Армия — это другие.
И вот это пространство надо обживать, как-то в нем устраиваться, другого тебе никто не предоставит. Когда-то потом оно разомкнется, отпустит на волю — через полтора года, через год, через сто дней, наконец.
Для героев «Караула» уже не будет такого свободного пространства. Они так и не покинут пределы этой «молекулы», рассмотренной в фильме словно под микроскопом. Их убьет рядовой Иверень.
Почему?
Потому что пистолет Макарова — опасное оружие. Из него можно выстрелить. И убить.
Рогожкин и отвечает и не отвечает на этот вопрос — «почему?». Он менее всего судья, он свидетель. Закон, превращающий убийцу Ивереня в фигуру трагическую, в фильме присутствует, ведь сам факт убийства мысленно выстраивает вокруг фигуры Ивереня целый хор обвинителей, и наказание последует незамедлительно, сухая юридическая истина где-то там, каким-то невидимым крылом коснется всей этой кровоточащей истории и, как может, расставит всё на свои места.
Но одновременно перед нами откроется и то, что не укладывается в столбцы мудрых законодательств, в которых, надо полагать, обрела логическую стройность эта история. Тут не до стройности, тут — черновик.
Нас хотят поставить лоб в лоб с этим самым взводом конвоиров, заткнуть в купе-кубрик, где армейские отношения существуют в наиболее чистом и органичном для них виде, погрузить в их непролазную трясину.
Неспроста «дед» Ибрагимов кричит нахохлившемуся от еще пока тихого гнева Ивереню, что и сам когда-то тоже прошел через всякое разное, вытвердив, что он не рядовой, а «салабон», да к тому же еще и «чурка».
Ибрагимов, сам, естественно, о том не подозревая, декларирует логику здешнего миропорядка. Своего рода логику. Ибрагимов, Мазур, Жохин, Корченюк упрощены до такой степени, которая позволяет им эту логику усвоить, внедрить в свой состоящий из тумбочек и коечек быт. Ибрагимову вторит Мазур: «На нас, „дедах“, вся армия держится!..»
И тот и другой — вполне красноречивые адвокаты этой логики. Логики несвободы.
В «Карауле» есть сцена, в которой «салабон» Хлустов изображает телевизионного ведущего в программе, посвященной близкой демобилизации тех, для кого он все это исполняет: «дедов». Он вдохновенно фальшивит битловскую песню «Yesterday», в которую добавляет изрядную порцию англоподобной отсебятины. Здесь разворачивается, несмотря на всю его видимую комичность, чрезвычайно важное действо: на таком армейском уровне доморощенно эстетизируется основной предмет поклонения всех без исключения солдат — ДМБ.
ДМБ — магическое слово, которое можно увидеть на ремнях, тумбочках, заборах, стенах туалетов, скамейках, табуретках, фуражках, кителях, футлярах перочинных ножей… магическое, вожделенное, сладкое слово — не свобода, а ДМБ. Дембель!
Дембель — религия срочнослужащего.
Тяга к ДМБ — двигатель службы.
Зависимость от ДМБ — основополагающий принцип иерархии в СА. С первой же секунды люди, оказавшиеся за КПП, делятся на тех, у кого ДМБ — соответственно — через год, полтора, два. Ценность человека обратно пропорциональна остаточному сроку службы. (Боюсь, что вряд ли кто-нибудь из почтенных зрителей западноберлинского фестиваля, где демонстрировался «Караул», взял в толк, почему в одном из кадров фильма Жохин кормит Хлустова кусочками… портновского сантиметра. Очень просто: когда до конца службы остается сто дней, в ларьке «Военторга» покупают «сантиметр», а затем скармливают его по «дням-лоскуткам» новобранцам, ритуализируя приближение влекомой свободы. Такое случается, конечно, не повсеместно. Но случается.)
Вот, собственно, и вся философия. Не ахти какая хитрая, и Рогожкин этого не скрывает. Кстати, когда он пытается выйти за рамки блестяще удающегося ему бытописательства, то сразу проигрывает: скажем, весьма манерно выглядит сцена с Христом в снегу, как уподобление испытывающему «бездну унижений» Ивереню. Христу Иверень мог бы, наверное, и позавидовать.
Фильм А. Рогожкина «Караул» — о том, как у человека, у которого по долгу службы на время отнимают дом, близких, любимых, одежду, вещи, — словом, почти всё, остается тем не менее лишь одно, малое, что порой бывает трудно разменять, опорочить — честь. Категория, надо сказать, трудноуловимая, ускользающая из-под пальцев.
Это самое драматичное в фильме: как Иверень не без помощи своей мрачноватой интеллигентно-прибалтийской иронии лавирует между циничными просьбами старослужащих.
«Это вы точно заметили, товарищ сержант, что здесь армия, а я рядовой», — говорит Иверень.
Надо сказать, что старослужащие прекрасно чуют силу этого внутреннего презрения, которое выдает себя в отрешенном, мутновато-обессиленном взгляде Ивереня, и их целью и становится размять эту сердцевину, сохраняющую в Иверене Ивереня, выковырнуть ее, потому что они усвоили: извлеки ее оттуда, как семечко из плода, и всё: человек сдастся, сникнет, войдет в обойму, перестанет быть человеком, станет «личным составом».
Система такого подавления, в девяноста девяти процентах случаев работающего безотказно, унаследована нашей армией в чуть облагороженном, подретушированном виде от сталинских лагерей, и действует она очень уверенно — многолико, многоступенчато.
Язык. О, этот армейский язык! Вот раздолье-то семиотикам, так любящим «знаковость»! Сколько можно было бы привести примеров абсолютного отсутствия нематериальных слов при абсолютном присутствии вполне конкретного смысла в том или ином армейском выражении!
Рогожкину, правда, приходится прибегать к спасительным эвфемизмам, иначе его картину ждала бы судьба гораздо более горестная, чем участь «Астенического синдрома», в котором авторы лишь однажды позволили себе матерную резкость… Герои «Караула» худо-бедно всё же говорят на русском языке, но на таком, который несвободен, зажат в вызубренных, напоминающих зазеркальную тарабарщину полууставных, полублатных формулировках. «Воин, вы не поняли вопроса». (Это Ивереню-то — на «вы»!!) «Почему не по форме одеты?» (А сам — в неуставных подштанниках.) «Команды „отставить“ не было»…
И т. д.
Помните бессмертную фразу у Германа из «Лапшина», с которым «Караул» связывает безусловное эстетическое родство: «Передай своему начальнику, что я сделал тебе замечание»? Вот откуда вся эта советизированная, не слыханная Далем и Набоковым лексическая армейщина.
Говорить на нормальном русском языке без мата в армии — подвиг, некое интеллигентское извращение, вроде насморка или подписки на Бунина. Потому что каждое слово, произнесенное Иверенем не на их языке, — уже оскорбление для Мазура и его развеселой компании.
Кстати, мат — это еще и компенсация санкционированного государством отсутствия свободы. Это — вульгаризированное выражение свободы. Владение матом — высшая степень обладания этой свободой.
Своего рода свободой. Такой свободой, которая торжествует в поведении старослужащих из «Караула» только потому, что демонстративно отнимается у новобранцев — у Ивереня, Хлустова. Последнего заставляют пролепетать оскорбления в адрес жены, после чего он неумело пытается покончить с собой.
Однако парадокс заключается в том, что Иверень внутренне свободен и без всевозможных блатных дедовских атрибутов, и «деды» чуют это за версту. Они ревнуют его свободу, их тошнит от его недоступности при внешней меланхоличной сдержанности, даже покладистости, в которой есть своего рода вызов: «Есть, товарищ сержант», «Так точно, товарищ сержант».
У Ивереня все эти «так точно» звучат вовсе не обязательно как «да», это порой скрытое «нет», даже более того: «прочь», «сгинь», но только не «да». Это-то и сыплет им соль на раны, злит их, в первую очередь Мазура.
Вряд ли кто-то из нас выделил бы из толпы на гражданке этого субтильного, с малодушным, сипло-хрипловатым голосом подростка, смазливого, с бегающими глазками, не без артистизма. Здесь Мазур (А. Полуян) пригодился очень кстати, дожидаясь полутора лет, чтобы вот так, без видимой силы, обаяния и ума стать повелителем. Он мгновенно пресекает в Иверене скрытую мятежность и всячески пытается, актерствуя, ее подогреть на удовольствие личному составу. Именно он, думаю, режиссер всех изобретательных измывательств над новобранцами, передающихся по наследству из одного призыва в другой — вроде отдачи чести на корточках до полного изнеможения. Он своего рода утонченная натура и потому получает наслаждение от бессилия ненависти, все больше и больше овладевающей Иверенем. Из купе змеевидно вылезает Мазур, он еще слова не вымолвил, но поле намагничено тревогой, чем-то постыдным, унизительным.
Понимаешь, близится недоброе. «Something wrong», «самсинг рон», как поет незадачливый Хлустов в «телепередаче» про ДМБ. «Самсинг рон», стремление подчинить себе человека, приравнять его к себе, сделать нормальным для него абсолютное отсутствие какой бы то ни было нравственной нормы.
Потом в передаче «Служу Советскому Союзу» молодцеватые офицеры назовут это «жизненным опытом».
Потом этот «жизненный опыт» может быть не без усилий навязан и гражданскому населению, спасающемуся от танков в Тбилиси.
Чтоб служба медом не казалась.
Это «самсинг рон», кстати говоря, великолепно уживается со значками «Отличник Советской Армии», «Гвардеец» и прочими нехитрыми в наш мирный век регалиями военнослужащих-срочников. Одно другому не мешает.
Не мешает близящейся трагедии и старший прапорщик Гавриил Александрович (А. Булдаков), не вполне ясная мне, кстати сказать, фигура. Его романтическая отрешенность со слушанием Моцарта и писанием исповедальных романов а-ля Шукшин как-то мало вяжется с криминогенной напряженностью, переданной в кадре. Приливы филофонической страсти в двух шагах от заключенных, смиренно несущих мочу в полиэтиленовых пакетиках на пути к параше?.. Контраст чересчур разительный, чтобы быть правдоподобным. Гавриил Александрович никак не включается в трагическую охоту за Иверенем — ни как провокатор, ни как судья, ни как равнодушный созерцатель, что маловероятно, ибо по отрывочным наблюдениям он вроде бы мужик неплохой. Мир казармы, да еще и стерегущей криминалов, не так маломощен, чтобы не включить его в свое нравственное поле. Было бы чересчур просто объяснить трагедию Ивереня полнейшим попустительством таких, как этот бедолага старший прапорщик, смешно пародирующий Брежнева.