Девушка приняла цветы вначале вроде даже чуть настороженно, но уткнувшись носиком в их мягкую, нежную запашистость, вдохнув, расцвела. Вроде как и не иностранка вовсе. Расцвела как наша, российская. От нашей её сейчас отличала разве только чужая военная форма, одежда, то есть и всё. А что форма, что одежда? Мы же знаем, так себе, считай женская тряпка другого фасона и только. И кто, скажите, против такого «жаркого» внимания и роз с дымкой устоит, а? Да никто.
Дирижер, входя в раж гостеприимного хозяина, как настоящий русский коробейник, широко разводит руками:
— А давайте мы вам сыграем. Хотите?
Переводчик не успел перевести, как она, прижимая цветы к груди, радостно закивала головой, догадалась, что ли, залепетала: «Оу, йес, йес! Грэйт, грэйт!»
Ну, если вы хотите грэйт, вы его получите. Грэйтнём, щас, для вас, мадам! Грейтнём! — светились лица музыкантов.
Какой день сегодня удачный, а, горели их глаза, просто счастливый! Невероятно хороший — пусть и вторник! Неправдоподобно приятный и возвышенный… Да-да, и вторники и понедельники, могут, оказывается, быть хорошими! Могут, поверьте. Пусть даже и в армии. Вот же ж!.. Музыканты на месте не могли усидеть, старались как-то выделиться, отметиться. Их просто несло!
Услышав предложение «сыграть», музыканты закрутили головами: «Да-да, конечно… А что играть… Что?». Словно двоечники, услышав вдруг подсказку, к доске тянулись выскочить: меня, Мариванна, спросите, меня.
Дирижер, хитро, с прищуром глядя на старшину оркестра, как перед большим сюрпризом, предложил:
— А давайте всё подряд… как на параде.
Старшина Хайченко не возражал, более того, энергично повернулся к музыкантам…
— Только везде сразу играем вторые вольты и на «коду», — уточнил он. — Чтоб короче.
Музыканты, готовя инструменты, умащиваясь, молча заёрзали… «Конечно, нет проблем!»
Следующие двадцать минут, в воздухе было тесно от звуков ликующей мужской души почти двух десятков молодых военных музыкантов.
Гармоническая феерия звуков то взвивалась куда-то до небес, зависая там, на вершине, на pianissimo, едва не теряясь; то ниспадала до уровня военного плаца, ухала куда-то в пятки, на fortissimo, — мощно давя на ушные перепонки, ровно многотонный пресс воды на случайно подвернувшееся инородное тело. То кокетничала со всеми и сама с собой, то выстреливала тирадами терций, вибрировала триолями, всевозможными музыкальными нюансами, звучала фибрами различных музыкальных инструментов. Под звуки соответствующих маршей где-то слышались идущие вперед танки, куда-то летели самолеты, шла мотопехота… Все двигались к своему победному маршевому исходу, все рода и все виды войск.
Оркестр звучал точно и слаженно… как никогда…
Дирижер, как никогда воодушевленно отмахивал руками. Едва не теряя остатки шевелюры взмахивал головой, подпрыгивал, приседал. То сжимал в кулак музыкальную пластику, грозно дополняя намерения мимикой лица, то великодушно выпускал её на вольные хлеба, тут же ревниво и судорожно ловя её в охапку, плывя в ней, в музыке, в размашку, словно моряк в любимом море. Будто дирижировал большим сводным оркестром, ни много, ни мало, всей страны. Да что там страны — оркестром всего Мира. Дирижировал истово, самозабвенно, как в последний раз. Стимул, как приз, был рядом. Был тут. Вот он, эта девочка, иностранный лейтенант, с аккуратненьким курносым носиком, обгорелым под зарубежным жарким солнцем лицом, с милыми пятнышками веснушек, раскрасневшимися щёчками, и горящими мочками изящных ушек. Выпрямив спину, раскрыв глаза он, приз-стимул, перебегая восторженными, широко открытыми глазами от одной группы инструментов к другой, от одного музыканта к другому, внутренне слился с ними, жил как они в одном интерритмическом размере, в одном интермузыкальном пространстве, дышал как они… Уфф… Вот что такое настоящая военная музыка… ёшь твою в корень!..
Звуки уже и затихли, когда иностранный лейтенант очнулась. Она с совершенно серьезным лицом вдруг встала и зааплодировала всему оркестру в вопросительно-восторженной тишине. Залепетала при этом что-то быстро-быстро, на своем английском:
— Грэйт, зэтс грэйтс! Тэрифик! Вэри бьютифул мьюзик! Вэри, вэри бьютифул окестра! Найс, найс… эври бади найс!.. Найс!
Переводить не требовалось. Всем итак было понятно, что всё получилось «бьютифул», да и по лицу её это видно было.
Музыканты, сдерживая ликование, сияли, как пацаны в школе, заслуженно получив портфелем по собственной голове от шустрой одноклассницы, предмета тайного поклонения. Цвели гордой и счастливой улыбкой, видя, что не только девушке, иностранному лейтенанту очень понравились, но и как бы другому государству, вроде даже и могущественному, как иные говорят, большому государству, но сопернику, нос утерли. Не могём, а могем. Вот так вот, господа хорошие, и могём и могем!.. и не меньше!
Дирижер, успокаиваясь, одергивал китель. Забывшись, поправлял дырявой расческой свои светлые кудели, обхлопывал руками погоны, приводил дух и подполковничье тело в порядок. Только после этого, надев почти равнодушную маску на лицо, с молчаливым вопросом повернулся к гостье — ну как, вам, тут, это? Гостья поняла жест, уморительно прикрыв глаза, наморщив лобик, сжав губки, как с ложкой меда во рту, крутила головой, тряся кулачками с вытянутыми вверх большими пальцами…
— Фантастик, сэр!
Дирижер снисходительно хмыкнул:
— Ну так!.. — и бесстрастно добавил. — Правда не разогрелись еще, не настроились…
Музыканты не возражали.
Переводчик перевел.
Девушка, осмыслив перевод, проглотила «ложку меда» и опять расцвела своей очаровательной улыбкой, округлив глаза, с сомнение крутила головой, разве ж можно лучше?!
Подполковник, видя за спиной всю страну, скромно, утвердительно кивнул, да, конечно, еще не так можем, ага!
— Па-сиба… — по-русски, восхищенно пропела иностранка. — Кара-шо.
Дирижер победно качнул головой — не за что, и музыкантам, устало:
— Перерыв.
Гостью обступили.
Вопреки обычаю, никто курить не пошел. Гостью взяли в кольцо и забросали вопросами. Все старались пробиться поближе, коснуться рукой, завязать разговор, произвести приятное впечатление, особо выделиться. Как выяснилось, с ней, кроме английского, можно было говорить еще и на французском, итальянском, и даже на немецком. О, и на немецком?! «Нах Москау, нах Ленинград», — делали круглые глаза музыканты. — «Шпрехен-шпацирен, которое, да? А-а!» — Это звучало снисходительно, как — «плавали-знаем». Нет, нам такое не подходило. Ниже русского никто из присутствующих опускаться не хотел, из принципиальных, конечно, соображений, из патриотических. Именно, вот! А как бы это сейчас надо!.. Одновременно с этим, горело в глазах музыкантов. Хорохорься не хорохорься, а все понимали, через этого — фильтр, капитана-переводчика, много ли скажешь… Да и то ли он там, себе на уме, переводит? По его ухмылке было видно, на себя, гад, старается, пользуется моментом. «О! О!.. Слышите? Заливается, что тебе соловей. Бормочет что-то там, очень уж долгое. Заглядывает ей в лицо, всё время «лыбится», а сам, бекара от бемоля отличить не сможет. Переводчик тебе, понимаешь, выискался… Пьяных ему только через дорогу переводить… ага!.. а не о музыке разговаривать». Так читалось у всех на лицах. Хотя приходилось терпеть…
— А вам какой марш больше понравился? — сыпались на гостью вопросы…
— А у вас, в Америке… ну, там, в вашем полку, какой состав оркестра?
— А много девушек в вашем оркестре?
— А какие марши вы играете?
— А вечером, что вы делаете? Здесь, сегодня?
Вопросы повисли в воздухе. Особенно последний. Наступила пауза.
Это был главный вопрос. Важный.
Его ждали. Все хотели задать, но стеснялись. Хотели, но не решались, ждали удобный момент. И он прозвучал. Упал, как большая весенняя сосулька об асфальт, с грохотом, неожиданно, и долгожданно. Все замерли, ожидая ответ… Его бы хорошо задать без свидетелей, на её языке, на любом, какой она понимает, но, чтоб только она одна поняла, чтоб оценила… Обрывки немецкого не складывались, французское — «ву, компренэ» не подходило, как и итальянское — «си-си»…
Возникла неловкая пауза. И не от сути вопроса, — переводчик на дирижёра на секунду отвлекся. Разложив перед капитаном оркестровые партитуры, тот готовил какой-то свой главный дирижерский вопрос. Наступила неловкая пауза, как телевизор без звука. Девушка тоже замерла, чувствуя какой-то подвисший важный вопрос…
В секундном замешательстве, как все тягостные сто экзаменационных, за спинами сверхсрочников, раздался почти спокойный, но с легкой тревожной хрипотцой голос солдата-срочника Смирнова Саньки. Того, который молодой, в парадке который, потный — жарко же! — он на тарелках в оркестре «шлёпает». Пацан. Нет, главное не в том, что голос раздался или что с хрипотцой, а то, что он на её, на английском языке прозвучал! Как тот переводчик… Ё-ешь твою в зелень!.. На голос повернулись, как на падающий метеорит… У иностранного лейтенанта, госпожи Гейл, глаза и лицо загорелись приятным удивлением и беспредельным вниманием, потом и легким смущением. Повернулись и переводчик с дирижером в ту сторону.
— О, Смирнов, вы, что, это… на англ… — не поверил ушам дирижер.
Переводчик рванулся было вступить в беседу, но Гейл, не оборачиваясь, изящной своей ладошкой решительно его остановила, как форточку прикрыла: «Икскьюз ми, сэр! — И уже Смирнову, поощрительно. — Увэл, увэл…»
Смирнов, чуть с запинкой, но на том, на её языке, на английском — ну чисто переводчик! — заговорил:
— Вас все спросили, что вы сегодня делаете вечером?
— Сегодня вечером?.. — изумилась вопросу Гейл, но, через пару секунд всё же ответила. — Сегодня вечером я должны быть на приеме в нашем посольстве. У нас обычная протокольная встреча с послом Джерри Коллинзом… Вы знаете?
— Простите, что именно? — переспросил Смирнов.
Музыканты, условно говоря, придерживая подбородки руками, ничего не понимая в их разговоре, с удивлением перебегали глазами с Гейл на Смирнова, и обратно: во даёт пацан! шпрехает!!