[144]. Поэтому начнем с понятия свободы.
Амбивалентная природа понятия свободы в творчестве Руссо упоминается многими его толкователями. Быть свободным, с точки зрения Руссо, вовсе не значит пребывать в состоянии спокойного и гармоничного отдыха в рамках предопределенных границ, свобода — не награда за кантианское рациональное чувство пределов. С самого начала свобода — акт воли («Желание продолжает говорить, когда природа умолкает» [3:141; 54]), направленный против всегда присутствующего препятствия в виде предела, преодолеть (transgress) который она стремится[145]. Это — следствие или другой вариант высказанного в начале «Второго рассуждения» положения, что мы никогда не поймем особенные свойства человека, поскольку «по мере того, как мы углубляемся в изучение человека, мы... утрачиваем способность его познать» (3:123; 40). Поэтому ограничение пределами антропологического самоопределения воспринимается как заточение в тюрьму, и человек, лишенное природных особенностей существо, вынужден освобождаться из нее. Эту волю к преодолению Руссо в предвосхищающем Ницше отрывке делает самим определением Духа: «Способность желать, или точнее — выбирать, и в ощущении этой способности можно видеть лишь акты чисто духовные» (3:142; 54). Совсем немногое отличает способность желать, или силу воли (puissance de vouloir), от «воли к власти» , поскольку способность выбирать и есть сила преодоления всего того в природе, что способно ограничить власть человека.
Прямой коррелят таким образом понимаемой свободы упомянут в отрывке, следующем за этим определением, хотя связь между этими отрывками явно не установлена: свобода — это воля человека к изменению, или то, что Руссо не совсем точно называет «совершенствованием»[146]. Возможность преодоления, появляющаяся всюду, где бы ни связывались понятия природы и человека,— в «Опыте о происхождении языков» все призванные проиллюстрировать «естественный» язык человека примеры связаны с актами насилия[147] — превращает каждое свойство человека из определенного, замкнутого на себя и тотализирующего самое себя действия в открытую структуру: восприятие становится воображением, естественные потребности [besoins] — неосуществимыми страстями, ощущения оборачиваются бесконечным поиском знания,— и все это навсегда уводит человека от тождества с центром («Чем больше размышляем мы... тем более увеличивается в наших глазах дистанция между чистыми ощущениями и самыми несложными знаниями» [3:144; 56]). Последовательно используя тот же самый образец, Руссо совмещает открытие временности с актами трансгрессивной свободы: время относится к пространству так же, как воображение относится к восприятию, страсть — к потребности и т. д. Сама концепция будущего связана с возможностью свободного воображения; душа все еще порабощенного дикаря «не имеет никакого представления о будущем, как бы ни было оно близко, и его планы, ограниченные, как и кругозор его, едва простираются до конца текущего дня» (3:144; 56). Сознание смертности подобным же образом связано со свободой, отличающей человека от животного: «Знание того, что такое смерть и ужасы ее—это одно из первых приобретений, которые человек делает, отдаляясь от животного состояния» (3:143; 56).
Это экзистенциальное понятие свободы само по себе впечатляет. Однако оно одно не может стать связью с политическими частями «Второго рассуждения». Оно объясняет высокую оценку любого исторического изменения, ведь прогресс неизбежно подразумевает регресс, и текст Руссо скрупулезно соблюдает равновесие между ними[148]. Невозможность прийти к рационально просвещенной антропологии объясняет неизбежность скачка в вымысел, ведь никакое человеческое действие, совершенное в прошлом или совершаемое в настоящем, не может полностью выражать природу человека или вести к ее постижению. Остается нерешенным вопрос, почему во второй части «Второго рассуждения» некоторым образом происходит возврат к конкретным реалиям политической жизни, причем применяется восстановленный в правах словарь нормативных оценок; почему, другими словами, методологический парадокс начала (любая попытка познать человека делает его познание невозможным) не останавливает текст в конце концов, после долгих колебаний, все же начинающийся: предшествующее первой части и играющее роль методологического введения предисловие, в свою очередь, введено еще одним предисловием. Чем характерные для первой части структуры свободы и совершенствования помогут нам в понимании политических структур второй части? И где искать структурное описание совершенствования в генетическом тексте, который, по-видимому, замкнут на самом себе и в котором совершенствование просто исполняет функцию организующей темы?
Отрывок о языке (3:146-151; 58-62) кажется отступлением, призванным показать, что перейти от природы к культуре при помощи одних лишь природных средств невозможно. Он параллелен построению, посвященному развитию технологии. Как таковой, он, по сути дела, выполняет второстепенную функцию, поскольку относится к полемическому, а не к систематическому аспекту «Второго рассуждения». Прав Старобинский, подчеркивающий, что этот отрывок написан «не столько для того, чтобы сформулировать связную теорию происхождения языка, сколько для того, чтобы продемонстрировать сложности, связанные с этим вопросом» (3:1322, прим.). На самом деле, весь отрывок выдержан в насмешливом тоне и направлен против всех тех, кто объясняет происхождение языка при посредстве категорий причины и следствия, притом что способность этих категорий производить что-либо сама зависит от происхождения, которое они призваны объяснить[149]. Методологическая тема, красной нитью проходящая через все «Второе рассуждение»,— настойчивое предупреждение против ошибочного согласия с преобладающим воззрением, неспособным объяснить собственное происхождение,— применима и к теории языка. Но не только к ней. Наука о языке — одна из областей, в которых появляется этот тип фетишизма (сводящий историю к природе), но это не единственная область. Та же самая ошибка встречается при рассмотрении этического суждения (Гоббс) или технологии. С этой точки зрения кажется, что отрывок о языке прежде всего исполняет критическую функцию и ничем не способен помочь прояснению главной проблемы текста — проблемы эпистемологического авторитета нормативной второй части.
Однако отрывок содержит свою собственную теорию структуры языка, хотя она и высказана косвенно и крайне отрывочно. И все же куда важнее то, что Руссо явно увязывает язык с понятием совершенствования, которое само по себе производно от первичных категорий свободы и воли. «К тому же,— пишет он,— общие понятия могут сложиться в уме лишь с помощью слов, а рассудок постигает их лишь посредством предложений. Это — одна из причин, почему у животных не может образоваться таких понятий и почему они не смогут когда бы то ни было приобрести ту способность к совершенствованию, которая от этих понятий зависит» («C'est une des raisons pourquoi les animaux ne sauraient se former de telles idees, ni jamais acquerir la perfectibilite qui en depend» [3:149; 61]). Совершенствование развивается так же, как язык, переходя от частного обозначения к общим идеям; таким образом, установлена прямая связь между двумя концептуально различными сферами текста: той, что рассматривает совершенствование, свободу и целый ряд других общих понятий, которые повествовательно и тематически связаны друг с другом, но нигде не описываются в контексте своих внутренних структур, и той, что рассматривает структурные и эпистемологические свойства языка. Кроме того, свобода и совершенствование — это остановки на маршруте, следуя по которому, «Второе рассуждение» сможет перейти от методологического языка первой части к политическому языку второй части. Поэтому правомерно толковать это предложение, полагая, что его значение в том, чтобы утвердить тождество структур понятий, используемых в политических частях «Второго рассуждения», и лингвистической модели, описанной в посвященном языку отступлении. Что и делает это отступление ключом к пониманию текста в целом. Ибо нигде больше нам не встретится такой детальный структурный анализ понятий, применяемых в дальнейшем повествовании.
И все же большинство читателей «Второго рассуждения» пропускают, а не подчеркивают этот отрывок. Судя по составленным Жаном Старобинским примечаниям к изданию «Плеяды», может показаться, что он хорошо осведомлен о некоторых следствиях этого отрывка, но он сразу же ограничивает его воздействие, используя для этого рассуждение, посвященное самой сути скрытой в истолковании этого текста проблемы. Комментируя предложение Руссо «C'est une des raisons pourquoi les animaux ne sauraient se former des idees generates, nijamais acquerir le perfectibilite qui en depend», он пишет: «Придаточное предложение [qui en depend] исполняет здесь функцию определения, а не разъяснения. Руссо указывает здесь на один особый вид совершенствования, зависящий от языка. Что же касается общего Совершенствования, которое Руссо назвал существенным и первобытным свойством человека, это — не результат языка, но его причина» (3:1327, прим.). Поскольку французский язык не знает различия между «which» и «that», невозможно чисто грамматическими средствами решить, следует ли читать это предложение как «Животные не смогут когда-либо приобрести способность к совершенствованию, поскольку способность к совершенствованию зависит от языка» или же так, как его читает Ста- робинский: «Животные не смогут когда-либо приобрести ту способность к совершенствованию, которая зависит от языка». А правильное понимание отрывка зависит от того, согласны ли мы с утверждением, что введенный Старобинским принцип генетической причинности, в соответствии с которым хронологическая, логическая и онтологическая первичность совпадают