АЛЛЕГРО VIDEO. Субъективная история кино — страница 61 из 73

Вот такой сюжет приходится играть двум актерам — Стефани Эскофье и Джиму ван дер Вуде.

Герои всё время молчат. Молчат — не потому, что им нечего сказать друг другу, а потому, что режиссер погрузил их в бессловесную эстетическую среду: мы же не требуем от пантомимы или от живописи слова. Впрочем, это их молчание порой чуть ли не патетично в своем красноречии, оно предоставляет право высказывания вещам для Стеллинга более многозначным — натюрморту, портрету, пейзажу, звуку, блику. Вот и герои, осознав, что другого выхода просто нет и не будет, посредством жеста, мимики, поступка, то есть приноравливаясь к природному, как бы переиначивают самих себя. Им необходимо разорвать оболочку принадлежащих им свойств, им вдруг становится необходимо обрести друг друга.

Мир человеческого как бы прививается к стволу вечного. Но эта связь, выраженная в сексуальном акте, вредоносна для мироздания Стрелочника, образующей клеткой которого он является. Как это ни грустно, это мироздание гибнет, приходит в запустение — в таком же молчании, в каком зарождалась на наших глазах страсть.

Незнакомка покидает этот приют, оказавшийся временным, она теперь пытается высвободиться из-под гнета все разрастающегося, проникающего во все поры обиталища Стрелочника тлена, она гордо устремляет взор туда, откуда, кажется (хотя, возможно, это и обман), подает голос так долго блуждавший поезд.

Картина Стеллинга — что-то вроде праздника по поводу того, как вдруг ожил гербарий, расцвел, заалел лепестками, не подозревая о том, что эта вроде бы доступная всем жизнь имеет начало и конец, в то время как вневременное, хоть и безжизненно, но лишено трагизма бренности.

Вечный сюжет — страсть к живому, ибо оно дышит теплом, и боязнь живого, ибо оно конечно, воспроизведено перед нами на экране в манере, известной одному лишь режиссеру — Йосу Стеллингу.

Сборник «Киноглобус — двадцать фильмов 1987 года»

Нелетучий голландец

— Скоро всё выкину. Невозможно жить среди хлама, хватит.

— И вы не испытываете ностальгии по пленке, по кассетам?

— Нет, нет, цифра — это практически то же самое, что снимать на пленку, только лучше. Можешь делать всё, что захочется. Это так здорово. Я не считаю, что кинематограф уходит вместе с кинопленкой. Можно провести аналогию с письменностью: можно писать на компьютере, можно писать от руки — разница невелика. Компьютер просто облегчает наш труд, проще вносить правку. Понимаете, есть тематика, содержание, а есть метод съемки — это разные вещи. То, как мы снимаем фильм, — просто промежуточный этап работы. Так что снимай, как хочешь, как на ум взбредет.

— Ваши фильмы различаются между собой. Одни фильмы — более литературные, например «Притворщики», другие — в большей мере визуальные, скажем, «Стрелочник»…

— Ну да, но… я полноправный автор своих фильмов. В смысле: я и продюсер, и режиссер, и сценарии пишу сам. Это значит, что в каждый момент я работаю не над одним фильмом, а снимаю кусочки какого-то большого фильма, работа идет поэтапно. Можно сказать, что каждый фильм — это отклик на предыдущий, есть такое перекрестное влияние. Но всегда сохраняются общие темы, хотя, конечно, иногда хочется что-то сделать по-новому, заняться чем-то другим. Допустим, я снимаю фильм о любви, серьезный, меланхолический, и теперь мне хочется, чтобы следующий фильм был о смешной стороне любви. Такая вот реакция на предыдущий фильм, хочется переключиться. Но всё равно в итоге фильмы складываются в некое единое полотно, их объединяет некое настроение…

— Да, если рассматривать вашу новую картину «Девушка и смерть» как фильм о любви, то это весьма печальная любовь. Вы были настроены меланхолично?

— «Девушка и смерть» тоже была реакцией на предыдущий фильм — картину «Душка». Когда я ездил в Москву и участвовал в передаче Первого канала, посвященной «Душке», многие ругали меня за то, что я подшучиваю в этом фильме над русскими. Но я не совсем согласен с такой трактовкой. В любом случае, я решил, что должен снять о России другой фильм, в совсем ином духе. Кроме того, мне хотелось поработать с русскими актерами. Перечислю: Сергей Маковецкий, Рената Литвинова, Леонид Бичевин, Светлана Светличная. Мне очень нравятся русские актеры, они такие дисциплинированные. Великолепные актеры. Мне также очень понравилась российская публика. Эти зрители не просто сидят и лениво смотрят кино — нет, они смотрят вдумчиво, их сознание работает. Мне хотелось сделать фильм, в котором моими глазами, с моей точки зрения шла бы речь немножко о Пушкине, немножко о Чехове… Точнее, не рассказывать о Пушкине, а просто создать особую пушкинскую атмосферу… Я, конечно, не могу снять русский фильм. Могу только смотреть на русских со стороны и черпать в этом вдохновение… Меня интересует тема старой России…

— А чем русские отличаются от голландцев?

— Разница большая. Голландцы очень прагматичны. Это учителя, полицейские, бизнесмены, бухгалтеры, прагматичные деловые люди. В нашем национальном характере нет ничего поэтического… Например, русские дети учатся играть на пианино, а голландские обязаны учиться плавать. У голландцев врожденный страх перед водой — ведь половина Голландии расположена ниже уровня моря. Поэтому голландцам не до созерцания неба, им неохота любоваться волнами или облаками — они должны смотреть себе под ноги, должны крепко стоять на земле. Как-никак мы живем под постоянной угрозой наводнения. Русские больше ориентированы на зрительное восприятие. Они мыслят сложнее… Я вспоминаю, как несколько лет назад я пришел в Русский музей в Петербурге. Меня потрясли иконы. Понимаете, икона вроде бы не выражает никаких эмоций (показывает жестами), лица ничего не выражают, картинка плоская, без перспективы… И я сколько бы ни смотрел, не мог постигнуть, что же хотели сказать русские художники этими иконами. Но гид разъяснил мне, что сама икона не обязана выражать эмоции. Эмоции должны возникать в твоей собственной душе, в душе зрителя, ты смотришь на икону и проделываешь некую душевную работу, ты должен быть активнее. В искусстве Ренессанса, в католическом искусстве, наоборот, сильные эмоции уже изображены на картине. И потому ты начинаешь слегка лениться, ты просто пассивный зритель, никаких усилий от тебя не требуется. Вот поэтому русские более активны при восприятии искусства.

— А кто более влюбчив — русские или голландцы?

— Ох, любовь… Понятия не имею. Любовь — это своего рода болезнь. Мне кажется, русские считают, что любовь не имеет ничего общего с человеком, в которого ты влюблен, любовь существует в твоей собственной голове, чем богаче у тебя воображение, тем больше вероятность влюбиться… Ну а мои дети обычно влюблялись моментально, когда я уезжал отдыхать. Мне их пассии обычно не нравились, а они: «Пожалуйста, уезжай в отпуск». Через две недели я возвращался: всё в порядке, любовь прошла, конец романа… Так-то…

— Но вы, наверно, не совсем типичный голландец, раз вы снимаете такое кино — не самое прагматичное.

— Я более популярен за границей, чем в Голландии. Ничего не могу с этим поделать. Собственно, по происхождению я католик… Точнее, сам я неверующий, но мне очень нравится религия, ее зрелищная, театральная сторона, понимаете? Католики очень хорошо умеют лгать, мысленно находить всякие увертки. Собственно, мы, кинематографисты, делаем нечто подобное. Мне нужен простор для маневров, когда истина — не в том, что ты видишь своими глазами, а в том, что кроется за этой видимостью. Кстати, голландцам несвойствен такой подход.

— В вашем фильме русские, возможно, предстают идеалистами и не похожи на современных русских людей… Сформулирую иначе: Россия, которая показана в вашем фильме, похожа на то, что вы видите в России сегодня?

— Ну, как мне говорить о русских… Понимаете, даже в Голландии, в маленькой Голландии, уроженцы разных областей между собой не похожи: есть люди из Фризии, есть зеландцы, есть амстердамцы. В Нижней Голландии живут католики, в других областях — протестанты, Амстердам — вообще космополитичный город, вроде Москвы. А о России вообще трудно говорить обобщенно — огромная страна, самая большая в мире. И мне нравится, что она такая разнородная. Я соглашусь с тем, что в Москве, конечно, атмосфера изменилась, но когда едешь в Петербург, или в деревню, все то же самое, тебя угощают. Мне очень нравится ездить по железной дороге: садишься в поезд в компании русских, незнакомых русских, и ты сможешь наесться, и выпить, и будут петь русские песни, и через час все уже будут, как одна большая семья, это мне очень нравится такое радушие. И в фильме «Девушка и смерть» это хорошо показано: русские люди всегда говорят о том, что надо вернуться на родину. Чувство родины… У немцев есть хорошее слово sehnsucht (тоска, страстное желание). И когда в моем фильме звучит русский язык — это люди говорят о тоске по родине. Немецкий язык в фильме выполняет более прагматичную роль. По-немецки говорят о делах. А французский — язык любви. У Пушкина есть похожие рассуждения. На французском говорят о любви, на русском выражают переживания, говорят о чувствах своей юности и говорят о возвращении домой… Это составная часть фильма. Это совершенно европейский фильм. Запад и Восток сходятся вместе в этом маленьком отеле где-то в Германии.

— А когда вы приезжаете в Петербург, вам никогда не кажется, что вы в Голландии? Всё-таки та же планировка… каналы…

— Нет-нет, я знаю историю Петербурга, но такого ощущения у меня не бывает. Петербург — очень большой город. Амстердам — маленький, совсем как кукольный домик. У меня, кстати, есть своя личная классификация городов. Рим — это мать. Париж — шлюха. Лиссабон — старая дама. А Санкт-Петербург — сестра. Меня спросили: «А Москва?» Москва — старший брат. В Петербурге мне больше всего нравится свет. Я воображаю себе: когда приезжаешь в сентябре или октябре, весь город рано погружается во мрак, это невероятно. Это очень сильно давит. Начинаешь понимать творчество петербургских писателей и композиторов: Чайковского, например. Они старались сбежать от темноты, что-то такое создать…