тоинству. Разговаривать не хочется, слишком жарко и тяжело.
Странное, истомленное удовольствие испытываешь после долгого дня покоса. Будто и сделал нечто важное, и еще… еще… еще что-то понял об этих упавших под ноги травах, о березовой кромке невдалеке, об этом нашем недолгом летнем солнце, о всем том тихом, смиренном, что есть в природе нашей…
Вечером, когда прохлада ласкает усталое тело, собираются девчата с парнями петь частушки… Ох, острые бывают прибаутки. Сочиняются иногда на ходу, иногда – переделываются старые под насущный момент. Это и способ сказать тайное, желанное, и себя показать…
Ох, и страшно ему было идти к лучшему поэту в России! Но слово себе дал: по приезде – сразу к Блоку. Мережковский – не в счет! Скажет Блоку: вот я, а вот мои стихи. Как решите, так и будет. Стоят они чего-нибудь? Дрожь в ногах была страшная. Может, зря судьбу свою он мыкает? Может, стихи его – пыль подножная на Руси? Осыплются и станут прахом? А дождик прибьет?
Блока дома не оказалось. Написал записку, оставил прислуге. Легким шагом сбежал по ступенькам вниз: вроде и слово себе сдержал, и колени уже почти не дрожат. Ну разумеется, он вернется. Сегодня же, в четыре. Вышел, оглядел огромный дом на Офицерской улице. Было еще холодно, но весна уже светила искрами сосулек и праздничных окон.
Блок встретил его так просто, что Сергей почувствовал сразу: этот человек – над миром. Говорили о деревне, о Питере, о современной жизни. Аристократизм Блока ощущался во всем: в жестах, манере выражаться, смотреть, простом, аккуратном домашнем костюме, скромном, но просторном кабинете. Сергей вытирал пот со лба. Очень волновался. Страшно сказать: впервые в жизни видел живого поэта! Настоящего Поэта. Ну, провел лишний раз платком по лицу – не страшно. Может, даже лестно хозяину дома…
Блок, видя его смущение, как мог, старался ободрить…
Вдруг взгляд Сергея остановился на женском портрете, крупной фотографии, висящей на стене, прямо в центре кабинета. Росчерк автографа. Странные буквы. Иностранные. То вытянутые вверх, то вдоль строчки. Блок, не оборачиваясь, понял, куда смотрит его гость. Улыбнулся.
На фото была молодая женщина с чарующей затаенной улыбкой, склонившая, как лебедь, голову на чудесной, длинной, скульптурной шее, с покатыми обнаженными плечами, сидящая в вогнутом египетском кресле. Взгляд – прямо в душу его, Сергея… Длинное белое платье, простое, как она сама, струится на пол…
– Это великая танцовщица, – сказал Блок. – Исида.
Сергей не вымолвил ни слова. Снова и снова возвращался к фотографии глазами…
Стихи неведомого, из глубин Руси пришельца Блоку жутко понравились. Что он и сказал честно просветлевшему до глубин синих глаз Сергею. Он читал их Блоку и… женскому портрету на стене.
Блок дал ему рекомендательные письма к издателю и коллегам по перу. Ах, как сбегал вниз от него Сергей! Будто крылья несли. И еще: будто стал другим, совсем другим, чем был час тому назад… Потому что видел:
Блок уступил ему место рядом с собой… Свято улыбался ему – юному, новому – большими чувственными губами. Свято и чисто, как ребенок. Жал ему руку.
Машина с огромными колесами, тарахтящая, резко остановилась, взметнув облачка пыли вокруг колес. Важно вылез из нее рослый мужик, одетый бедно, но чисто. В нем сразу чувствовался крестьянин. В походке, в жестах. Свой, значит. Но почему он здесь?! Клюев к нему ступил. Обнялись. Целовались троекратно, по-русски. Клюев что-то сказал тихо ему, Сергей не слышал. Мужик метнул в его сторону пронзительный взгляд. Что за глаз был у него! Как бурав. Будто светлый, а внутри – игла. Сергея передернуло до дрожи внутренней, и волосы на голове шевельнулись. Всего мгновение смотрел мужик на него. Словно в голову влез и там все увидел…
Что-то еще тихо сказал. Клюев кивнул и поклонился.
Григорий Распутин в записке к полковнику Ломану, штаб-офицеру для особых поручений при дворцовом коменданте, писал:
«Милой, дорогой, присылаю тебе двух парашков. Будь отцом родным, обогрей. Ребята славные, особливо этот белобрысый. Ей-богу, он далеко пойдет».
По Руси шли легенды. Одна другой страшнее. Чаще всего рассказывали о чудовищном поезде, налетающем неожиданно, как вихрь, начиненном до верха пулеметами, грузовиками и даже самолетными машинами… Латышские стрелки. Жестокие наемники-убийцы. Поезд был бронированный, неприступный. Красный поезд. Главарем его был сам наркомвоенмор Лев Давидович Троцкий. Ездил он с севера на юг и с запада на восток. Мог появиться где угодно. Обычно курсировал вдоль фронтов. Еще рассказывали, что в нем есть специальный вагон, до отказа набитый реквизированными драгоценностями…
В чем было главное назначение этого чудовища? Наводить ужас на непокорных, предателей, уничтожать всякую контру на корню… Гильотина революции на железных рельсах… Походный трибунал, действующий быстро и безжалостно. Неожиданная подмога частям Красной армии. Еще задача – идеологическая. Только агитаторов в составе поезда было тридцать семь человек. Вооруженных до зубов, как и все остальные… Издавалась даже собственная газета «В пути». Сочинял ее знакомый Сергея, тот самый Жорж Устинов, что чуть было не убил художника Дида Ладо.
Уже в двадцатом в личной охране Троцкого оказался Черный Яков. Бывший эсер, отрекшийся от своих старых идей. В марте восемнадцатого его выловили петлюровцы, пытали до полусмерти, вытащили все зубы и выбросили умирать на рельсы… Но не таков был этот человек, чтобы так просто сдохнуть… Однако у него что-то поломалось в голове… Троцкого он боготворил до конца дней, за что и поплатился наконец жизнью…
А в двадцатом с жизнью расстались несчастные крестьяне, взметнувшие ветер голодного протеста в Поволжье, в подавлении мятежей которых участвовал Черный Яков. Человек, до конца понявший, что убить – это просто… Сделавший убийство сутью своей жизни, ее романтическим приключением…
Черный поезд – черная смерть.
Что за страна! Истинные сыны русские в ней не нужны! Никогда не знаешь, о какой камень споткнёшься – дорог-то нет. Всё заново, с чистого листа террора… Хотел Сергей ехать в Питер, к старинному знакомому ещё с клюевских времен. Да перед отъездом заскочил к другому знакомцу в один из переулочков Арбата, в Афанасьевский кажется. Фамилия его была Кусикян, звали Сандро. Тоже поэт, хотя и плохой. А человек – симпатичный. Любитель частушек. Сергей улыбался, когда думал об этом. Обрусев, Сандро взял себе псевдоним, похожий на фамилию: Кусиков. У него был младший брат, Рубен, восемнадцатилетний парень. В 1919 году он служил в Красной армии помощником шофёра у командующего украинским фронтом Антонова-Овсеенко. Заболел тифом, остался в госпитале, когда Красная армия отступала. Пришедшие деникинцы мобилизовали его. Так он попал в Белую армию. Снова заболел, уже в Ростове. Попал к красным. Кем он был? Простым мальчишкой, волею судьбы кидаемым по просторам России. Выжившим, счастливо и тихо обретавшимся теперь под крылом отца. Чёрный Яков был частым гостем в их семье. Ему нравилось разговаривать с отцом Сандро и Рубена, нравились их сестры. Он даже дал партийную рекомендацию Рубену – для поступления на советскую службу чиновником – в Морской комиссариат.
Разве ж Сергей знал, куда его ноги привели? А привели они его в обыкновенную ловушку, столь хорошо описанную Дюма-отцом в «Трёх мушкетерах», за маленьким уточнением: то была ловушка ВЧК. Это когда всех, приходящих в дом, впускают, но не выпускают никого. Взяли молочницу, сапожника, Сандро, случайно заглянувшего соседа и, разумеется, Сергея. Всех – на Лубянку. Что было причиной? Обыкновенный анонимный донос на Рубена. Мол, против он советской власти, поскольку контра и белогвардейская сволочь.
Что он, Сергей, чувствовал там? Ужас. Это первое. Чего стоил рёв грузовых моторов на рассвете, заглушающий выстрелы и крики несчастных. Ведь каждый выстрел – это чья-то оборванная жизнь, юная, полная мечтами и надеждами. Потому что неюных там не было. Они – старые, застывшие, безнадежные – сидели по домам, селам и весям. Грустные, как опавшие, пожухшие листья, не понимающие ни грана, что происходит вокруг, куда этот мир несётся, в какую пасть сатаны. Глаза у них – печальнее коровьих. Уже отжившие, как живые мертвецы.
Что он еще чувствовал? Злость. Что за глупость – он – тут?! Им что, заняться больше нечем? Что, можно каждому в мозги влезть и прочесть там все мысли?!
Третье, что он чувствовал, – ненависть. Он этим сволочам ещё покажет, кто в доме хозяин! Жид на жиде. Здесь – тоже. Им русскую кровушку не жалко. Пусть хоть вся вытечет. Однако злость, конечно, не советчик. Аккуратно надо. Главное – вырваться отсюда.
Повели на допрос. «С какого времени знаком с Кусиковым?» «С семнадцатого года. Да, лоялен к советской власти. Произведения его друга говорят о том же: «В никуда», «Коевангелиеран» и другие…» Навряд ли они поймут, что это два слова – Коран и Евангелие… Звучит революционно. «Да, он тоже вполне лоялен. Первый поэт в современном быте. А лавирование советской власти, насаждающей социализм, – это только переходный этап к коммунизму». «Лавирование? В чем?» «Военная политика, мир с Польшей».
О чём он думал, говоря такую ересь в чекистском понимании? Играл с огнем.
«Кто подтвердит его благонадежность и возьмёт на поруки?» «Товарищ Луно́чарский, товарищ Ангарский, а ещё – Жорж Устинов, сотрудник правительственной газеты».
Говоря о Жорже, он вспомнил случай с ним, имевший место год назад. Да, он уже тогда знал, кто такой этот Жоржик, несмотря на всю его любовь к поэзии…
Сидели большой и тёплой компанией в «Люксе», пили спирт, выкаченный из автомобиля. Зима 1919 – холодная, лютая и долгая. Были: он, Толик, Вадим, Сандро Кусиков – «рыцари образа», художник Дид Ладо, что вешал табличку на шею чугунному Пушкину, и, разумеется, хозяин дома – влиятельный красный журналист Жорж Устинов. Последний жаловался, что белые могут взять Воронеж. Все были пьяны – в доску. Богемный, непредсказуемый, вольный Дид Ладо воскликнул, не подумав: