила больше с парнями, чем со своими сверстницами. Ребята при ней, не стесняясь, говорили о своих делах, шутили, угощали её папиросами, и она не отказывалась. Кайрат завидовал всем, кто курит, потому что отец не разрешал курить: на сигареты тоже нужны деньги.