ваивает он уже четверть века ее просторы. Так что, добавляет о себе автор, для полной ясности: он сибирский китаец среднеазиатской закалки – судьба, наверное.
Такими мы были… или Про овцу, мечтавшую стать коровойМаленькая повесть (в сокращении)
По ОРТ в «Новостях» передали: Калифорния замерзла…
В Сакраменто мороз. Апельсины в снегу. Заносы на автострадах. Жертвы.
Небесный банк выписал теплому штату Америки транш в двадцать два миллиарда убытка «зелеными».
Какая-то чушь происходит в природе.
Показывают: поседел Golden Gate Park в Сан-Франциско. Озеро Тахо – как виски со льдом.
Словом, стихийное бедствие.
Звоню в Лос-Анджелес, своему закадычному другу Мишке Шахновскому. Треть века назад в пролившемся из России потоке умов, на гребне волны drain brain, уплыл мой приятель в Америку…
– Слушай, Минька! – кричу в телефон. – Это что же у вас вытворяется? Ты живой?
– Да вот, старик, диверсия, понимаешь ли. Налетел Колотун Бобо – бац, Санта-Клаусу по носу. – хохочет там, на другой стороне, густой баритон. – Ноль по Фаренгейту… Почти что наши, советские минус восемнадцать. Фу-у-у… Выдыхаю пар. Значит, живой еще.
Мишка говорит, что из фонда комитета по ликвидации чрезвычайных ситуаций малоимущим выдали верблюжьи одеяла, бездомным – войсковые спальные мешки. И те и другие получают какие-то спецпайки, сухое молоко…
Шахновскому ничего не дали. Он не бездомный. Мишка делает мировую науку в какой-то сверхсекретной лаборатории высоких энергий при Калифорнийском университете. Изобретает там какие-то лазерные модуляторы сверхвысоких частот. С помощью этих приборов, как я понимаю, человек научится слышать так же чутко, как слышит, к примеру, летучая мышь… И от этого, считает мой друг Мишка Шахновский, в скором времени поумнеет все человечество в целом… значительно… Потому что, услышав скрежет Вселенной, безусловно, сделает выводы для своего дальнейшего существования. Тогда уже ни одеяла, ни спальные мешки, ни тем более сушеная простокваша никому не понадобятся: человек станет осознавать себя так же уютно и обустроенно, как летучая собака… повиснув вниз головой.
– Да ну, старина, давай-ка лучше как-то по-человечески… – прерываю ход его великой мысли. – Хочешь, я тебе мешок кедровых орехов пришлю? Настоящих, таежных…
В телефоне что-то захмыкало, и Минькин голос густо пропел:
– Спасибо, дружище! Мешок, конечно же, слишком. А вот с дюжину шишечек передай, если случится оказия. Только свежих, чтобы Сибирью пахли. А вы сами-то как?
– Да нормально… нормально.
– Коровы мычат? Как и прежде?
– Вот ты даешь, Михаил! Вроде большой уже, умный на всю планету, а туда же…
– Ну да ладно… Бывай, старина. Привет коровам на родине…
В городе нашего детства коровы вместе с людьми ходили по тротуарам…
Овцам разрешались только короткие пробежки трусцой по хитромудрым коридорам улиц, случившимся меж глинобитных дувалов старого города. Гулять по тенистым проспектам, в экзотических парках и даже на мощеных площадях оранжевого от солнца и хлорофилла Намангана им было запрещено… Того и гляди испортят, нарушат городской антураж: зеленую изгородь вдоль газонов ощиплют, цветы на бульварах вытопчут… Что говорить? Овца – она и в Намангане овца: пришла, заблеяла и съела… Прекрасное ей недоступно. Баран в городе – это призрак пустыни.
Пять дорог вели в Наманган моего детства с разных сторон. На въезде, с юго-западной стороны, в тени пушистой чинары – санитарный пост ГАИ. Вальяжный старшина Сатыволды Кучкаров лениво тащит навстречу подъезжающему «москвичу» прикрытый лоснящейся от сального пота и пыли рубахой арбуз своего живота… У него на запястье повис и копытцем зебры брыкается сам по себе милицейский жезл.
– Здраствуй, дарагой, – прилагает он пышечку чести к вспотевшей и от солнца, и от не доеденного еще плова щеке, которая с видом доброго шматка копченой буженины отдыхает у него на груди. – Вай бо, какой сёдня жяра, а… – вздыхает сладко старшина. – Немнощька чай пить будим?
– Спасибо, родной… – отвечают из «москвича». – Как-то в следующий раз. А сегодня, извини, тороплюсь.
– Во-е какой, а… Слющай, уваджяеми, а у тебя ящурка есть?
– Да откуда же?..
– Ага. А брюцилёзка?
– Да нет… у меня все в порядке. Справку от гинеколога показать?
– Зачем такой справка надо? Маладес какой, да! Харо-щи чаловик… Ты на меню рубл деньги давай и ходы своим дорогм… Ок йул, ок кулок… Счастливи пут, белий уха, – желает он вслед отъезжающей машине.
Пять дорог – пять ворот. Рули в любые, везде – нараспашку…
Душа нараспашку… Судьба нараспашку… Жизнь нараспашку… Страна нараспашку…
Рули, рули… Не ошибешься… Ворота сами куда надо доведут. Они же так и называются: «КПССга – шон шарафлар бизлар юбормок!» – «Партия – наш рулевой!». Вон, на самом верху, написано. Так что «Хуш келибсиз!», или «Добро пожаловать!».
А за воротами, как въедешь, справа – предупреждение черными буквами на белом щите: «Шахарда куйлар бок-мок каттик такиклаб куймок», то есть в городе выпас овец строго запрещен…
Овца – животное неуправляемое…
А мы боремся за четыре с половиной миллиона тонн узбекского «белого золота» и еще за какие-то там обязательства.
И старый, и перспективный, и городской, и периферийный, и водопроводчик из ЖЭУ, и акушерка из роддома – все как один хлопкоробы.
На цветастом лубке горделивый Батыр, в тюбетейке, с засученными рукавами, держит штурвал «голубого корабля» и радостно сушит зубы под солнцем…
Оказывается, он – это мы все, пахтакоры: мальчики и девочки, дяди и тети, дедушки и бабушки…
Во время уборочной любой Сатыволды Кучкаров может взбрыкнуть перед вашей машиной копытцем зебры и выдохнуть с приветливым добродушием на лице:
– Бай бо, дарагой, праписька бор[7]… Значит, ти пахта-кор… Пахтазорга юринг! Ходи хлопковое поле!
Фаинушка, наша классная мама, говорит во время политинформации, что это мы все, как на картинке Батыр, держим в своих руках символический штурвал хлопковой независимости всей страны. Кто же из нас так не считает? Все так считают… Бабушки и дедушки, дяди и тети, мальчики и девочки… А шалопутный отличник Мишка Шахновский шепчет своему соседу по парте Сашке Рязвянцеву:
– Не-е, это мы работу гордого Батыра едем батрачить…
– Шахновский, выгоню… – шипит классная на него. – Разболтался ты, Миша, в последнее время.
С чубчиком, весь в клеточку, от щиколоток до шеи, Санька Рязвянцев, второй математик в школе после Мишки Шахновского, грызет карандаш, считает мух на классном потолке после политинформации и сотрясает пространство логикой:
– В городе нас – четверть миллиона. Если каждый соберет по 20 килограммов хлопка в день – это пять тысяч тонн на всех… У области план с обязательством – 480 тысяч тонн… Значит, три месяца будем жить на вате. Но можно собирать по пятьдесят килограммов…
– Тебе разрешается по пятьсот, – хлопает его по плечу лопоухий фитиль Шахновский. – И за тех, кто в больнице с поносом, и за тех, кто по возрасту – на горшке… Санёк, ты масштаб для начала пошире возьми, а потом ужимай до минимума…
Мишка чешет свой родничок под бобриком:
– В области три миллиона жителей. Спишем 30 процентов: больные, хромые, кормящие, неродившие… Если остальные будут собирать хотя бы по пятнадцать килограммов в день, то за полмесяца выполним и план, и обязательства. А механизаторы обещают собрать половину урожая… Шурупишь, Сашок? Через неделю весь хлопок кончится…
Минькина логика всегда круче Санькиной. Мишка – трехкратный республиканский олимпиец и всесоюзный финалист по математике. Минька на фортепьяно Россини играет. А Сашка всего лишь два раза был первым в области. И то по физике. Да и баян у него в руках – прямо скажем, не скрипка Страдивари, потому как и сам Рязвянцев – далеко не Паганини в музыке…
Директор нашей седьмой ломоносовской, известный в Узбекистане корейский математик Тен Хай Дон, опроверг их обоих на школьной линейке:
– Вернемся к годовщине Великого Октября… – строго рубанул он. – А может быть, и ко Дню Конституции. В баню по одному через десять дней…
Два месяца живем в колхозе.
В кишлачной школе отменили занятия, всех детей старше третьего класса выгнали в поле, а в классах устроили казарму для городских школьников. В полседьмого подъем, в десять отбой… С девяти до шести с перерывом на обед чистим грядки после машин. Собираем какие-то общипки, опавшие на землю пушинки… Называется это «подбор». Нудный, грязный, противный, дармовой труд: три копейки за килограмм и рубль пять копеек прогрессивки в день – по малолетству.
Целый день вверх гузном… Все косточки болят и стонут внутри. Но планы партии – твои планы. Тебе уже целых пятнадцать лет, а значит, и ты – это уже народ!
С машинного поля пустой возвращаешься на харман – так называется бригадный полевой стан. Там сдают собранное «золотишко» школьники и на айване – кто сидя, поджав под себя ноги, кто полулежа – бесконечно тянут горячий кок-чай неунывающие восточные философы. А философ на Востоке каждый, кто уже вышел из комсомольского возраста…
– Ой, бола, битта пиалка чой олинг[8], – с лукавой чуткостью в глазах предлагает тебе какой-нибудь местный Апанды Насреддин, ухмыляясь в оклад своей слегка еще подернутой сединками бороды. Он издали узнает, с кем дело имеет, и хитро вопрошает:
– Ти узбекскую язика знаишь?
– Ц… – ушами машет в ответ голова.
– Ба-а… Сафсим плёху. Узбекскую хлеба кушиишь, а узбекча билмайсан[9]… Сафсим плёху…
Ой как сты-ыдно! Черпаю узбекскую грамоту из сути узбекского хлеба.
.. За арыком девственно белое поле – рукой не тронуто, комбайном не смято…