— Но если актер слишком любит какую-нибудь одежду, это часто знак того, что идея плоха, что надо от нее отказаться. Он цепляется за то, что не присуще герою, а является лишь частью придуманного образа. Когда к чему-то привязываешься, это почти всегда плохо.
— Какие указания вы даете актерам на съемках?
— Большинство указаний, которые мы даем, это конкретные указания и отрицательные. То есть: «Не ставь ногу туда, не поворачивай так голову!» Каждое утро мы часа два-три репетируем с актерами. Мы говорим: «Камера там или там, иди, двигайся, смотри. Нет, не так, меньше, меньше». А в принципе все это означает одно: «Не играй, не играй!»
— Паузы, разговоры, чтобы помочь актеру, который спрашивает: «Я встаю туда и сколько времени мне молчать?» Мы ему говорим: «Считай до пяти. Или до семи. Мысленно. Или до трех». И если на репетиции мы пришли к выводу, что надо считать до шести, он будет считать до шести. И при этом молчать.
— И то же самое говорим оператору. Потому что часто мы снимаем долгие планы. Он знает, что актер считает до шести, а это секунд шесть или секунды три-четыре. Он знает, что актер мысленно будет считать до четырех, а потом сделает шаг. Это целая система, которая выстраивается на репетициях. Человек, которого мы выбираем, должен, по крайней мере, уметь считать до двадцати.
— Как часто вам приходится прибегать к уловкам, чтобы достичь нужного эффекта?
— Мы снимаем репетиции. Говорим актерам, что это репетиция, а сами снимаем.
— Когда я говорю, что мы никогда не импровизируем, это не значит, что то, что что мы снимаем, — буквальное осуществление того, что написано в сценарии. Просто мы работаем с актерами полтора месяца до того, как начинаем снимать. Иногда технические работники ждут в столовой, начинают нервничать, не понимают, зачем они здесь. Они ждут с восьми утра, а съемки всё не начинаются. Потому что мы репетируем. И наступает момент, когда мы чувствуем, что ритм данной сцены найден, что это верный ритм. И тогда зовем технический персонал.
— Начинается съемка. Но съемка тоже часто затягивается.
— Из-за того, что это процесс длительный, все находятся в напряжении и не всегда удается контролировать ритм. После того как было сделано много дублей, актеры устают, и вот тут-то начинают играть лучше всего.
— Но вы же не единое целое — вы всё-таки разные?
— Объясню. Мы еще в юном возрасте во всем перечили отцу — типичная поколенческая битвы за принципы. И так у нас сформировалось общее первое представление о мире. А потом мы работали с Арманом Гатти, который снял знаменитый фильм «Загон» в 1960 году — были у него ассистентами. И мне кажется, в процессе работы у нас развилось что-то общее. У нас действительно никогда не бывает конфликтов. Нет, мы, конечно, спорим. Спорим по поводу героев, о том, как закончить фильм… Но это не конфликты, вызванные разным видением мира. Мы всё время разговариваем. Перед тем как написать первую строчку сценария, мы год о нём говорим. Всюду: в гостинице, в баре. Всё время. Иногда я даже задаюсь вопросом: а не сумасшедшие ли мы?
Алекс де ла Иглесиа
Увидев это тогда еще не знакомое мне имя — Алекс де ла Иглесиа — в программе одного из венецианских фестивалей, я как-то ничего особенного от него не ждал, меня интриговало лишь название картины, поскольку песня, которая в нем поселилась, мне была хорошо известна — ее пел знаменитый Рафаэль. Рафаэль, томный кумир миллионов, царь и бог бесхитростного фильма 60-х «Пусть говорят», чья затертая до дыр выцветшая копия гуляла по райклубам СССР не одно десятилетие, собирая по сорок копеек с благодарных почитательниц, после чего эти же почитательницы стали постоянным костяком массовки ежевечернего трэш-шоу с тем же названием — «Пусть говорят». Песня называлась «Печальная баллада для трубы», и она еще задолго до фильма де ла Иглесиа меня поразила неожиданным гиперкрещендо, которое то и дело благодаря удивительному таланту Рафаэля взрывало мелодию фильма, превращая надрывную сентиментальную балладу в трагическое высказывание на манер канте хондо. Я, к своему стыду, тогда ничего не знал об Алексе де ла Иглесиа и не понимал, каким, собственно, образом, эстрадную балладу можно вплести в киноповествование, удостоенное чести быть представленным в Венеции. Но музыкальный талант Рафаэля тут оказался вровень кинематографическому таланту Алекса де ла Иглесиа, что было доказано спустя десятилетие еще раз — в макабрическом варианте новогоднего шоу «Моя грандиозная ночь», где Рафаэль блистательно спародировал свой звездный имидж, представ перед нами в роли беспринципного, совсем не сентиментального тирана, готового ради успеха на любую демонстративную пакость. В фильме про «печальную мелодию» в каком-то смысле всё проходило по тому же сценарию — романтическая история только прикидывалась романтической, она то и дело норовила вывернуться наизнанку своим демоническим нутром. Это вообще в природе Алекса де ла Иглесиа — прежде чем вывалить на экран необозримый массив пузырящихся как пена для ванн, неудержимо выныривающих из реальности всплесков неуемной фантазии, он всегда прикидывается робким рядовым рассказчиком, который вроде бы и не намеревается вас чем-то озадачивать — он всегда припрятывает свои сюрпризы на потом, когда мы только-только расслабились, послушно внимая ровному течению сюжета. И делает он это, ни на мгновение не оглядываясь на возможные упреки в дурновкусии, дерзко, нагло, он почти по-детски мажет кинополотно самыми разными красками, алхимически доводя смешение жанров до возможных и невозможных пределов. Он всегда — чересчур, всегда поверх наших ожиданий, даже обыкновенный биографический док-фильм о Лионеле Месси он превращает в бурное застолье его противников и почитателей, которые за кружкой пива готовы драть глотку за каждое свое суждение. И все же — начнем наш разговор с… клоунов, совсем не феллиниевских, а скорее, похожих на того мрачного клоуна, который поразил Венецию много лет спустя после премьеры «Печальной баллады» — небезызвестного Джокера, чей ледяной, царапающий хохоток куда страшней отчаянных возгласов Рафаэля.
Джокеры«Печальная баллада для трубы»
— Что вы думаете о клоунах? Что это за люди?
— Я сам чувствую себя клоуном, хотя я вообще-то не люблю клоунов, они меня пугают. По-моему, они страшные, абсурдные, смехотворные. Почему они считают себя смешными? С этими идиотскими красными носами? Каков смысл красного носа? Они пьяные? А огромные ботинки? Зачем эти огромные ботинки и глупые брюки, эта белая кожа? Белая кожа так странно выглядит, как-то жутковато. И тут вдруг я почувствовал себя очень близким им, потому что я тоже смешон. Когда снимаешь фильм, ты будто обнаженный, причем полностью обнаженный. Ты — у всех на виду, ты демонстрируешь твое восприятие мира. В этом есть что-то смехотворное, но для тебя это единственно возможный путь. Единственный способ снять фильм как положено это вложить всю душу в изображение. Я снимаю кино, потому что я ощущаю борьбу внутри. Не хочу показаться претенциозным, но мне кажется, что это способ прочувствовать собственную жизнь, попытаться выразить себя.
— Тем не менее цирк всегда соблазнял многих режиссеров. Как вы думаете, почему?
— Цирк меня не привлекает, я не люблю фильмы про цирк. Что до Феллини — его всегда вспоминают, когда говорят про цирк, — я его слишком уважаю. Для меня все его фильмы — шедевры. Но сам я так не чувствую. Для меня это только костюм, наряд, символ. Я не любил в детстве, когда цирк приезжал в город, да и сейчас не люблю ходить в цирк. Там я всегда чувствую себя как-то странно, жутковато. Там всегда есть что-то неуместное.
— Это ощущение легкой жути есть и в вашей картине…
— Возможно, в том, как я снимаю фильмы, всегда есть что-то чрезмерное, всего слишком много. В один фильм я впихиваю сразу несколько фильмов. Это как переедание, будто обед с пастой, барашком, мясом, овощами и всё — на одной тарелке. Но я этим горжусь, потому что считаю, что жизнь такова. Я не верю в комедию просто как в комедию. Я думаю, единственный способ насладиться шуткой — это почувствовать внутри какую-то боль, что-то грустное. Вы смеетесь, когда кто-то размазал торт другому по физиономии. Это жестоко, это не смешно, это жестоко. Юмор всегда жесток или отдает садизмом. Это нехорошо. Если вам хорошо и вы счастливы, то кто-то другой в этот момент несчастен. Так что ваша душа никогда не будет совершенно чистой. Когда смотришь фильм и там всё идеально, смешно и конец счастливый, вы чувствуете, что для вас это хорошо, вам легко, комфортно, вы наслаждаетесь и за это любите кино. Но как режиссер я предпочитают говорить о реальных вещах. Когда вы смеетесь, вы кого-то убиваете своим смехом.
— В фильме существует, так сказать, политический, социальный подтекст?
— Не знаю. Я говорю только о себе, о своем детстве. В той ситуации, которая была в Испании в те годы, ощущалось что-то неестественное, буйное. Я помню насилие, повсеместно, постоянно. Помню реакцию людей, помню, как люди говорят о прошлом. Помню, как смотрел из окна своего дома в Бильбао и видел, как бегут люди, а за ними полицейские, бегут и стреляют. Я говорил соседям, вон, поглядите. Как будто это было что-то обычное, нормальное. А теперь понимаешь, что это было ненормально, что это издевательство. Но в Испании тех лет террористические группы убивали людей, глава правительства сгорел в своей машине. И всё это было по-настоящему. Люди не вспоминают то время как необычное, ужасное, для них в моей стране это было нормально. Я считаю, что об этом надо говорить, вспоминать, что происходило в те годы.
— И в это время Рафаэль распевал милые песни о любви…
— Да, и кстати, он очень часто одевался, как клоун. Рафаэль был, как Фрэнк Синатра, для Испании. Он — милейший человек. Мне было страшно, когда я представлял себе, вдруг Рафаэль скажет, что ему не нравится этот фильм, не нравится такой подход, пожалуйста, уберите оттуда моего героя и уберите из фильма мою песню. Но он был таким хорошим, таким элегантным. Он сказал: «Это черт знает что, но мне это нравится». Так что мне пришлось сказать спасибо.