рует православная церковь? Не знаю. Надеюсь только, что духовенство сначала посмотрит фильм, а потом будет выносить свои оценки. Но мой фильм обращен не только к духовенству, может быть, к нему — в меньшей степени.
— Вы верите в действенность искусства, кино в частности?
— Конечно, кино не может изменить мир. Но я стараюсь снимать фильмы, которые способны хотя бы немножко повлиять на сознание людей. Задачи кинематографа не сводятся к чисто развлекательной функции. В наше время очень популярна идея, что в фильме все должно быть динамично, стремительно, драки, погони и так далее — пожалуйста, я не против. Но это не единственная возможная задача для кино. Я предпочитаю использовать средства кино, чтобы рассказывать истории, которые говорят зрителю о каких-то важных вопросах их собственной жизни. Если говорить о фильме, который я сегодня представляю на фестивале, то моя задача в нем — сделать так, чтобы зритель спросил себя: «Чем обусловлены мои убеждения, мои представления? Изучил ли я разные точки зрения, много ли я размышлял, прежде чем прийти к нынешним убеждениям?» В жизни происходит так: человек узнает готовые истины и факты, когда начинает верить в Бога, когда получает образование, когда его воспитывают — неважно, в религиозном духе или в светском, когда родители ему что-то внушают. Всё это хорошо, но теперь, когда ты — умный, образованный человек, твое дело — задуматься, критически взглянуть на свои убеждения. Вот к чему я стараюсь привлечь внимание моих зрителей.
— Насколько я знаю, вы шли по следам исследований Татьяны Никулеску Бран. Она была участницей событий?
— Нет, не была, но она написала две книги о той трагической истории, которая случилась в монастыре. Она взяла интервью у священника, у монахинь, у всех очевидцев, беседовала с ними два года. Она много рассказывала мне, у нее было много материалов о жертве трагедии. Эти книги — настоящий клад информации для меня. Я смог разобраться, как эти люди рассуждают, какой логикой руководствуются, как они видят мир. Кстати, надо учесть: девушка умерла не из-за того, что с ней проделали. Конечно, остается много неясного. Но, судя по той информации, которую собрала журналистка, там совпало очень много разных факторов. Судя по всему, когда та девушка — героиня реальной истории — попала в больницу, ей дали какой-то препарат от нервного расстройства, который оказал побочный эффект — негативно подействовал на ее легкие. И она умерла. Итак, получается, что верующие пытались ее излечить от душевного расстройства, считали, что у нее такой духовный кризис, и она умерла, но не из-за их действий. Обо всем этом рассказывалось в книге, из которой я много взял для сценария. Но сюжет нашего фильма — вымышленный, в реальности такого не было.
— Художественные произведения иногда бывают гораздо сильнее, чем голые факты…
— Вообще-то, на мой взгляд, жизнь не обязательно содержит в себе какой-то глубокий смысл. Случаются разные события, почему случаются — да просто так получается, события не всегда подчиняются какой-то стандартной логике. Но когда человек имеет дело с искусством, особенно с кино, он рассчитывает, что в истории будет заложен какой-то смысл. Когда я снимаю фильм, вы, зрители, обязательно спрашиваете себя: почему в фильме режиссер показывает нам то-то и то-то — явно не просто так! В кино невозможно показывать что попало, как вздумается. Ну хорошо: таковы произведения искусства. А потом я решил, что не обязан следовать житейской логике. Я буду исходить из фактов, но стану переосмыслять их, исходя из своего понимания, постарался создать ситуации, в которых раскрываются любовь героинь друг к другу, и атмосфера в обществе, и вообще то, что мы видим вокруг, как мы себя ведем.
— Я впервые узнал об этом методе экзорцизма. В России я как-то присутствовал на одном обряде экзорцизма, но он был довольно незамысловатый. Насколько это распространено в Румынии?
— Этот метод экзорцизма можно легко найти в Интернете в любительских видеороликах, снятых на телефон в румынских церквях. Даже если церковь официально запрещает заниматься экзорцизмом — а после той истории запрет был введен, — это всё равно практикуется. Наверное, люди просто привыкли обращаться в церковь за помощью, когда считают, что в кого-то вселились бесы.
— И последний вопрос. Как вы думаете, Бог помогал вам снимать этот фильм?
— Да, Бог мне много помогал. Вообразите: в самый нужный момент, когда это требовалось по сюжету, пошел снег. Вообще-то я не суеверен, в фильме мы много говорим о том, что суеверия в быту — это нехорошо. Суеверия намного опаснее религии, потому что религия может дать тебе что-то хорошее, а суеверия — просто какое-то иррациональное сумасбродство. Но вы знаете, когда я искал подходящий холм, чтобы построить на нем декорации в виде монастыря, я нашел на одном из холмов маленький крестик (показывает жестом) и решил: буду снимать здесь. И это не было проявление суеверности или религиозности: просто, когда работаешь над фильмом, появляется ощущение, что если ты раскроешь свое сознание, фильм сам скажет тебе, что лучше делать, как работать. Вот в чем моя вера. Я уверен: мы все должны понять, что в жизни не всё сводится к тому, что можно потрогать руками, — жизнь намного шире, чем ее материальная сторона, есть, в конце концов, такая непостижимая вещь, как любовь.
Кира Муратова
Самое удивительное ощущение от Муратовой, когда ты оказывался в ее огромной одесской квартире, в которую надо было подниматься без лифта, минуя не ремонтированную «лет пятьсот» лестничную клетку, вполне сгодившуюся бы Кристи Пую в его саге про несчастного господина Лазареску, — это ощущение совершенно неожиданного уюта, какого-то полузабытого, вопиюще, сознательно провинциального, который никак не мог соотнестись с журнально-газетным имиджем гонимой, ранимой, яростной Киры, воевавшей со всеми мыслимыми и немыслимыми мельницами ныне уже угасающего, а не так давно вполне себе кровожадного режима. Она его как бы не замечала, ей такое, абсолютно недекларируемое, право было дано ее Даром, она, блестяще владея искусством «великолепного презренья», отвергая вопросы о советских невыносимостях, тут же переводила стрелки на что-то бытовое, угощала пирогами, упаковывала их в газету — вам еще ехать обратно. Этот мимолетный образ был запечатлен в нашем фильме «Одесса. Муратова. Море», о нем когда-нибудь позже, если получится, а сейчас — рецензия из перестроечного «ИК», которая, разумеется, больше смахивает на признание в любви. И не просто смахивает, а таковым и является.
Описание ребенка прилагается
«…связано с нарушением функций гипотоломической нейросекреции»…
…Даже шрифт в титрах — не знаю, случайно ли, нарочно — школьная гарнитура: таким набирали учебники Пёрышкина и «Орфографию» Бархударова и Крючкова. И слова — наши, чем более надоедлив их одноклеточный смысл, смысл, который мы знаем заранее, еще до того момента, когда человек откроет рот, тем чаще и настоятельнее, в два, три, четыре приема их в нас вдалбливают. Скажем: ведут собак по улице, и вот уже дрябловато-разрозненным аккомпанементом талдычит околоточный хор: «Людям жрать нечего, а они собак развели». Один — с цезурой, а затем крещендо, другой — возвышенно, по-пионерски, третья, словно святцы читает, — нараспев, четвертый патетично, не дав договорить второму и третьей.
Так, кажется, начинался и «Астенический синдром»: какой-то разодранной на части нарочито несинхронной фразой из Льва Толстого — из тех цитат, что пишут в эпиграфах к сочинению на золотую медаль. Тут, в «Чувствительном милиционере», не Толстой, а высказывание уровня «мама мыла раму» — взахлест, с провинциальным занудством. Каждый кадр передерживается до последней степени возможности. Фильм останавливается на каждой точке, передвигаясь мелкими шажками, как какое-то неповоротливое животное, обнюхивающее дорогу: идти — не идти. Одуреть можно.
И платье на Клаве тоже наше, по последней кооперативной моде, — слабый отсвет буйств одесской барахолки: балахонистое, удобное в носке, на каждый день, но зато с люрексовыми то ли павлинами, то ли фазанами — так и видишь, с каким трудом оно вывозилось из недр, скорее всего, стамбульской уцененки.
Никаких, конечно же, цитат из Линча и Каракса — так же, как, впрочем, и из Хуциева и «раннего Бунюэля» (См. статью Б. Кузьминского в «Независимой газете» от 25 марта 1992 года), всё наше — обжитое, виданное-перевиданное — как цвет обоев на стене, в которые утыкается взгляд во время бессонницы, как лапидарная мудрость бессмертного политиздатовского отрывного календаря. Как овальное зеркальце за рубль пятьдесят из сельпо, в которое смотрится худощавая с прокуренным голосом и неактерской внешностью женщина — она врач и захотела усыновить грудного ребенка — Наташу, найденную Толей-милиционером в капусте.
Тут же: наши «Времена года» Чайковского, которые почти каждый день звучат под метеосводки — обязательный репертуар учащихся музыкальных школ. Здесь герб украинской республики, принадлежность к которой безошибочно прочитывается в малороссийском акценте героев. Здесь — фразы осоловевших милиционеров, инвентаризирующих свалившееся на их голову дитя: «Описание… ребенка… прилагается», здесь — дермантиновых сидений в зале суда, здесь — постылость полиэтиленовых покрывал в учреждении под полумифическим названием «Дом ребенка»… И еще, и еще…
Куда же это нас вновь привели? Неужели и впрямь в «Астенический синдром — 2», как утверждают многие, аргументируя свои впечатления полновесными цитатами из Томаса Манна, переведенного замысловатой вязью Соломона Апта? Может быть, эта картавящая, с потухшим лицом женщина у кричаще уродливого овального зеркальца в милицейской конторе, погребенной под грудами паспортов «бывшего СССР»; может быть эти валет с дамой — Толя с Клавой, может быть, вся безрукость и бесхозность клочковато врывающегося в немудреннейший сюжет быта — все это «долженствует» повергнуть нас в бездну страданий окуклившихся в своих непреходящих рефлексиях совдеповских граждан? И — как говорят — от картины на самом деле веет мертвецким холодом фантомов и в картине на самом деле правят бал механические импотенты, в одной упряжке со скульптурными изваяниями матросиков из ДОСААФ (поневоле вспомнишь панфиловское из «Прошу слова»: «Ты как была ДОСААФ, так ДОСААФ и осталась»).