Повисла пауза.
Не от того повисла, что вошёл, а от того, что, во-первых, без тёмных очков! Где-то здорово загримировался, отметили музыканты, да так искусно загримировался, как и не было, мягко сказать, затемнения под глазом. А во-вторых, и главное, с цветами. Люди! С охапкой цветов!.. Оооо!.. Красота-то какая, цветы!.. Все знают, что такое охапка цветов, взрослые уже, в кино такие видали. Иногда только там, кстати, и показывают: «Миллион, миллион алых роз…» Но эти… были, вот они, красивые, и живьем… Не киношные, а живьём, и много. Именно такая охапка и была сейчас, — настоящая копна, в две руки… Конечно, розы, конечно, красные, тысяч на… Кстати, где же это он деньги такие большие достал? — молча изумились музыканты. На многие тысячи рублей, не меньше. И не сосчитать сколько, без привычки.
Да-а, выдохнул оркестр, ну, Тимофеев, ну, Тимоха!.. А улыбка у Тимофеева, улыбка, гляньте, гляньте… Он же никого кроме неё не видит… Он и воспиталку, заместителя командира полка, товарища полковника — «товарища полковника!», не говоря уж про начфина, обошел как табуретку, не споткнулся, только что рукой не отодвинул. А глаза, глаза!.. Таёжные поселки в глубинах родины освещать, города отапливать… Аж светится весь парень… О-о-о… Это любовь!.. Да-да, любовь!
Любовь, любовь! И к бабке не ходи. Старшина и тот догадался, аж челюсть у человека отвисла… Она — любовь! Смотрите, смотрите, Тимоха рот открыл, сейчас говорить будет…
— Это вам, Гейл… от оркестра… и от меня, — голосом робота, в абсолютной тишине, пылая на щеках румянцем, прошелестел Тимоха, и протянул ей букет.
Гейл, красавица Гейл, зардевшись не хуже тех роз, а может и отсвет какой на лице играл, широко открытыми глазами глядела на Тимофеев, на нашего Тимоху, с восторженным, изучающим любопытством, как в первый раз… Так ведь оно и было, в первый! Он же в очках до этого был. И эти цветы ещё… Большие ярко-алые бутоны, тёмно-зеленые листья, длинные толстые стебли… Чтоб девушка не укололась, стебли предусмотрительно укутаны прозрачной пленкой. Не опуская удивлённых глаз с Тимохин, она приняла эту охапку… Они замерли глядя друг на друга, словно никого больше и нет рядом. Публичное одиночество это.
Такой именно эффект возник. Материализовался. И не какое-нибудь там, театральное одиночество, а самое настоящее, живое… Вот оно! Полная комната народу, а два человека стоят друг против друга, обхватив сноп цветов руками, как столб какой. Не отпуская рук стоят, как взявшись за руки, и молчат, никого не видя и не слыша… И переводчика замкнуло, молчит как рыба — гад, с противогазом, — и глаза у него такие же… А потому, что открытие на его глазах произошло, явление… Настоящее, редкое, праздник, словом. Эх!.. Самое светлое пятно дня получилось… Событие «номер два» в жизни. Первое, это рождение человека, в смысле приезд Гейл, второе, конечно, любовь! Вот это-то всё сейчас музыканты и наблюдали. Жаль, правда, что чужая любовь на их глаза разворачивалась, читалось в глазах музыкантов, конечно, жаль. Хотя, чего жалеть, это же Тимохина любовь, значит наша, родная, оркестровая. Впору было — «горько!», кричать. Язва Кобзев уже и рот с этим раскрыл, но, глянув на старшину, удержался, и не от того, что все подумали, а чтоб не сглазить.
А потом снова возникла неловкость…
Когда от этой приятной сцены все очнулись, не знали куда цветы теперь деть. Их же много, да и тяжёлые видать… Стол занят, на стул не положишь — места мало. На двух если стульях… помнутся, рассыплются… Послали на кухню за ведром. Один из музыкантов-срочников и улетел за ним. Обмениваясь взглядами, стояли пока, улыбались друг другу. Хорошо гонец, щедро расплескивая воду по коридору, быстро вернулся, влетел с ведром. Порядок. Как раз объёма хватило, все розы вошли, тютелька в тютельку. Это полковник, зам по воспитанию и догадался про ведро, команду дал, не то, так бы и держали в руках. А красиво всё как получилось, ни в каком сценарии не пропишешь.
Откуда-то полковой фотограф появился, прапорщик из армейской редакции «На страже Родины», шустрый такой, со вспышкой. Быстренько состроил композицию: Гейл сидит в первом ряду, в середине. Слева и справа от неё старшие офицеры полка. Второй, третий и четвертый ряды заняли музыканты с дирижёром, дирижёр как раз выше Гейл… Немедленно, рядом с ним чуть вытесняя, примостился Тимофеев. Более того, даже наклонился к ней. Как раз между ней и лицом полковника Ульяшова получилось. Не сказать нагло, но довольно фривольным получился его манёвр… Но это потом уже все разглядели, когда фотографии получили… Красиво всё вышло: музыканты словно веером или раскрытой раковиной, обволакивали жемчужину в центре сюжета, Гейл, то есть. Красавицу Гейл.
Нащёлкались от души. Две или три фотоплёнки отстреляли.
Оркестр потом снова играл. Как прощальную песню пел… От «Встречного» марша, до «Утро красит, нежным цветом…». «…Кипучая, могучая, никем не победимая, страна моя, Москва моя, ты самая…», и тэ дэ.
Всё получилось здорово, и не по-армейски мило.
И… Гейл ушла.
Да, ушла! Уш-шла…Уш-ш…
Часть II
Не ждали, не гадали, а такую неожиданно мощную эмоциональную встряску музыканты получили с её появлением, ни один заокеанский триллер в красках не потянет, ещё больший удар пережили с её отъездом… Некоторые вообще не пережили. Тимофеев, например. Он не мог понять, — для него сцена опустела, занавес упал, поезд ушёл… Тю-тю, она уехала! У-е-ха-ла! У-е… ха… ла…
Нет! В тот же день, даже не день, а в ту же минуту, когда она уходила — след её ещё не простыл, как и следы сапог командования полка, Тимоха вылетел за ними, за дверь репетиционного класса… Не отпрашиваясь… Представляете? Как можно?! В нарушение устава! Подполковник Запорожец рот в изумлении от такой бестактности открыл, но тоже был похоже расстроен, дал неожиданную команду: «Перерыв». Музыканты — кто — куда — высыпали за дверь… Не кто куда, конечно, а… В курилку, естественно.
Нет-нет, не в свою, в другую, которая в штабе полка. Там всегда чисто, светло, культурно, офицеры в основном. Одно плохо: запросто там можно было во внеплановый наряд по полку попасть: начштаба именно там, в офицерской «курилке», музыкантов контрактников часто подлавливал, как без дела шатающихся. Зато другое было прекрасным: наглые срочники — как мухи! — не досаждали вопросами «ну дайте, товарищ прапорщик, докурить, а, дайте?» Тем не менее, Трушкин, Мальцев и Кобзев отделились, пошли в другую сторону. Совсем в другую. Необходимо было переговорить без заинтересованных ушей и разных советчиков. Двинулись они в солдатскую. Она на том же этаже располагалась, что и оркестровый класс, только через солдатскую казарму перейти и всё, и спускаться на другой этаж, как остальным, не нужно. В этом был и второй резон: экономия времени и отсутствие советчиков.
Опуская отличие штабного туалета вместе с её курительной комнатой от солдатского санузла, отметим просто, как трёхзвёздочный отель от заезжей, близкой к банкротству гостиницы, где-нибудь, например, условно говоря, в районе города Вышний Волочек, что на трассе Москва — Санкт-Петербург. Всё необходимое есть, но… очень, мягко говоря, всё аскетично, более чем скромно.
Лёва Трушкин, Мальцев и Сашка Кобзев так были взволнованы последними в их жизни событиями, что и специфический воздух казармы второй роты не заметили, как и обрадованные взгляды срочников, бесцельно болтающихся по казарме. Музыкантов срочники засекли сразу же… Не один только дневальный, который на всякий случай выпрямился возле тумбочки, но и остальные солдаты. Для них появилась неожиданная возможность — покурить, докурить, стрельнуть… Или просто «подышать» рядом.
Практически не заметив вялое приветствие дневального, машинально «клюнули» головами, троица музыкантов контрактников быстро прошла мимо дверей канцелярии роты, ружпарка, бытовой комнаты, толкнули дверь в туалет… Ф-фу-у-у… ты, ну-ты! Оказались в так называемой солдатской курительной комнате. Сама по себе комната большая, но пустая, противно-гнусной окраски, таким же противным и запахом, гулкая, бетонная, без окон и вентиляции. Это что б жизнь солдату мёдом наверное не казалась, то есть всё по уставу. Главное, в центре комнаты присутствовала ополоиненная железная, когда-то двухсотлитровая бочка, выкрашенная в ярко-красный цвет, что, надо понимать, является теперь урной, с двумя приваренными по бокам массивными ручками, на четверть заполненная противопожарным песком. Обычным строительным, грязно-серым. Здесь же и бесчисленное количество раз ремонтировавшиеся двери: одна — вход-выход, другая — в туалет, — в противоположной от входа стороне, в углу. С появлением нечаянных «доноров», входные двери стали хлопать чаще и энергичней. Срочников роты неудержимо потянуло в туалет.
Всё это музыканты прапорщики, конечно же, заметили, но возвращаться было поздно.
— Вы засекли, — наблюдая, как Кобзев с Мальцевым прикуривают от его зажигалки, спросил Трушкин. — Тимоха похоже всерьёз на грабли наступил, да? — Прикурил сам, сладко пыхнул дымком. — Действительно писец парню пришёл, спёкся.
— Какие грабли, ты о чём? — машинально отмечая быстро заполняющееся срочниками безрадостное пространство «курительной комнаты», Кобзев вздохнул, подумал, не нужно было сюда приходить, но понимал, в отличие от его товарищей музыкантов, солдат интересовать могло лишь курево. Размышлял пока над проблемой: как и чем другу помочь.
Прервал солдат срочник, большой и панибратски развязный. «Старик», видать, или наглый уже «салага». Скорее всего салага, машинально отметил Кобзев…
— Товарищи прапорщики, не найдётся у вас, случайно, сигаретки покурить, а? — вроде бы смущаясь, но с напором, спросил он, заглядывая Трушкину в глаза.
Все трое коротко глянули на стрелка…
— Оставим… — почти в голос ответили прапорщики. — Потом.
— Спасибо! Я подожду, — обрадовано кивнул срочник, справедливо рассчитывая уже быть может на три окурка. Втягивая носом свежий сигаретный дымок, спиной, вразвалку отошёл. Встал поодаль, охранно косясь по сторонам. Давая остальным понять, что опоздали, салаги, здесь всё зобито, всё схвачено, моё.