ою, которая признавалась Голливудом в те дни, когда на экранах всей Америки царили Сильвия Сидни и Мирна Лой.
– Мы говорили о Нормане Мейлере, – сказал Эрбутус. – Мы говорили о Горе Видале. У обоих новые книги выходят практически одновременно. Мы говорили: наплевать нам на то, что Мейлер называет Видала вонючим лидером…
– Следи за своим языком в присутствии Дженни. Моя дочь не привыкла к таким выражениям.
– А Видал говорит про Мейлера, что у того все мозги ушли в…
За столом воцарилось молчание. Всех интересовало, как Эрбутус выпутается из этой ситуации, однако никто не спешил прийти к нему на помощь.
– … пенис, – закончил Эрбутус, радуясь собственному словарному запасу. – Может, Мейлер разнесет Видала в пух и прах, а может, Видал на Мейлере живого места не оставит.
– Аудитории нужна живая непринужденная трескотня. И никаких писателей! Даже если бы тебе удалось вытащить на ковер Хемингуэя в паре со Стейнбеком.
– Ни того, ни другого уже нет в живых.
– Вот и я о том же. А кому на хер нужны нынешние писатели?
Одна из пожилых дам за соседним столиком, сильно смахивающая на постаревшего циркового пони, незаметно подкралась к их столику. Официантка еще и не вздумала подойти к ней, потому что никто не подал ей соответствующего знака, зато откуда ни возьмись появилась эта дамочка с крашеными волосами, стянутыми в конский хвостик, с силиконовой грудью, умильно взирая на Твелвтриса. Все сидящие за столиком, за исключением Дженни, замерли. Им было известно, что ни в коем случае нельзя приставать к Роджеру в середине дня, пока он хотя бы немного не выпьет.
– Мистер Твелвтрис, – прочирикала старая дурочка голоском, похожим на свист грошового чайника.
Твелвтрис повернулся к ней всем телом – как будто простой поворот головы был бы для нее недостаточной честью – и улыбнулся ослепительной улыбкой, которая, казалось, подняла температуру в помещении сразу на два градуса.
– Роджер. Называй меня Роджером, милашка. Чем я могу быть тебе полезен?
– У меня есть племянница.
В руках у старушки появились карандаш и бумажная салфетка.
– И я не сомневаюсь в том, что она замечательная малышка. Но ты уверена, что речь идет не о самой тетушке? Как, кстати, тебя зовут?
– Роза.
– О тетушке Розарите. У тебя ведь есть испанская кровь, не так ли?
– Как вы узнали? – всполошилась старушка.
– Ты поразила меня в самое сердце, – по-испански произнес Твелвтрис.
– Что такое?
Испанский она знала примерно так же, как уборщица во вьетнамском борделе.
Поясняя смысл сказанного, Твелвтрис поднес руку к груди. Старушка зарумянилась.
Твелвтрис взял у нее карандаш и салфетку и принялся писать, выговаривая текст вслух:
– «Розе. Где еще сыщешь такую прелесть? Роджер Твелвтрис».
После того как старушка вернулась к себе за столик к ошарашенным всем только что произошедшим спутницам, Твелвтрис оглядел свою компанию одновременно и гордо и кротко, словно он все еще никак не мог поверить тому, что публика воспринимает его как царствующего монарха.
Официантка, которую здесь все называли Мэми, была равнодушна к визиту знаменитости, потому что добрая сотня точно таких же телезвезд уже пыталась залезть ей под юбку. Она встала по струнке, дожидаясь, пока Твелвтрис не сделает заказ.
– Швейцарский сыр на черном хлебе под майонезом, фруктовый салат…
– Полуночный пряный подарок, – уточнила Мэми, записывая заказ.
– Нет, ты шутишь! Полуночный пряный подарок! Ой, я уссусь…
– Сам и подтирать будешь, – отшутилась Мэми. А вот этого ей говорить не следовало. Король был щедр. Король был милостив. Король был добр и ласков к своим подданным. Но тем не менее король оставался королем. И сейчас глаза его превратились в две ледяные щелки. Кем воображает себя эта жопа в туфлях без каблуков и в нечистом переднике, чтобы разговаривать с ним подобным образом.
– Послушай, я тебя когда-нибудь еб? – спросил Твелвтрис.
– Что?
Мэми разинула рот. Мысленно она уже считала себя уволенной с волчьим билетом.
– Я тебе вот что скажу. Я позволяю шуточки шутить только тем женщинам, которых еб.
Он пристальным взглядом загонял ее в угол, выхода из которого просто не было. Ведь не имело значения, как именно она ответит, любые ее слова он ухитрился бы обратить ей во вред. Да и само внезапно повисшее молчание ее унижало. Она стояла, держа в руке карандаш и блокнотик в металлической обложке, она то бледнела, то краснела, по лицу у нее волнами прокатывались страх, ярость и обида. Какой смысл был напоминать ему, что когда-то, в аналогичных обстоятельствах, он покатывался со смеху, услышав ее очередную шутку. Более того, не раз пользовался плодами ее остроумия, пересказывая ее словечки в своем шоу и выдавая за собственные. Она покраснела, потом побледнела, и наконец все лицо у нее пошло пятнами – что было первым симптомом нервной экземы, которой она страдала, расчесывая в припадках грудь и лоно.
К черту все это, подумала она. Эти говнюки вечно то в смех, то в слезу, как им заблагорассудится. И вечно вокруг полно народу, готового лизать им жопу, а о том, что трусы у них грязные, напомнить и некому.
Твелвтрис, выдержав долгую паузу, сам нарушил им же и вызванное молчание. Заказ он решил сделать на всех, но всем разный. И сейчас, ткнув пальцем в сторону Мэнни Эрбутуса, начал надиктовывать:
– Чисбургер со всем причитающимся. Тунец на белом хлебе с огурчиками…
Он искоса посмотрел на продюсера, ожидая возмущенной реакции.
Все знали, что Мэнни Эрбутус в рот не берет тунца и не выносит огурчиков. А уж в сочетании они наверняка вызвали бы у него серьезное расстройство желудка. Однако тот предпочел промолчать.
Твелвтрис посмотрел на дочь.
– Тост на ржаном хлебе, – сказала она.
– Тебе надо поесть.
– Тост на ржаном хлебе со сливочным маслом.
Ах ты, мать твою, подумал Твелвтрис, ну, и девка у меня. Порох, а не девка. Угрохает родного отца и глазом не моргнет. С яйцами девка, с яйцами – да побольше, чем у любого из здешних мужиков. И побольше, чем у Милли Босуэлл, Железной Бляди нашего Хуливуда. Ухмыльнувшись, он накрыл руку дочери своею.
На этом бы дело и закончилось, но еще одна пожилая дамочка из-за соседнего столика, позавидовав успеху подружки, засеменила к столику Твелвтриса, заготовив карандаш и бумажную салфетку. Твелвтрис сделал вид, что вообще не замечает ее присутствия, хотя она стала у него за спиной и ее иссохшая грудь разве что не начала тереться о его затылок. В конце концов он повернулся и уставился на нее так, словно она только что сошла с борта НЛО.
– Что вам угодно?
Она отступила на шаг, словно он хлестнул ее по лицу.
– Вы дали автограф моей подруге, – залепетала она.
– Что вы за злоебучий народ! Живьем меня съесть хотите? Всю мою жизнь засрать хотите? Как мне немного подкрепиться, чтобы и впредь потешать вас, если вы не хотите оставить меня в покое даже за едой? Серьезно говорю, черт бы вас побрал!
Старая женщина чуть было не расплакалась, ей хотелось убежать отсюда, но страх пригвоздил ее к месту, парализовал – с карандашом и салфеткой, судорожно прижатыми к груди. Дженни поднялась со своего места, взяла ее под локоток, препроводила за столик к подругам, а затем, не слушая благодарностей, отправилась на выход из зала.
Твелвтрис, отшвырнув салфетку, вскочил, бросился за нею и догнал дочь уже в дверях.
– Эй, полегче, – сказал он, взяв ее за руку и удерживая на месте.
Она хотела было вырваться, но потом решила не устраивать сцену.
Взяв дочь под руку, Твелвтрис провел ее к столику, стоящему у самой двери. Она, не протестуя, села в кресло, а он уселся напротив нее, по-прежнему не выпуская ее руки.
– Послушай, я постараюсь держать себя в рамках. Я, знаешь ли, взвинчен. Я хочу сказать, всей этой историей с Нелли. Развод, претензии на мое добро. Она хочет с меня семь шкур спустить. И голым в Африку пустить. А я надрывался все эти годы. По-настоящему надрывался. Я хочу сказать, Дженни, надо же мне взять тайм-аут. Нельзя же три раза подряд проигрывать все вчистую.
– Может быть, по-настоящему ты проиграл всего один раз.
– Ты о своей матери. Ты хочешь сказать, когда я потерял твою мать. Да, ты права, ты и в самом деле чертовски права. – На глаза ему навернулись слезы, затуманив тонированные глазные линзы, и это придало его лицу то умильно-собачье выражение, которое заставляло телеаудиторию считать его добрым и порядочным человеком. – Это было моей величайшей ошибкой. Я хочу сказать, – то, что я позволил твоей матери уйти от меня, было с моей стороны величайшей ошибкой. Но когда мы с нею поженились, я еще был безусым юнцом. Мы с нею были, в сущности, парочкой детей. И я работал как проклятый и сражался как лев, чтобы у нее, и у тебя, и у твоего брата все было как надо.
– Ты в этом не больно-то преуспел, папочка, – заметила Дженни.
– Это верно, только не надо попрекать меня. Не веди себя подобно всем остальным. Не веди себя как эта пизда… прошу прощения… как эта сука Нелли, которая звонит мне посреди ночи… А я уснул, впервые за несколько месяцев мне удалось по-настоящему хорошо уснуть… И она будит меня и принимается на меня орать. Какую-то полную чушь, про взломщика, которого я прислал к ней в спальню, чтобы он сфотографировал то, что нельзя было фотографировать и что на самом деле не значило того, чем могло показаться на первый взгляд. А я так и не понял, что она имела в виду… Так что, прошу тебя, не веди себя подобно всем остальным. Которые берут у меня фунт мяса, а потом называют меня говнюком и превращают мою жизнь в сущий ад. И не вздумай усесться мне на шею, потому что время от времени я взбрыкиваю, а взбрыкнув, могу послать кого-нибудь на хуй или обозвать говном. Не делай этого, прошу тебя. Прошу тебя, на хуй, не делай этого!
Глава шестая
Свистун уже полчаса сидел на кухне за утренней газетой, когда Нелли наконец соизволила появиться. На лице у нее была неловкая ухмылка, как будто она и впрямь винила себя во всем происшедшем прошлой ночью.