Поет журчащий арык. Приятно слушать его в антракте общенародной борьбы за очередной рекордный урожай и хлопковую безопасность страны, когда, пообедав, валяешься под тутовником на зеленой лужайке и мечтаешь лишь об одном – чтобы замерли эти минуты до самого вечера.
– Пацаны, а знаете ли вы, чем отличается наш хлопок от американского? – мудро вопрошает Шахновский.
– В Америке только машинный сбор, там школьников на подбор не гоняют, – бурчит Олежка Тетьляшев.
– Да, Тетьля, в этом, наверное, что-то есть… Но только отчасти…
– Минька, сдаемся, – приоткрыл левый глаз разомлевший после еды Санька Рязвянцев.
– А как ты, Гудя? – достает Шахновский меня.
– А у тебя, Шах, чуть что, так сразу Гудя! Ты уж сам из себя выковыривай, что там опять надумал. Я – пас.
– Правильно, умненький мальчик…
– Да, просвещай, просвещай, ты же гений.
– Да не надумал я, пацаны. У взрослых случайно подслушал, когда гостей встречали… Так в том и отличие, – интригующе шепчет Шахновский, – хлопок в Америке сеют белые, а у нас они его собирают…
Мишка жует былинку, считает солнечных зайцев, скачущих вверху по листве, и созревает дальше…
– Вот я, хлопцы, и решил заявить протест: нарушают права белых негров в СССР. Тетьля, изобрази меня плакатным пером с холеной физиономией, как у Кирка Дугласа, и с задницей Мартина Лютера Кинга, нацеленной в самое солнце с хлопковой грядки. Представляете… ООН… ЮНЕСКО… Я – Нобелевский лауреат мира… Тетьле – премия от имени Пабло Пикассо…
– А узнаем об этом на БАМе… – лениво брюзжит Тетьляшев. А он знает, про что ворчит: папа у Тетьли – полковник милиции, заместитель начальника горотдела в областном центре.
– Нет, Тетьля, лесоповала не будет… – Минька лежит на спине, задрав длиннющие ноги на изъеденную насекомыми и тлей деревину тутовника, и дирижирует в пространстве изящной рукой наследника не то Чайковского, не то Шопена. – Потому что сегодня здесь, вместе с вами, товарищи вы мои боевые, я свершу героический подвиг во имя труда…
Шахновский бросает с дерева свои голяшки вниз и махом ставит на них свое долговязое тело, из которого в раскаленную перспективу дня вонзается главный атрибут страны – длань, указующая верный путь жизни.
– Сейчас мы выполним пятилетку колхоза… Нет, что там колхоза – всего района… а может быть, даже и области в целом… Всего лишь за три часа! Гудя, ты первый у нас претендент на премию Ленинского комсомола… Давай, Гудя, вперед, на подвиг! За мной, герои! Делом докажем высокое звание советского хлопкороба! За мной, па-артизаны-ы-ы!
И Мишка летит через поющий арык туда, где ватой покрыта земля.
– Минька, вернись! – Кто-то из нас еще пытается остановить его. – За это поле сики всем надерут… Предупреждали…
– Идем, пацаны! – кричит уже с того берега Мишка. – Ну чего, сдрейфили? Сики можете там, на месте, оставить… Черкните записочку, Фаинушка, если что, соберет их в тряпочку и сохранит до нашего возвращения из боевой операции. Родина призывает нас на подвиг сейчас. А завтра уже опоздаем: не останется здесь ни одной нормальной коробочки… Все схавает, искромсает железный Полифем – голубой драндулет хлопковых полей…
Э-эх, не лепо ль ны бяшеть, братие… Наверное, у каждого в жизни случался свой, хотя бы маленький, Клондайк… Сиганули мы все за канаву и лишили непорочности несколько белоснежных рядков… А вечером каждый тащил пузатый канар с оброком бригадному учетчику.
Вислоусый палван[10] Кахрамон, взвешивая мешки, четыре раза сказал «баракалла бола»[11] и в конце, уже бросив куда-то за пазуху свой гроссбух, подвел черту:
– Жуда яхши… Ощен люще…
А ночью кожа на руках полезла лохмотьями.
Бедная Фаина Абдухаковна, наша добрая классная, а теперь бригадир поневоле! Все утро она паникует в центре кишлака:
– Фельдшер… Фельдшера! Куда подевался этот старый тихоход? Где Юлдаш?! – ломится Фаинушка в ворота фельдшерского дома. – Вечно его не найдешь, когда надо!
В двенадцатом часу дня за углом нашей импровизированной на время страды казармы показалась легкая тень местного лекаря.
Дедушка был похож на муллу.
Белая чалма. Поблекшие от времени и праведных трудов в молитвах глаза. Белая борода. Белый исподник и под цвет – кальсоны. Только четки в руках у него были желтые и лодочки черных галош…
– Зачим такая балшой шум поднимался, муаллима[12]? Еще же никто не умр… – ворчит на нашу Абдухаковну фельдшер-имам-бобо.
Лохматый, как сон Сальвадора Дали, Тетьля, сидя на раскладушке, покрытой сине-зеленым байковым одеялом в квадратиках, стонет Шахновскому:
– Слушай, как там тебя… Кирка Лютер Киньговна… Этот доктор что, мал-мал с Аллахом нас свести пришел?
Оголенные до самого мяса руки – не руки, а две физические карты Каракумской пустыни – Тетьля держит перед собой врастопырку, как будто приготовился совершать намаз…
Мы все сидим врастопырку… У меня пять каракумских каналов: три – на правой и два – на левой ладони. Ощущение оскомы на руках: кажется, что они чувствуют даже прикосновение атомов…
– Он сейчас отпевать нас будет, уважаемая Даль Сальвапуковна… – отвечает со своего полосатого покрывала Минька.
А дед в это время изучает мою каракумскую географию. Он что-то бормочет, что-то ловит своим пожелтевшим не то от древности, не то от марганцовки или просто, может быть, от навоза длинным ногтем в моих пересохших каналах. От этого щиплет, жжет… И канал превращается в канализационный сток, по которому бежит вязкий коктейль из лимфы и крови. Я стараюсь терпеть… Кричит Айболит-бабай:
– Эй, бош сенга бу ковун![13] – и хлопает себя по лбу иссохшей ладонью, жестами сгущая смысл своих слов. – Шайтан твой голёву на бутифос[14] посилаль? Теперь твой ущи тоже падают и голёва совсем тиква будит… Вай дод, худо ё![15]
Местный Авиценна цокает, мотает в стороны головой и хитро косит глаза на Фаинушку… А она, бедняжка, готова вот-вот взорваться в истерике. У Фаины Абдухаковны в классе ЧП.
– Худо ё! – Кричит дед. – Муаллим-ма-а-а!
– Я… я… я з-десь… Юлдаш-ака, – заикается классная мама в ответ, ее слова вибрируют в такт ее подбородку.
– За дверю ходи. Я иму сечас рука резаю.
– Нет, Юлдаш-ака! Нет! – визжит Фаинушка наша в истерике. – Их надо в больницу! В больницу их надо!
– Эй, хотинка[16], за дверю ходи. Я тибю руськи язик гаварю, – презрительно шипит дед. – Стари Юльдашь саму знаит, какому руку на балницу нада, а какому руку на сабака нада брасаит… А ну бисьтра за дверю ходи! Бизларда эркак ran бор[17]…
Фаинушка с ревом, как «Ту», вылетает за дверь…
– Где Хай Дон Туранович… Вызывайте врача из района… – истерит где-то там, на улице, классная.
А дед сидит довольный, теребит свою бороденку и мурлычет себе под нос:
– Он гавариль про меню: стари Юльдашь, стари Юль-дашь… Мой жену есть такой малядой, как эту училька… Моя стари Юльдашь плёху слов никаму не скажю. Моя плёху слову не знаит. А на вашу рукм бутифосу пападаль… Такой отраву есть. Хфмыкат. Туда, куда твоя ходиль партизаниль, самолет этот гадость бросаля…
– Откуда ж вы знаете, дедушка? – пересиливая резь в руках, полушёпотом вопрошаю я у него.
– А-а-а… – поднимает он свой желто-коричневый – не то от навоза, не то от насвая[18] – палец к носу, – стари Юльдашь всю знаит, только плёху слёву нету у стари Юльдашь. А ти мою слющий… На раену на дохтуру ны хади: он твой рука резаит… Ти лющи, когда писиишь, рука там помой… Три день, четыре день прохоит, Аллах даст, и руку твоя здорови будит…
На том и порешили…
Дедушка провозгласил «аминь», сказал нам «хоп хайр»[19]и той же легкой тенью, какой явился на свет мирской, прошуршал обратно, куда-то за угол кишлачной школы.
А вечером – линейка. Хай Дон Туранович, точь-в-точь как бригадир Хаким, подводит итоги дня… На таких общешкольных строевых смотрах Тен любит устраивать маленькие «прогоны» на зрителя. У него это называется «публичным воздействием». Сегодня герои очередного обозрения перед школьным строем мы – нерадивые партизаны из 9-го «Б».
– Ну и что скажете, дезертиры? Тоже мне, комсомо-ольцы!..
На слове «комсомольцы» он делает особое ударение и тянет последнее «о». Вид директора с упавшими вниз краями губ на плоском лице и это – «комсомо-ольцы» с растянутым «о» выражают его крайне брезгливое к нам отношение…
– Па-альчики, видите ли, у них заболели… – как танцор в «Андижанской польке», приседая, делает трали-вали руками Хай Дон…
Школа в строю весело ржет…
Мне стыдно. Глаза сами смотрят на сапоги. Не могу оторвать свой взгляд от земли. Стыдно. Укором моему дезертирству весь пантеон героев, всплывающих образами из памяти: Александр Матросов, Николай Гастелло, Зоя Космодемьянская – святые, не дающие тебе права ронять высокое имя и честь комсомольца. И я готов провалиться сквозь землю: уронил честь…
А Хай Дон все давит и давит на психику:
– Ну, что молчите? Шахновский!
– А что тут скажешь, Хай Дон Туранович? У нас правда… – Минька поднимает к небу глаза, строит гримасу юродивого Петрушки, подражая директору, выдает реверанс руками с присядкой. – У нас правда, честное слово, не трали-вали на пальчиках…
– А что же у вас? Гангрены?
– Бутифос у них, – подливает масла в огонь нервами сегодня подпорченная Фаинушка.
– Это как? Почему? – хмурится уже на нее великий узбекский кореец.
– Да это уж лучше у них и спросите…