Алкиной — страница 5 из 5

I

Месяц я там прожил, а потом заскучал и пошел в Аспону. Добравшись до нее, я заглянул в первую гостиницу, чтобы узнать о своих товарищах. На дворе, когда я толпе приезжих ищу, кого расспросить, вижу знакомое лицо и узнаю Гермия, доброго моего товарища, с которым я уже навек простился. Мы обнялись, пылко приветствуя друг друга; я ему говорю, что уже не чаял его среди живых, он же, своему смеющемуся лицу стараясь придать важное выражение, говорит:

– Такого ты мнения о моем счастье! Я же, напротив, был в тебе уверен, потому что встретил людей, знавших, что ты живым покинул Амиду. Расскажи, что с тобою приключилось?

Но я хотел его выслушать. Мы зашли в дом, спросили вина и бросили жребий; выпало Гермию рассказывать первым. Он начал так:

– О Пиериды, непорочные дочери верховного Юпитера, а также то ли памяти, то ли гармонии, потому что нельзя состоять в родстве с памятью и гармонией одновременно, любительницы Парнаса, насельницы Геликона, умеющие опьянить водою Аганиппы крепче, чем Лиэй – вином из Ганга, безмятежные, скоропослушные, прекрасные в хороводах, могучие в песнях, всякой печали утолительницы! Мы ничего не знаем, включая самих себя, а случись что-нибудь исследовать, имеем в своем распоряжении самые негодные средства, а именно, наш разум с его усердием и любознательностью: потому придите, о благодатные, и наставьте меня в повествовании, если же вам недосуг этим заниматься (хотя это довольно обидно, ведь я служил вам верой и правдой, ради ваших таинств забывая иногда о сне, иногда об обеде), призовите вашего братца, крылоногого Килления: пусть он, названный Гермесом, то есть истолкователем речей, Меркурием, то есть морочащим покупателей, Кадуцеатором, ибо погоняет косные толпы, Стильбоном, ибо блещет, как хорошо заправленная светильня, Аргоубийцей, ибо увел корову, убив сторожа, Строфеем, ибо оборачивает дела к лучшему, Камиллом, как посол вышнего Юпитера, Номием, ибо издает законы, запрещая всякое нечестие, Параммоном, ибо ливийцы чтут его среди песков, – пусть он, говорю, изобретший лиру, палестру, торговлю, египтян обучивший письменности, освободивший Марса из узилища, Прометея предавший коршунам, потщится устроить мой рассказ к лучшему, ибо в нем будет и торговля, и красноречие, и кражи, и вообще все, подлежащее его попечению.

Тебе ведомо, друг мой, что бывает два рода начала, природное и искусственное, и что природное состоит в том, чтобы начинать рассказ оттуда, откуда началось дело; такого рода начало считается сельским и простонародным, но поскольку мы с тобой в местности, которую с полным правом можно назвать селом, не вижу, почему бы мне в селе не вести себя по-сельски.

Итак, едва наш наставник начал свою долгожданную речь, я почувствовал, что к глазам подступает мрак, а к горлу тошнота, и не успел удивиться, что с такою силою действует на меня красноречие, как вся Амида закружилась у меня перед глазами, и я потерял память. Очнулся я неведомо где, ощупал себя и нашел, что все мои члены на месте, поднялся и наткнулся на Евтиха, торчащего в кустах вверх ногами. Я его оттуда выломал, а когда он опамятовался, мы друг друга спросили, куда нам случилось угодить и каким образом, и по долгом споре согласились, что не знаем. Тогда мы пошли куда глаза глядят и дошли до какого-то берега. Рыбаки сказали нам, что это Сангарий. Мы поглядели на великую реку, дивясь, как далеко нас занесло, а потом рассудили пойти в Анкиру, а там уже решить, что делать дальше.

Остановившись в первой анкирской гостинице, мы свели знакомство с человеком по имени Поллион, который жил там, окруженный общим уважением, считаясь человеком большой учености. Мы подошли к нему, привлеченные его славой в этом месте, сказали, кто мы такие и откуда, он же сказал, что много доброго слышал о нашем наставнике. Видя в нем человека здравомысленного и обходительного, мы спросили, отчего он проводит время, затворившись в этой гостинице, он же отвечал, что дорожные случайности привели его сюда и держат здесь, пока он не заплатит одним многословием за другое, а если нам угодно узнать, что это значит, он с охотою нам расскажет. Мы изъявили такое желание, и он начал:

– Я выехал из Гангр Пафлагонских, города древнего и славного, о достоинствах которого я не хочу распространяться по причинам, которые вы вскоре поймете; туда я прибыл из Ионополя, а теперь путь мой лежал в Тавий. Занятый созерцанием окрестностей и не ожидая беды, я увидел приближающегося ко мне человека на муле, который, впрочем, может быть назван человеком лишь с той условностью, какая позволяет нам считать Сциллу или Тифона чем-то единым, хотя они соединяют в себе целый лес зверей, ни в чем между собою не согласных: ибо этот встречный разговаривал сам с собой, сопровождая это движениями рук, ужимками и переменами голоса, будто располагал дюжиной путников. Я повернул своего мула, пришпоривая его изо всех сил, чтобы возможно поспешнее уехать, прежде чем этот человек ко мне подберется, потому что я распознал его болезнь и хотел бы лучше ехать вместе с чумой, чем с ним. Если бы люди этого рода знали, до какой степени они ненавистны всем, кто их слышит, они бежали бы от самих себя, я же в ту минуту ничего так не желал, как голубиных крыльев и верблюжьих ног; если б я увозил в своей сумке украденного тигренка, а его разъяренная мать гналась бы за мной, я не оказал бы большего проворства: однако этот человек, прыткий, словно сама Молва, настиг меня и приветствовал прямо в спину – а я-то уж хотел сделать вид, что его не замечаю, – и едва я ему ответил, как он спросил меня, куда я еду и откуда я.

На первый вопрос я ему ответил, но на второй он не дал мне ответить, сказав:

– Я спрашиваю, откуда ты, потому что я из Евмении, хотя мои предки были из Синнады, где мой дед прославился, неусыпно и беспорочно отправляя порученный ему надзор над изваяниями и общественными тропами.

И тотчас, махая рукой и прикрыв глаза, вывалил на меня тысячу нелепиц о своем деде, при котором изваяния не портили общественных троп, и всей своей родне, как в Евмении и Синнаде, так и в окрестностях этих городов, где его родственники совершили несметное множество подвигов, так что некоторые пришлось совершать в Киботе и Келенах, ибо ближе они не помещались. В конце концов у него высохла глотка, и он спросил кувшин воды в какой-то корчме, и в то время, как он начал пить, я ответил на его вопрос, сказав: «из Тавия».

Он отнял кувшин от рта и сказал мне:

– И, верно, туда направляетесь? Я рад иметь такое приятное общество, потому что тоже еду туда: в Тавии у меня тоже есть кое-кто из родственников, которых я давно хотел навестить.

Я отвечал ему, что это общество самое скверное в свете, потому что я не скажу ни слова за всю дорогу. Тут он пустился восхвалять добродетель молчания, говоря, что я, вероятно, благоразумен и весьма уважаем, так как по неразговорчивости познается благоразумие мудрых; что слова Улисса, как говорит Гомер, излетали не из уст, но из груди, и это, без сомнения, относится к глубине обдуманных суждений; что на пиру молчаливые едят больше и лучше, ибо блеющая овца теряет то, что во рту, потому и сам он не любитель говорить; что сон, столь важный для здоровья, должен сопровождаться молчанием; что когда кто-нибудь скрывается в чужом доме, то спасается благодаря молчанию, если только ему не придет охота чихнуть; что молчание – это добродетель, которая достигается без труда, потому что нет нужды корпеть над книгами, чтобы молчать, потому и сам он не любитель говорить, и так далее. Я изыскивал тысячу способов, чтобы продолжить путь в одиночестве, и наконец сказал:

– Нам необходимо расстаться: я сверну направо, не доезжая до реки, ибо мне вспомнилось, что у меня есть дело в Анкире.

– Неужели я выгляжу столь необщительным, – сказал он, – что лишен удовольствия тебя сопровождать? Хотя, конечно, мне будет жаль не повидать и не поприветствовать великий Галис и не утешить его в горестях: ему ведь так и не досталась дева Синопа, обманувшая всех своих поклонников, а кроме того, его не упоминает в своей поэме Гомер; впрочем, он не упоминает ни одной из славных рек, впадающих в Понт, каковы Истр, Танаис, Борисфен и Фермодонт.

Он так восхвалял Галис, словно тот тоже принадлежал к числу его родственников; во всяком случае, заливать берега он его научил. Я ехал, слушая птиц, утешающих нас в бедствиях, и раздумывая над тем, как мне избавиться от этого назойливого болтуна, который почитал меня тем лучшим спутником, чем меньше я говорил; поэтому я решился применить против него средство, заключающееся в том, чтобы говорить больше, чем он.

Анкира уже виднелась впереди, когда этот добрый человек, широким движением обведя окрестности, начал говорить:

– Здесь прошел Антиох, прозванный Коршуном, со своим войском, когда, в двух жестоких битвах с родным братом потеряв из лидийских приобретений все, кроме Сард, кои еще оставались на его стороне, и Эфеса, удерживаемого дружественными ему египтянами, двинулся вглубь Азии, надеясь усилиться помощью союзников, и так как у него недоставало продовольствия вследствие того, что он кружил по этим краям, избегая встречи с Селевком, солдаты два или три дня не получали пищи, так что ожидали уже голодной смерти.

Я прервал его, говоря:

– И я даже вспоминаю, что слышал, как рассказывал мой прадед, что солдаты, обнаружив, что сухарей, и вина, и солонины осталось столько, что им не достанет единожды поужинать, были раздражены этим более, чем известием, что вражеские войска, бодрые и ни в чем не испытывающие нужды, находятся на расстоянии полдневного перехода и горят желанием сразиться. Вечером на стоянке они оказались настолько без денег и терпения, что вышли из палаток, донимаемые, помимо голода, еще и наступившей стужей. Один из них, славившийся как отменный разведчик, ушел что-нибудь промыслить и вернулся с тремя гадючьими яйцами и хлебцем, отнятым у нищего; другой принес тощего хворосту, а третий, очень довольный, нашел длинное полено, которое они положили на холодную золу и, сгрудившись, дули на нее изо всех сил, полено же отвечало их усердию вонючим дымом, пока наконец один вестовой, пробиравшийся мимо с факелом, не подошел посмотреть, что они делают, и в свете его факела обнаружилось, что полено было дочиста обглоданной костью ноги мула. Они отбросили ее с проклятьями и в потемках пошли искать, что могло бы сохранить их жизнь до утра, когда им предстоит переведаться с неприятелем, встречи с которым они ждали, как праздника. Они шли по полю, не находя ни дров, ни съестного, пока не добрели до одного блудилища на окраине города, куда вошли с некоторым смущением. Случилось так, что там кто-то наигрывал на флейте, а поскольку они привыкли под звуки этого инструмента выступать в бой, не нарушая строя, и проделывать ежедневные упражнения, они ободрились и двинулись вперед, чувствуя себя на своем месте. Девки испугались, думая, что солдаты пришли выместить на них все свои военные неудачи, однако же те так продрогли и были в таком расположении духа, что предпочли бы видеть на месте самой привлекательной из них хорошую вязанку дров. Но ничего подходящего в блудилище не было, кроме одной деревянной кровати, которую они с ликованием подхватили, даже толком не вытряхнув из нее девицу, которая там лежала; то немногое, что на ней было из одежды, зацепилось за щепу, так что она бежала за кроватью, спрашивая, куда ее тащат, солдаты же отвечали, что у них ни еды нет, ни костер разложить не из чего. Девка, думая, что они хотят зажарить ее вместе с кроватью, подняла такой вой, что весь дом переполошился, а в городе дозорные проснулись и глядели во тьму, не приближается ли с войсками Селевк. В ту пору проходил мимо один кампидуктор; заслышав, какой гам стоит в доме, он вошел туда и застал солдат, отбивающихся от девок, не выпуская при этом из рук драгоценной кровати; он велел им бросить все и немедля возвращаться в лагерь, обещая предать их суду за то, что они тут вытворяют, они же отвечали, что никакой вины на них нет и что никто против них свидетельствовать не станет. Кампидуктор им отвечал, что тут дюжина девок, считая ту, что никак не отцепится от кровати, да пара обозных и один полковой казначей, зашедший скоротать вечер. «Как! – сказали солдаты с великим возмущением: – и это свидетели, которых против нас выставляют, – три потаскухи да казначей? – «А вы рассчитывали, – возразил тот, – что в таком доме свидетелем окажется епископ Лаодикейский? Полно прекословить, бросайте свою кровать да пойдем». Тут в дверь заглянул какой-то обозный с недоуздком в руке, спрашивая, не видел ли кто мула, мул у них сбежал; солдаты в один голос ему отвечали, что целиком нет, а отчасти видали, так что если он пойдет с ними вместе…

Здесь мой спутник, уже не раз пытавшийся вставить слово в мою безудержно катящуюся речь, наконец сумел ввернуть:

– Но как же твой прадед мог знать столько подробностей об обстоятельствах битвы, которая, по всем подсчетам, учинилась никак не менее шестисот лет назад?

– Ты прав, – отвечал я, – эта битва, как сообщают лучшие историки, была довольно давно; но принимая во внимание, какую воздержную жизнь вел мой прадед, украшая ее, помимо прочих добродетелей, также и немногословием, о выгодах которого вы так прекрасно говорили, я не вижу ничего невероятного в том, что он мог слышать об этом сражении от своего прадеда, который, будь он хоть вдесятеро менее добродетелен и молчалив, все же вел бы жизнь достаточно здоровую, чтобы она позволила ему быть свидетелем этой знаменитой битвы, равно как еще нескольких; а сверх того…

И, не переводя дыхания, я обрушил на него громаду всякого вздора и наконец одолел его настолько, что он поворотил своего мула и отправился повидаться с Галисом, даже не попрощавшись, а я благодаря ему оказался на подъезде к Анкире, где мне ничего не было надобно и где у меня нет хороших знакомых, чтобы ссудить меня деньгами, а я в дороге издержался против расчета. Мне, однако, посчастливилось свести здесь знакомство с одним богатым купцом, не чуждым Музам: узнав, кто я такой, он пожаловался, что покупает жизнеописания Августов, ибо не знает чтения отраднее и назидательнее, однако не может найти хорошего жизнеописания императора Галлиена, но все одни бредни, недостойные образованного человека. Я сказал ему, что счастлив его день, ибо нет человека, способного написать о Галлиене лучше меня; он обрадовался и дал мне хороший задаток, так что теперь я не уеду отсюда, не сочинив жизни Галлиена, ибо погибнет жизнь городов и все во вселенной придет в упадок, если люди перестанут выполнять свои обещания.

Евтих спросил его:

– Должно быть, господин, у тебя есть в распоряжении книги для справок?

– Конечно, нет, – отвечал Поллион: – отправляясь в дорогу, я не мог предугадать, что они мне понадобятся.

– Неужели твоя память столь хороша, что тебе не надобно пособий?

– У меня есть, – отвечал Поллион, – хорошее образование, усердие и вдохновение, а это все, что надобно, чтобы написать жизнь не только Галлиена, но кого угодно куда лучше, чем она была.

– Прости, но я не верю, – возразил Евтих, – что человек серьезный и взыскательный, каким ты выглядишь, может так пренебрегать истиной, чтобы предпочесть ей свои выдумки.

Вместо ответа Поллион схватил кувшин с вином и пустил им в окно; кувшин вылетел в толпу, поднялся шум и вопли, Поллион же сказал вошедшему слуге:

– Поди узнай, что за шум на улице.

Слуга пошел и воротился с известьем, что один человек, думая купить у гончара кувшин, вертел его в руках так и сяк, пока не уронил и не разбил; теперь гончар требует от него денег, а тот отпирается, говоря, что кувшин у него дурной, а хороший бы, упав, не разбился; они поносят друг друга, и того гляди, что дойдет до драки.

– Будь любезен, – сказал Поллион, обратясь ко мне, – сходи теперь и ты.

Я пошел; мне рассказали, что один горбун, человек вспыльчивый и кипучий, заслышав, как кто-то, указывая на него пальцем, говорит: «Да вон тот юный красавец», не стерпел и швырнул насмешнику куском сыра в живот, а когда тот подобрал сыр и понес его прочь, метнул вслед ему и нож, который имел при себе, а тот подхватил и нож, чтобы нарезать им сыр; а так как это было подле лавки пекаря, горбун пустил в обидчика хлебом, а тот подхватил и его, чтобы съесть с сыром; горбун думал кинуть в него кувшином, подвернувшимся ему под руку, но обидчик молвил: «Братец, будь добр, налей в него вина, а потом уж бросай», безумец же от этих слов так разъярился, что побежал к соседнему фонтану, намеренный запустить в него кувшином, полным воды: но тот, смеясь и убегая, сказал: «Приятель, я возьму нож, хлеб и сыр, а тебе пусть останется кувшин и вода, чтобы никому не было обидно»; от этого до сих пор стоит шум и смех вокруг безумца, напоследок уразумевшего, что от своей полоумной затеи нажил себе величайший позор.

Выслушав меня, Поллион сказал Евтиху:

– Теперь, сделай милость, узнай и ты, что там приключилось.

Евтих пошел и вернулся с таким рассказом:

– Говорят, что в здешнюю церковь, когда священник кончал проповедь, явилось несколько солдат; один с горящей лампадой, которую он прикрывал рукой, а другой – с четырьмя незажженными свечами. Тот, что с лампадой, потребовал, чтобы люди задержались, ибо он должен донести до них слова Божьи, но народ не позволил ему говорить и выгнал их из храма. Тогда солдат вышел на площадь и поведал всем, что ему было видение, в коем Господь приказал ему сообщить им Свою волю, которую он должен объявить, а они – исполнить под страхом вечного осуждения, заключается же она в четырех огнях. Во-первых, сказал он, упраздняются крещение и рукоположение священников, как дело пустое и тщетное, ибо посредством оных никто не получает Духа Святого. «Здесь, – прибавил он, – я должен был бы погасить первую свечу, но из-за сильного ветра не могу ее зажечь». Во-вторых, должность священника упраздняется как противная христианству и более не надобная, ибо ныне Сам Христос входит в сердце Своих избранников, а Дух Его дарует им откровения: «Сейчас я должен был бы погасить вторую свечу, но» и так далее. В-третьих, упраздняются браки. Тут продавец рыбы, тугой на ухо, спросил у стоявшего рядом медника, слышно ли ему, есть ли какие откровения, до него касающиеся; медник же, питая к этому человеку неприязнь, потому что в прошлом году тот брал у него взаймы кувшин, и теперь что в него ни налей, все отдает какой-то дрянью, сказал, что солдат говорит, что рыба упраздняется, а торговцы ею остаются в подозрении до новых распоряжений, и как раз намеревался задуть свечу на его счет. Тот взволновался и начал заступаться за себя и за рыбу, а между тем солдат, задув лампаду, сказал: «Смотрите, вот и пятый огонь погас», медник же спохватился, откуда взялся пятый, если обещано было четыре, и начал бранить соседа, что по его вине половина пропущена, тот отвечал попреками, и теперь люди стоят и смотрят, что между ними будет.

Выслушав это, Поллион воскликнул:

– Видите, даже о вещах, что творятся у меня под окном, нельзя получить точного сведения, – а вы хотите, чтоб я ни на волос не уклонялся от правды, рассказывая о том, что приключилось сто лет назад! Но не печальтесь, друзья мои, не пострадает от меня ни Галлиен, ни истина: всякому известно, что поэзия философичней истории, ибо описывает то, что могло быть, я же намерен воспользоваться всеми преимуществами, какие дает поэзия человеку в моем положении. Я опишу и игры, устроенные им на деценналиях, и шествие на Капитолий со слонами, белыми овцами, кулачными бойцами и мимами, разыгрывавшими историю Киклопа; опишу и брачные торжества, на которых состязались сто поэтов, и переписку Галлиена с людьми, отнимавшими у него власть в разных провинциях, и его сонное добродушие, и внезапную жестокость; сверх того, я придам своей книге ту стройность, которой владеют поэты и которой тщетно ищут историки. Благодаря ей книга выглядит, словно сад, в одном углу которого стоит изваяние, а в другом – другое, несомненно сходствующее с первым и видом, и жестами, но вместе с тем явственно от него отличное, и сравнение их удивительно радует взор. Я имею в виду не грубую насмешку повторенья, подобно тому как в театре после ухода героя на подмостки выскакивают гаеры и начинают, потешая публику, подражать его движениям, харкать кровью и отпускать тому подобные штуки, – нет, но нечто более тонкое: и сама Троянская война, исток и родительница всякой поэзии, была бы для нас не столь любезной, если бы, например, истории Филоктета не отзывалась история Эноны, как очевидно внимательному взгляду. Ради этого я введу в свой рассказ о Галлиене трех узурпаторов, в действительности не существовавших, и заставлю одного из них быть Филоктетом другого, чтобы их действия создавали ту соразмерность, о которой я говорю; так я надеюсь снискать похвалу людей, сведущих в словесности, а слыша их мнение, мою книгу начнут ценить и прочие, и в конце концов каждый будет знать, что в правление Галлиена, помимо дюжины настоящих узурпаторов, было еще три вымышленных, и это такая же правда, как то, что солнце всходит на востоке, а садится в испанских волнах.

– Хорошо, – сказал Евтих, – два узурпатора нужны, чтобы придать твоей книге стройность; но для чего тебе третий?

– Он придает живость картине, – пояснил Поллион, – чтобы ее симметрия не казалась слишком печальной.

– Иначе говоря, – сказал Евтих, – ты ставишь два кресла так, чтобы их расположение ласкало взор, а третье заставляешь перемещаться по дому, попадаясь людям в самых неожиданных местах.

– Отрадно встретить людей, которые так быстро тебя понимают, – сказал Поллион.

– Послушай, – сказал я, – неужели тебя не печалит мысль, что когда-нибудь другой историк, возможно, на этом же постоялом дворе, сочиняя книгу о нашем времени, сочтет и все, что творится с нами, недостойным упоминания и заменит его чем-нибудь более уместным?

– Друг мой, – отвечал Поллион, – если такой человек найдется, я не только не осужу, но еще похвалю его разборчивость и добросовестность, ибо есть вещи, которые, хоть и случаются на каждом шагу, не делаются от этого правдоподобными, всего же того, что происходит в нашей жизни, никакая словесность не вытерпит.

За такими разговорами мы провели с этим удивительным человеком много времени на постоялом дворе, прежде чем собраться в новый путь.

II

– Евтих в ту пору, – продолжал Гермий, – был молчалив и задумчив. Он рассказал мне, что когда по просьбе Поллиона ходил на улицу узнать, что там происходит, он пытался убедить торговку яблоками, что каждый, кто при сем присутствовал, должен внести подать своим товаром, и старался изо всей силы, но она не поверила, и наконец он эти яблоки украл, когда она отвернулась. Мы вышли из города, и Евтих сказал мне:

– Прости, друг мой, но я с тобой дальше не пойду. Расстанемся здесь: ты иди, куда знаешь, а я вернусь на родину. Я учился, как мог, был не менее счастлив в своем прилежании, чем в даровании, и слыл, как ты знаешь, не последним среди учеников Филаммона. Но ныне я вижу, что мне пора проститься с ремеслом, на которое я возлагал немалые надежды, и вот почему. Меня учили жить среди людей, которые ценят чужой разум и готовы уступить ему свой собственный, если знать, как их правильно морочить: но эти, не верящие ни во что приличное, держат свой разум за семью замками, где его невозбранно точит моль и ржавчина, и их столь же легко склонить к чему-либо с помощью слова, которого они не уважают, как убедить реку течь вином вместо воды, а дуб – спуститься с горы в долину. Единственное, что я могу сделать с этими людьми, – что-нибудь у них украсть. Ты же займись тем, чем тебе заблагорассудится, и уповай, что найдешь своему искусству достойное его применение.

Так он говорил, я же слушал его с изумлением и печалью, а после пытался его отговорить, но он никаких доводов не слушал. Так мы с ним простились; он побрел в сторону Аспоны, а я пошел по фригийским дорогам. В скором времени дошел я до какой-то деревни. Если б я не тебе рассказывал об этом, а писал для вечности, то вошел бы в подробности, какие у них обычаи, слоны и другие происшествия: но поскольку ты, друг мой, не вечность, скажу только, что видел на улице женщину, довольно молодую и миловидную, которая спрашивала соседа, не купит ли он у ней бочку, он же говорил, что надо посмотреть, нет ли в ней щелей, гнили и другого изъяна; бочка стояла во дворе, он сунул в нее голову, присел и забрался целиком, а за ним втиснулась и хозяйка для необходимых примечаний; дальше я уж не видел, но бочка начала так шевелиться и стонать, что, думаю, если в ней доселе не было порока, то теперь наверное будет.

Примечая такие и подобные вещи, я дошел до базарной площади, а поскольку мне хотелось увериться, что наше искусство не столь безнадежно, как думает Евтих, я стал посреди нее, объявил, что намерен держать речь о целомудрии (мне казалось, им это не помешает), и тотчас начал. Можешь мне поверить, что я, словно конь, по долгой праздности выпущенный из стойла, обежал все места, какие представлялись моему воображению, и пускался в такие дерзости, что сам себе дивился. Крестьяне, однако, отнеслись ко мне с чрезвычайным равнодушием; мало кто замедлился, чтобы меня послушать, а одна баба, расположившаяся там с товаром, начала зычно выхваливать свой чеснок, так что ни одного примера добродетели у меня не выходило, не пропахшего этим насквозь, так что неудивительно, что этим людям удавалось хранить целомудрие; к тому же мимо прошла и женщина, которую я признал по бочечному следу между лопатками, и по пути возмущалась, для чего им рассказывают о добродетели, словно они о ней не знают; а поскольку я доселе подвизался не посреди деревень, но в палестре отца нашего Мома, где все полны уважения к говорящему и никто не осмелится его перебить, мне все это очень мешало, и я на каждом шагу спотыкался. Позор мой, впрочем, был бы сильнее, если бы кто-нибудь его заметил.

Насилу кончив свою речь, которую я стремился без урона ввести в гавань не ради моих слушателей, но из уважения к нашему искусству, я, сжигаемый стыдом, повесив голову, пустился прочь, думая, что прав Евтих и что с этой публикой ничего не сделаешь. В тяжелых думах, сам того не заметив, я вышел из деревни и оказался в чистом поле под полуденным солнцем. Боясь его гнева, я, на свое счастье, приметил невдалеке низкую и тесную пещерку и поспешил в ней укрыться. Из устья ее вытекал ручеек, в котором я умылся и напился, а потом прилег в тени и уснул. А пока я сплю, друг мой, давай-ка ты представишь, что во сне явился мне какой-нибудь человек, внушающий уважение, ну или хоть ты, стал у меня при главе и молвил так: «О бессмысленный увалень, мешок с соломой и цитатами! ты спишь, а между тем ручей, что течет у тебя под ногами, поит своею водою тех селян, чьи невежество и надменность заставили тебя пасть духом, и если ты, зная это, не отомстишь им своего унижения, то ты его заслуживаешь».

Молвив это, он исчез из глаз со свистом, какой издает мозговая кость, когда в нее дуешь в поисках мозга, а я пробудился. Размыслив немного, я набрал камней и перегородил путь роднику, так что он потек в другую сторону, а сам опрометью кинулся обратно в деревню. Став на прежнем месте и обратив на себя насмешливые взгляды людей, заставших прежнее мое посещение, я грозным голосом завопил, что то была добрая речь о целомудрии, предназначенная охотному слушателю, а теперь будет дурная, для строптивых; свойство же этой речи таково, что она запирает источники и оставляет их затворенными, пока здешние жители не образумятся и не склонят меня на милость; и пока я говорил, кладезь у них на глазах скудел и скудел, пока не пресекся вовсе.

Вообрази, в какой ужас пришли крестьяне. Они бы, думаю, убили меня, не дав договорить, если бы не сообразили, что в таком случае не получат своей воды обратно. Поневоле им пришлось быть со мною ласковыми, хоть у них зубы скрипели, сладко меня кормить и исполнять мои желания (к моей чести, я был довольно умерен, ибо, как-никак, пришел проповедником целомудрия, а кроме того, не знал, как спешно придется покидать деревню, так что мне не хотелось обременять себя излишествами). Лакомился я так до завтрашнего дня и наконец, наскучив небогатыми их роскошами и не зная, чего еще у них просить, объявил, что, видя их послушание и расторопность, думаю завтра вернуть им воду, чтобы они с нею почерпнули урок, как надобно относиться к странствующим ораторам. Мужики, обрадованные, согласно закивали. Я сказал, что вечером произнесу речь, которую им надобно, всем до единого собравшись, слушать, ни слова не упуская, ибо такова природа этих речей, что они требуют неусыпного внимания; утром же, если они все неотменно соблюдут, к ним вернется вода, какою прежде была, а может, и слаще прежнего. Я решил не тянуть, затем что они и так уже стонали, а кроме того, чья-то корова перестала доиться, так они это отнесли к затворению источников и причли к следствиям моего гнева; когда же я услышал, что кто-то из них, против обыкновения, с женой не справился и думает, что это моих речей дело, то понял, что надобно поторопиться, иначе я тут буду всему виновником. Коротко сказать, вечером собрались мы на площади; никогда у меня не было таких слушателей, все, от старого до малого, на устах моих повисли; ободренный, я разливался соловьем, а по окончании похвалил их усердие к красноречию и повторил, что обещание мое крепко и что поутру вода к ним вернется. На ночь приставили ко мне двух увальней, чтобы я не улизнул, но под утро, приметив, что их дрема долит, я тихонько выбрался, дошел до пещеры и, убрав камни, пустил ручей прежней дорогой. Заря, взошед над деревней, видела, как общее уныние сменяется радостным кличем, я же, окруженный суетами благоговения, с набитой сумой покидаю деревню, чтобы двинуться дальше. Полагаю, в том краю с тех пор о целомудрии не заговаривают, из опасения накликать беды хуже прежних.

Так я покинул этих людей, радостный и довольный. В скором времени, однако, я набрел на ватагу каких-то мерзавцев, которые выпотрошили меня, как окуня, отобрав все деньги, добытые в деревне, а потом избили до полусмерти и бросили посреди терновника. Долго я валялся, пока наконец, опамятовавшись, не выбрался оттуда и не поковылял, со вздохами и стонами, куда глаза глядят, размышляя о том, всегда ли лукаво нажитое теряется таким поучительным образом или будут исключения в мою пользу.

III

– Пришел я в другую деревню, раздумывая, как допроситься пищи и крова, ибо мне представлялось, что здешние мужики, как и предыдущие, прижимисты и чужому рту не порадуются. Вышло, однако, иначе, ибо первый мужик, шедший мне навстречу со свиной ногой на плече, признав во мне, по платью, лицу и тому, как я насилу переставлял ноги, человека ученого, вопросил, ведомо ли мне, какая это есть на свете Илиада. Слыша такое прекрасное приветствие, я воспрянул духом и отвечал не без заносчивости, что сия Илиада знакома мне не хуже, чем тому, кто ее сочинил, а может, еще и получше. Тут мужик забыл, куда шел, и бросился по улице, стуча в каждую дверь своей ногой и приговаривая, чтобы все выходили, затем-де, что нашелся человек, сведущий в том, чего им всем было надобно. Мигом все высыпали из домов и потащили меня на площадь так ретиво, что я побоялся за свою целость, а там обстали меня и спросили, заподлинно ли я знаю Илиаду и не вру ли, а тогда меня Бог накажет, а они тоже в долгу не останутся; я же клялся всем, чем было, и в свой черед их спрашивал, по какой причине их деревню так поразило Илиадой и не поздненько ли они ее хватились. Оказалось, несколько лет тому проезжал через их края какой-то софист да пролежал здесь в лихорадке несколько дней кряду, пока отпаивали его кореньями, а бредил Гомером со своими примечаниями, да на беду быстро выздоровел и уехал, оставив за собою людей, пораженных поэтической горячкой и не имеющих средства ее вылечить; а что до того, что поздно они об этом задумались, то у них два года кряду было дождливое лето, а потом чесотка на овец, а теперь ничего такого нет и они готовы выслушать, чем дело кончилось. Так познал я, друг мой, всю нищету нашей славы, ибо в какой-то неделе пути от мест, где мы с тобою заставляли тревожиться Андромаху, Нестора говорить, бесноваться Ахилла и завидовали счастью иметь поэта, который обессмертит твои подвиги, живут люди, коим наших дурачеств знавать не доводилось. Удивительно мне было, как это досель не слыхали они ни о Форкисе, своем земляке, ни о Мигдоне, ни о богоподобном Аскании, ни, наконец, об Асии, Гекторовом дяде, что жил при водах сангарийских, ссужая своей внешностью богов, когда она им для чего-нибудь понадобится; но помыслив, что идти мне еще далеко и диковинного доведется встретить немало, оставил я думы об этом. Так размышлял я в своем сердце, они же, вкруг собравшися, глядели на меня, как голодные птенцы на прилетевшую мать. Тогда, найдя в толпе своего приятеля, я говорю ему:


Друг, ты в земле незнакомой мне, страннику, встретился первый –


радуйся же и, прошу тебя, позаботься о том, чтобы мне, когда начну повествовать о пирах данаев, не пришлось захлебнуться слюной, затем что я человек отзывчивый.

Тут эти добрые люди устыдились своей невежливости и повели меня обедать за общественный счет; когда же я почувствовал, что силы ко мне вернулись и ноги стоят так же крепко, как прежде, то вышел на площадь и спросил – а они там терпеливо ждали – много ли удалось им узнать, прежде чем их софист опамятовался. Оказалось, что мой предшественник бредил довольно близко к существу дела и выздоровел прямо во сне Агамемнона, так что я заступил его место без долгих предисловий. Должен сказать, что слушатели в тех краях прекрасные. Все глядели мне в рот, лишь один мужик пробурчал сквозь зубы, что приснись, мол, ему что-то подобное, и пальцем бы никто не пошевелил.

Вскоре я узнал, что мои новые слушатели смотрят на великие подвиги с прискорбным равнодушием, всем прочим красотам предпочитая вещи умилительные или полезные. Гомер пользовался бы среди них несравненною славою, если бы наставил их, где покупать хорошие лемехи, а чтобы вызвать у них неистребимое презрение к величайшему герою, достаточно было упомянуть, что он пересаживает груши в ветреную погоду. У этих людей нет самолюбия и они не понимают его в других; оттого нет ничего однообразней их жизни, ограниченней их нужд и постоянней их привычек; если им и понадобилась Илиада, то лишь для того, чтобы иметь что-то вроде общих сновидений, ибо нет скучнее, чем чужие слушать. Я же всегда был того мнения, что надобно держать речь, покуда можно, как знаменитый оратор Гай Антоний, который очарованием своих речей удерживал присланных к нему убийц, пока не пришли другие, кто его не слушал. Потому, заботясь более о себе, чем о троянских делах, я начал понемногу приписывать гомеровским вождям необыкновенную осведомленность в сельском хозяйстве, а потом приводить к ним других знатоков этого дела, которые помогли бы мне завоевать и удержать благосклонность публики. В намерении своем я успел: недели не прошло, как все мужики только и жили, что моей Илиадой, осуждая то, что я попрекнул, и одобряя, что я превознес; только и слышно было: «Что ж ты творишь, разве такой-то, великий квестор пилосский и додонский, так себя вел, когда сватался к дочке такого-то» и тому подобное. Видя таковые улучшения, я поторопился ввести в свой рассказ несколько образцов нравственности и собрать их вместе за пиром в складчину, чтобы они там учили друг друга смазывать гусятам уши деревянным маслом. Земледельческие советы, подаваемые моими героями, тоже пока ничего у моих мужиков не испортили и никого в хлеву не заставили подохнуть; в общем, я правил ими, как Протей тюленями, применяясь к здешним нравам, чтобы стяжать приязнь, и понемногу их улучшая, ибо всемерно избегал предосудительных историй, заменяя их на благотворные. Как ты понимаешь, Илиада моя нескоро бы кончилась, да и я с этим не торопился, ибо понимал, что я здесь – словно лекарь, которого выставят вон, едва больной поправится, а мне хотелось провести время в покое и сполна вкусить гостеприимства людей, утоливших свое давнее желание. Случай, однако, вмешался и все мне испортил.

Был один человек, служивший при Акакии; ему доверяли отвезти важные письма, а также многое иное, о чем нам не стоит знать; в службе он выказывал необыкновенное рвение и считал ее выше всего на свете. Где-то в разъездах он наступил на дремавшую змею, та, раздраженная, поднялась и укусила; покамест дошло до помощи, оставалось лишь отнять ногу, чтобы не умерло с нею все остальное, ибо яд быстро растекался. Поднявшись с одра, он заказал себе ногу из лучшего дерева, а из уважения к своей должности велел вырезать на ней лучшую обувь, какую мог себе позволить. Этого-то человека, равно причастного и чуждого двум мирам, – ибо и люди, догадываясь о его ремесле, считали за лучшее его сторониться, и дубы в роще его бы своим не признали – наслало небо на нашу голову. Проезжал он казенной повозкой по нашим краям, и расковалась у него лошадь. Он в кузню; там пусто, лишь один мальчик в копоти, игравший с клещами, отвечал ему, что в этот час отец его вместе со всеми слушает Илиаду; наш хромец давай на площадь. Я же, ничего дурного не ожидая, в тот день рассказывал людям, как Менелай вновь встретился со своею Еленой. А поскольку ты ни от кого больше об этом не услышишь, то, думаю, не будешь гневаться, если я отступлю от моей повести и поведаю тебе, как вышло дело.

Всем ведомо, что боги спасли доброе имя Елены, создав на небесах «дышащий призрак», во всем ей подобный: его-то и увез Парис, с ним наслаждался любовью, меж тем как подлинная Елена, столь долгих бед невольная виновница, тихо жила за морем, в египетском дому, куда ее боги унесли. Когда же война кончилась, с ее бедствиями пропал и призрак из троянского терема: тщетно искал жену Менелай, в каждый угол заглядывая. Должно быть, когда все двери распахнули, ее вынесло наружу сквозняком, а там морской ветер подхватил и погнал. Так, стремясь по волнам, как по отчей тверди, пред удивленными глазами редкого корабела, принеслась она в те края, где о славе ее не слыхивали.

Тем временем Менелай, Деифобу отрезав уши, погубив Аякса и выполнив все, что требуют поэты, покидает троянский берег. Войну свершив, но не утолив желания, странствует он угрюмый, ничего вокруг себя не замечая, пока ревнивое море ему о себе не напоминает, эфир заткав тучами и воздвигая валы до небес. Буря играет кораблем, как ребенок орехом, мачты ломает, топит товарищей и напоследок выносит его к египетским утесам. Полумертвые выползают они приветствовать солнце и не верят, что живы. Менелай оставляет людей чинить раздробленные суда, а сам со скудною свитой отправляется вглубь страны искать помощи.

На пути его стоял постоялый двор со странной известностью. С некоторых пор поселился в нем призрак. К людям, желающим мирно провести ночь, выходила женщина несравненной красоты: одним грозная и гневная, на других глядела она с презрением, а к иным приступалась словно с мольбою и жалобой, но никто не слыхал от нее ни слова, а кто думал схватить ее, ударялись о стену лбом. Так делила она с проезжими комнату, но не покой, затем что покою им не было: утром, изнуренные больше прежнего, покидали они дом, желая хозяину всякого худа. А тот в ужасе смотрел, как гибнет его промысел, и не знал, чем дело поправить. Был у них фессалиец, оживлявший хлебные крошки: приступились к нему, не пособит ли, но и тот, полночи там проведя, выскочил со словами, что у них в Гипате такого не видано. Хозяину уже представлялось, как он со всем семейством пойдет просить подаянья, распевая на ярмарках горестные песни о гибели заведения – египтяне ведь народ, помешанный на поэзии, как ты знаешь, – однако пришла ему, совсем отчаявшемуся, помощь, откуда ее не ждали. Растекся слух о том, что у него творится, и против ожидания привлек многих. Люди, скучавшие спокойной жизнью, потянулись к нему, словно на невиданное испытание. Желанным сделалось переночевать в омраченном покое и, поутру выйдя, расславить свои опасности и мужество. Уже пеняли хозяину, для чего не нанял он человека со способностями, чтобы вести поденные записи, ибо многих огорчало, что делам их не суждено быть долговечными. Один пафлагонец, раздосадованный тем, что призрак во всю ночь не уделил ему внимания, словно он хуже людей, вознаградил себя такими перед гостиничной челядью рассказами, что если бы наговорили ему вполовину меньше о том, что творится на дороге от Гангры до Амастриды, он никогда не побывал бы ни в той, ни в другой. Хозяин смотрел на все это, как человек, взысканный божественным посещением, и понемногу поднимал цены на овес, ужин и ночлег.

В этот-то вертеп сочинительства и пришел однажды под вечер Менелай. Спутников его накормили, как подобает заведению с призраком, а самого его хозяин, кланяясь, отвел в почетную комнату, куда распорядился подать божественную телятину с божественным луком. Менелай остается один. Темно горит светильня, неотступные думы снедают его сердце. Вдруг чувствует он на своей шее знакомое объятие – опоминается и видит пред собою ту, которую тщетно искал в падшей Трое. Он смотрит во все глаза, сам себя забыв, Елена же улыбается ему, как в прежние времена, и от мужа, пытающегося ее ухватить, выскальзывает вон запертою дверью. С грохотом Менелай вываливается на лестницу, сшибает слугу, несшего тарелки, второго хватает за горло, пытая, куда она девалась; все пробуждается, вопль стоит по гостинице, одни кричат пожар, другие думают, что прославленный призрак отведал человеческой крови; один за оружие хватается, другой пробуждается от дурного сна и жалеет, что в нем не остался, хозяин кличет подмогу, конюх бежит с факелом, Менелай же носится по взбудораженному дому, словно ураган, что свистящими крылами ливийские пески роет. Сбежалась вся челядь. Плошки дымят, огонь горит на топорах. Менелай глядит на них и вдруг в толпе, поднявшейся спросонок, узнает, в бедном платье, жену свою Елену, настоящую, которая, богами заброшенная, никем не узнанная, десять лет здесь провела убогой служанкой, белье стирая, еду готовя, хозяйских детей пестуя.

Тут-то и прихромал на площадь тот человек, о котором я тебе говорю. Там открывается ему такое зрелище: я стою на распряженной телеге, расписывая, как счастливый Менелай вместе с женою постоялый двор покидает, хозяин же бежит за ними, умильно поздравляя с такою удачею, и смиренно просит никому не сказывать, что призрака у него больше нет в заведении, а вся деревня безмолвно слушает меня, словно некий божественный глагол. И хотя этой картине радовалось бы сердце любого человека, не едущего куда-либо по казенной надобности, этот до того распалился, что, забыв о приличии и осторожности, прервал меня такими речами:

– Легковерные невежды, имеющие не больше разума, чем пни, на которых сидите! вы слушаете, растворив рот, этого мошенника, потчующего вас выдумками, от которых до настоящей Илиады столько же, как отсюда до императорской опочивальни, вместо того чтобы заниматься своими делами, помогая проезжим, когда им это понадобится?

Я останавливаюсь и жду, что мои слушатели скажут. Один мужик, почтительно обратившись к нашему гостю, говорит:

– Господин, как же ты говоришь, что в Илиаде этого нет, когда еще на свадьбе Макария и Каллигоны слепой певец предсказал, что именно так все и произойдет, и нам радостно нынче услышать, что певец не ошибся.

От этого наш дафноногий и вовсе впал в исступление, принявшись топать, вопить и насылать всякие беды на прощелыгу, морочащего головы дуракам и детям, и на всех, кто ему верит. По заносчивости своей он не взял в расчет, как сильно здешние мужики привержены моему эпическому дарованию. Чуть остыв от проклятий, он озирается, видит кругом насупленные брови, глаза, гневом горящие, тяжелые кулаки и, не будь дурак, пускается бежать, «а река по следам его с ревом ужасным крутится». Были уже сумерки; выказав удивительную прыть, он взял в сторону леса, налетел на свинопасов, мирно ужинавших на опушке, пробежал посреди их костра и скрылся меж древами. Но хоть он и петлял там, уповая отстать от погони, поскольку нога его в костре затлелась, он и среди чащобы был столь же хорошо виден, как если бы стоял посреди площади с фонарем в руке. Мужики настигли его и, что греха таить, немного попортили; я, однако, подоспел и, напомнив два-три подходящих случая из Гомера, смутил их сердца стыдом и заставил опустить кулаки. Нашего гостя подхватили на плечи и отнесли в деревню; ногу ему потушили, обмотав мокрыми тряпками, а поскольку она успела обгореть, кузнец поставил ему отличную подкову, причем проезжий, думая, что он умер и попал в ад для полоумных, только кланялся и жмурился от ужаса. Мы его отряхнули, накормили и выпроводили.

После этого я, понимая, что, стоит этому человеку опомниться, он вернется в деревню с карами, поспешил закончить свое сказание и проститься. Меня обласкали, одарили и усадили в повозку, чтобы довезти до дороги. Мы уже далеко отъехали, как вижу, бежит за нами мужик, кричит «стой! стой!» и машет над головой здоровенным ослопом. Сердце мое упало; ну, думаю, не успел сбежать. Возница мой остановился; мужик подбегает запыхавшись и говорит:

– Прости! запамятовал: чем бишь великан Габбар велел кормить свиней, чтобы проказой не болели?

– Конопляным семенем, – говорю, – три раза в год; не забудь теперь.

– Ну благодарствуй, – отвечает мужик и поворачивает назад, а я отправляюсь далее с легкой душою.

Так я оттуда ушел, и что сделалось с ними дальше, не знаю.

IV

Гермий спросил еще вина и продолжил рассказывать.

– Потом прибился я к одному земледельцу и жил у него. Он был военный, отслужил свое и поселился в деревне, чтобы кончить дни в покое; я развлекал его беседами. Однажды я застал его в глубоком раздумье. На мой вопрос он отвечал, что с ним случилось чудо. Вчера, ходя на поле один, он услышал голос, просивший его продать бобы. У него была бобов большая груда, которую торговал у него один приезжий и они почти уже столковались. Не видя, кто его просит, он говорит: нет, бобы я обещал такому-то; а ты-де сам кто таков. – Голос отвечает: я архангел Михаил.

Не слыхав ничего об этом архангеле Михаиле, я спросил, кто он такой, а тот насказал мне много о его славе, могуществе и чудесах, какие совершаются по всей Азии, и был обижен, что я о нем не знаю.

– Так что же, – спрашиваю, – ты ему?

Хозяин мой отвечает, что сперва плюнул, думая, что бес в поле озорует, однако голос продолжил говорить и поведал о его жизни столько тайного, что ни одному бесу нельзя знать, так что он наконец стал просить его, чтоб прекратил, не сказывал больше, я-де теперь верю, что ты архангел Михаил. – Коли веришь, так продай бобы. – Да на что тебе? – Ты их раздашь нищим, а я тебе за них дам вдвое больше, чем твой покупщик дает, да еще твой панцирь, который от службы у тебя оставался и который отдал ты в залог такому-то, когда брал у него взаймы, чтобы купить быков, и с той поры не выкупил и доселе о нем тужишь, – я тебе его верну, да еще начищенный.

– А ты что же? – спрашиваю я. – Сомнительно мне это, – говорит он, качая головою, – потому я просил у него знаменья: чтобы-де первое, что я заутра услышу, говорило о том же, о чем ты говоришь. – И что ж архангел? – Говорит: будь по-твоему. Поутру я услышал, как гремит и катится подойник, а баба бранится, говоря: вот-де строптивая скотина, и себе не пособишь, и людям не потрафишь. – И что же, – говорю, – ты выводишь из этого?

Мужик, конечно, почел это прямым указаньем. Тем бы дело и кончилось, он бы продал бобы архангелу и считал себя всесветным благодетелем, но я возгордился от прежних успехов и пристал к мужику, чтобы продал бобы мне. Не знаю, зачем они были мне нужны и что бы я стал с ними делать, если бы он согласился, а только казалось мне славным деяньем, если я уломаю его отказать архангелу Михаилу, которого он так почитает. Я разлился в доводах, убеждая его, что это не знаменье, а посмешище, привел ему все выгоды вести дела с людьми, а не с невидимыми силами, и оставил его в новой задумчивости, уверенный, что дело мое выиграно.

На другой день спрашиваю, что он надумал. Он отвечает, что я прав, такому знаменью верить нельзя, а потому он пошел чуть свет в поле и попросил архангела дать другое, убедительное: чтобы-де первая лошадь, которая мне нынче встретится, сказала о том же, о чем ты говоришь. Будь по-твоему, говорит архангел. На обратной дороге мужик встретил лошадь, которая ему сказала, что он должен сделать, как говорит ему князь небесный, и продать бобы, чтобы напитать нищих, и не искать более знамений, ибо небеса к его строптивости вечно снисходить не будут. К этому она прибавила, что некоторые повадились запаривать ячмень кипятком, чтобы зерно разбухло на треть, но мужик сурово на нее прикрикнул, чтобы о своем не говорила. – Я набросился на эту бедную лошадь со всем своим образованием, припомнив все случаи, когда кони пророчили, и показав, что ничем хорошим это не кончалось, но добился лишь того, что мужик решил просить последнего знаменья, сомневаясь лишь в том, кому он может поверить – должна ли с ним заговорить кочерга или розы вырасти из оглобли – и наконец утвердился в мысли, что пусть-де ему скажет о том местный священник.

Я взвился, как Пегас, представляя ему, какой речью приветствует его священник – как, дескать, это любезно, вспомнить обо мне после кобылы и случайности – но вновь добился не того, чего искал, ибо мужик, узрев беспримерную дерзость и безрассудство своих просьб, тотчас отворил ворота амбара и роздал бобы нищим, хотя жена и домочадцы силились ему препятствовать. Благодарные нищие, расходясь с полными чашками, на обратном пути видели чудеса и разгласили их в других деревнях. Я глядел на все это, снедаемый досадой. Случилось, однако, и мужику моему поскользнуться: видя, что бобы все не кончаются, словно чудесным образом умножаемые, он решил продать своему покупщику полтора секстария, думая, что греха большого не будет. Стоило, однако ж, ему выйти на поле, как архангел заговорил с ним и жестоко его укорил, говоря, что не след продавать другим то, что отдано Богу. Мужик, расхрабрясь, отвечал, что-де я свое выполнил, а панциря своего, как было обещано, доныне не получил. – Поди домой, ответствовал архангел: он лежит подле твоей кровати. – Мужик кинулся домой и нашел панцирь. Представились ему все муки адские за то, что он прогневил Бога и отдал бобы не кому следует. Видя искреннее его сокрушение, архангел велел ему купить три секстария бобов, полтора у покупщика и полтора в наказание, и раздать их, как предыдущие. Но тут я, насытившись этой историей, распрощался с хозяином, пожелав ему всяческого благополучия, и двинулся скорее прочь из этого места, где опозорилось мое искусство.

V

– Я говорил тебе, что мне рассказали, что ты жив и здоров; послушай теперь, от кого я о том известился. Я забрел в какую-то глушь и наткнулся на нищую хижинку, окруженную густой толпой крестьян. Дивясь, что их сюда привлекло, я обошел ее кругом. У огорода под навесом сидел дремлющий старик; подле него вертелся мальчик, а рядом стоял человек с видом какой-то удивительной готовности. И старик, и мальчик были мне знакомы: обоих видал я в Амиде: старик, помнится, был учителем, а мальчик – твоим приятелем. Я остановился и стал смотреть. К ним, на каждом шагу кланяясь, подошел мужик с большой корзиной, доверху полной всякой снедью, и обратил к старику такую речь:

– Мою дочь сватают родители одного парня, богатые свадебные дары сулят, три раза уже подступались, а мне сомнительно: они, конечно, люди небедные, зато злые и спесивые; не жалеть бы потом.

Старик встрепенулся, огляделся и молвил:

– Жертвы богам назначают или по сходству, или по противоположности. По сходству – как, например, черную овцу Плутону; по противоположности – как, например, свинью, которая портит плоды, Церере; как Эскулапию, богу исцеления, козу, хотя у нее всегда лихорадка; как Приапу осла, ибо тот своим криком обличил его срам, когда он сошелся с некоей нимфой. Следует также знать, что в священнодействиях изображаемое принимается за истинное. Поэтому, когда следует приносить в жертву животных, которых трудно найти, их делают из хлеба или воска и считают настоящими. Отсюда это: «Влагою также кропит, представляющей струи Аверна». И в храме Исиды кропимая вода считалась происходящей из Нила.

Сказав это, он снова задремал.

Человек, выражающий готовность, подскочил и сказал просителю следующее:

– Не бойся, значит, ничего, только доверься Богу, и Он твою дочку не оставит без попечения; у Бога-то, видишь, милостей много; да не тяни, четвертый раз, может, и не предложат, люди ведь гордые.

– А тюфяк брать? – спросил мужик. – Предлагают.

– Все это, – промолвил старик, вновь очнувшись, – изложено слогом почти комическим, ведь речь идет о любви.

– Бери тюфяк, – распорядился толкователь.

Мужик, кланяясь, отошел, и на его место пришел другой, с жалобой, что у него горчица не растет, так он уж думает, заниматься ли с ней в этом году или бросить.

Старик дремал, свесив голову; толкователь его тихонько толкнул.

– Преисподняя, – сказал тот, – заключается в девяти кругах; первый занимают души младенцев, второй – души тех, кто по простоте не смог себя защитить, третий – тех, кто покончил с собой, чтобы избежать бедствий, четвертый – тех, кто любил, пятый – отважных мужей, шестой – преступников, коих карают судьи, седьмой, в котором очищаются души, восьмой – уже очищенные души, которым предстоит вернуться на землю, девятый – Элисийские поля, откуда души не возвращаются.

– Да ты, – молвил мужику толкователь, – поди, сеешь на непаханом месте? Надо вспахать; да помни, что старые семена у нее ни на посев, ни на еду не годны; раскуси на зубе, если внутри зеленое, то молодое, если белое, то старое.

Мужик оставил свои дары и собирался уже уступить место следующему.

– Вино-то знаешь как сберегать, чтоб не закисало? – спросил толкователь. – Надобно взять истолченной мелко горчицы, развести в трех мерах вина и влить в новое вино, так оно и не скиснет.

Мужик отвечал, что у них спокон веку для этой надобности поджаренной муки бросают в вино, едва оно выжато и налито в бочки, а иные кладут сыр, иные же и свежую рыбу. Толкователь ему отвечал, чтоб и думать забыл об этом, и мужик ушел в уверенности, что лучше горчицы ничего нет.

Я спросил у окружающих, что это у них за дивный оракул и давно ли они им пользуются. Мне сказали, что раньше тут жил один отшельник, а после его смерти поселился этот старик с мальчонкой, и что отшельника они не очень любили, по его гордости и несклонности с людьми беседовать, а старик никому не отказывает и мало когда ошибется: дивно, как сбываются его речи. Я подошел поговорить с мальчиком, которого, помнил, зовут Леандр; он узнал меня и был рад видеть; напоследок он сказал: «Если встретишь братца моего Алкиноя, передай, пусть о нас не тревожится, мы благополучны», а к этому прибавил, что старик его учит, вчера рассказал, какие три гибельные приметы назначил оракул Трое и каковы бывают доводы от сравнения с меньшим, большим и равным, а сегодня – почему Вергилий говорит, что пустые сны обитают под листьями, так что он уповает получить свое образование, не тем путем, так этим. Он радушно поделился со мной крестьянской снедью. Я простился с ними и пошел далее; пришел сюда и встретил тебя.

VI

Кончив свой рассказ, Гермий потребовал, чтобы я утолил его любопытство, рассказав, что случилось со мною. Не успел я начать, как подошел к нам трактирщик, который, признав в нас людей с образованием, спросил, не хотим ли мы купить у него книгу, что осталась от одного проезжего. Я взглянул на нее: то было знакомое мне жизнеописание Кассия Севера с пометами Флоренция. Мы обещали ее купить, если трактирщик расскажет, как она к нему попала и что стало с ее владельцем.

– Месяц тому, – начал он, – остановился у нас один человек средних лет, в скромном платье, но вида величественного; с ним было несколько юношей, оказывавших ему всяческое почтение. Он спросил, что за каменное здание стоит вон там на пустыре, не храм ли. Я отвечал, что прежде был храм, не помню чей, но давно заброшен; держали там коней, держали гусей, а теперь ничего. Он повернулся к своим спутникам и сказал: «Видите, друзья,


мы не знаем нигде сберегаемых общих сокровищ –


ведь все, что было, нашим небрежением и счастьем наших противников расточено; но давайте все же принесем жертвы богам в надежде, что, видя наше рвение, они будут снисходительны к нашей скудости». Они прилежно взялись за дело, очистили вход, репейником заросший, и вымели из храма весь сор. Смотрю, несут блюдо с позолоченным подсвечником посередине и ларец с благовониями; я спросил юношу, что за ароматы у них и дорого ли покупали: он мне отвечал, что «это-де такие ароматы, что дороже сабейского фимиама, благовонней панхейской мирры, редкостней всего, что Фебова птица в свой костер сносит: ведь возжигает их искусство и благочестие нашего учителя, оттого богам они будут всего любезней», а что у него там, так и не сказал. Тем временем прибежал другой, которого их наставник посылал купить двух белых горлиц. Спросили, не найдется ли у нас мирта; нашлась на кухне сухая веточка, я дал им. Он затворились в храме, да я знаю, где в нем можно подглядеть. На благовонном огне этот набожный муж поджег мирт и зажег им другие ветки, загодя разложенные на алтаре. Юноши, сослужившие ему, взяв горлиц, ощипали и зарезали на столе, вычистили из них потроха и обвили золотыми нитями и багряным шелком, а кровь осторожно слили в сосуд. Затем они бросили горлиц в огонь, и наставник велел одному из юношей что-то громко читать; дымом все затянуло, мне хотелось чихнуть; тут что-то блеснуло в дыму, и все разом простерлись на полу; мне стало боязно, я поспешил убраться оттуда. Наутро они отправились дальше; я проводил их с радостью.

На другой день остановился у нас один юноша; он все спрашивал, не видали ли мы его приятелей, и подробно их описывал; потом сидел задумчив и ни с кем не заговаривал. Один проезжий, зайдя в дом, спросил, что-де это у нас развалина на пустыре, а в ней огонь светит, нет ли какого дурна; я отвечал, что там третьего дня совершал жертвы один человек, по видимости волшебник, так, верно, после него что-нибудь тлеется, а коли охота ему идти смотреть, пусть смотрит, а я не пойду. Юноша, слыша нас, встрепенулся и начал вопросы делать, что за волшебник, да откуда он был, да куда уехал, да какие вещи показывал; я отвечал неохотно, потому что с такими разговорами беды наживешь, а приезжий, с усмешкой на него глядя, начал говорить, что-де, верно, большое счастие в этом, возить с собой чудеса и помыкать незримыми силами; позавидуешь такому счастливцу, каким могуществом он обладает и каким почтением окружен. Тут слуга, подошед, сказал мне, что один проезжий бранится: я к нему. Показался ему счет велик. Он говорил мне, что о гостинниках давно идет слава, что они в стачке с грабителями ради дохода, но теперь он видит, что это сущая неправда и что гостинники сами почище любого грабителя; что-де у меня спишь в чужом поту, как в подливе, и ешь впроголодь, а как уезжать, оказывается, что в императорском дворце ночевал; что мы, чаятельно, кошели срезаем и тревожим могилы, чтоб не скучать от праздности, и другое прочее говорил, и едва не пустил руки в ход; насилу я его улестил. Вернулся я к тем, которые за столом: проезжий все говорил, а юноша внимательно его слушал. «Ты, поди, хотел бы себе такой славы? – спросил его проезжий. – Пойдем поглядим, что там осталось от этих чародейств». Они пошли; я, взявши фонарь, за ними. В храме было пусто; в углу валялся пучок лавра; ветер носил белые перья по полу; на алтаре забытое блюдо с каким-то каменным шаром. Юноша глядел на это с благоговейным любопытством. «Каких могучих демонов они тут вызывали, а?» – сказал проезжий и моргнул мне: давай-ка выйдем. Мы с ним вышли; долго он занимал меня несвязной болтовней; я ничего не понимал и уж хотел сказать, что меня хозяйство ждет, как он, схватив меня под руку, потащил обратно в храм. Юноша, в одной руке держа шар, другою поочередно касался начертанных на стене букв и знаков; губы его шевелились. «Вот оно что! – грозно сказал проезжий. – Я вижу, здесь совершаются противозаконные гадания; вот со мною свидетель твоих затей: не гадал ли ты об имени будущего императора? думаю, ты еще и вечерней порой переступал по могилам, и тому очевидцы найдутся; я служу галатскому наместнику, и именно по таким делам, как твое; пойдем-ка, дружок, со мною». Юноша хотел от него отбиться, но тот впился хуже клеща. До утра его заперли, а утром проезжий уехал с ним в Анкиру. Книга его осталась; навряд ли он за ней вернется.

Я выслушал его рассказ в унынии. Гермий начал мне говорить, что не все потеряно, что дело выслушают и рассудят, что невинность Флоренция окажется столь очевидною, что самых нечувствительных людей устыдит, и пр.; кабатчик ему поддакивал. Гермий купил у него книгу Флоренция и подарил мне. Поутру мы с ним расстались: Гермий пустился дальше в свои странствия, а я пошел в сторону Апамеи.

VII

По долгом путешествии, в котором ничего примечательного не случилось, я добрался до Дорилея. День я провел спокойно в гостинице, а на другой во мне узнали Филаммонова ученика. Начались расспросы; я отвечал, как умел. Добродушные граждане со мною горевали о моем наставнике, чье благодеяние не успели забыть. Наконец мне предложили почтить его наилучшим образом, показав, чему он меня научил. Я согласился держать перед ними речь. В назначенный день, привлеченные новостью, стекались толпы народа. Я глядел на шумное сборище с боязнью, какой давно не ощущал. Спросили, о чем я намерен говорить; я отвечал, пусть сами предложат предмет. Слушатели выбрали «Благодарный мертвец, явившись во сне своему благодетелю, указывает, где зарыт клад». Совладав с собою, я произнес речь от лица мертвеца, а потом и от лица благодетеля, представив все сомнения, какие приходят ему на сердце, и доводы, какими он себя уговаривает. Меня много хвалили, и думаю, некоторые искренне. На другой день ко мне в гостиницу пришли дорилейские магистраты, чтобы спросить, не захочу ли я остаться у них в городе, вступив в риторское училище помощником наставника, человека уже престарелого, чтобы со временем занять его место. Я просил их дать мне время, ибо это дело слишком важное, чтобы решать его без раздумий.