– Тяжеловато, наверное, пацану в тюрьме-то? – посочувствовал я.
– Не думаю, – заулыбался рассказчик. – Это ж не первый его арест. Он, не гляди, что молодой, бывалый парень. В прошлый раз товарищи его даже старостой политзаключённых выбрали. И, знаешь, там просто легенды ходили про то, как он надзирателям и тюремному начальству жизни не давал. Добился, чтоб им разрешили из разных камер вместе собираться. Даже петь позволяли…
– Шестнадцатилетний пацан? – недоверчиво переспросил я.
– Тогда ему всего четырнадцать было, – кивнул Сергей.
– Молодец.
– Да. – Сергей отхлебнул душистого чая, откусил баранку и с новым вдохновением заговорил, причавкивая: – Так вот, вчера он пришёл ко мне. Бледный, конечно, после нескольких месяцев в одиночке, но серьёзный и, я бы сказал, вдохновлённый чем-то. Поговорили о разном. А потом вдруг: «Хочу, – говорит, – делать социалистическое искусство!» Представляешь? Этакий жлоб двухметровый с фельдфебельским басищем и пудовыми кулаками. Пусть смелый и надёжный товарищ, но… искусство социалистическое он решил делать! Я ему так и сказал – кишка тонка! Смешно?
Я тоже отхлебнул чайку, улыбаясь рассказу товарища.
– В шестнадцать лет подобные решения и должны приниматься, – сказал я. – Все мы такими были когда-то. А как фамилия этого Прометея?
Сергей криво ухмыльнулся, неуверенно покачивая головой и не спеша со мной согласиться.
– Маяковский, – ответил он.
Коллежский регистратор
Художник нервничает.
Конечно, деньги – не самое последнее изобретение человечества. Да и слава, почёт, уважение – слова не пустые. Иной раз нет-нет да и мелькнёт чёртова мыслишка: «Лучший портретист столицы!»
Каково?
Самолюбие взбрыкивает. Омерзительно.
Он гадливо подёргивает плечом. Так не хочется походить на некоторых из тех, кого ему приходится писать.
Они же щедро платят. Хвалят. Делают вид…
А многие даже не замечают злой иронии, которую незаметно, лишь в некоторых чертах, чуть-чуть, слегка, позволяет себе гений.
А он чует тайны. И делает их видимыми.
Теперь задачка сложнее. И не откажешься.
А человек какой-то…
Просто никакой. Неуловимый. Вот вроде бы весь он тут – сидит, покуривает. А писать начнёшь – с лица меняется. Маску словно надевает. И всё! Нет человека. Есть только мундир парадный.
В первом случае такой портрет и вышел – мундир с головой. Хоть бы собачку какую добавить, глядишь, ожила бы картина. Как с великим князем Павлом Александровичем получилось.
Художник улыбнулся, вспоминая парадный портрет великого князя, где лошадь вышла куда более живой и непосредственной, чем герой картины. В мундире, опять же…
Но нету тут собачки. И задумано не парадный портрет писать, а человеческий – жене подарок. Да только как, коли он душу не показывает, прячет, что ли?
Художник поднялся по крутой лесенке в комнату, где работал над портретом. Герой картины уже ждал его, мягко прохаживаясь от окна к мольберту. Приветливо обернулся, поздоровался. Мастер впился в него глазами. Непринуждённо поддерживает беседу. Говорит тихо. Жестикулирует вяло. Улыбается. Искорки в глазах. Пустота.
Ну где же ты, человече?!
Нервно бегут минуты сеанса. Бесплодно утекают. Нет. Ничего. Простота и воспитанность. Может, ещё доброжелательность… фальшь! Не живое! Всё, конец…
– К сожалению, ваше величество, не выходит. Так иногда случается. Сегодня у нас сеанс последний, – словно ледяную глыбу выдавил из себя художник. Боже, как тяжело! Таких поражений он ещё не знавал. Вздохнул.
А тот, что напротив, вдруг досадливо поморщился. Потом круто повернулся, присел к столу, замком сложив руки перед собой, и грустно взглянул на живописца, в мгновение выплеснув то, что так долго пряталось за дутым величием, прекрасными манерами и почти естественной простотой. То, чего ждал и искал мастер в нём.
– Бог мой! – прошептал художник. – Вот оно… Это не император! Это коллежский регистратор[7], и службу свою он не любит. Лямку тянет.
Портрет был написан. Лучший портрет последнего русского императора. Великий художник Валентин Серов ещё в девятисотом году сумел показать всю глубину трагедии бесталанного человека. Страшную драму великой страны…
Охрана труда
Лекция. Читает молодая бледная дамочка с заметной щербинкой. Говорит ярко выраженным канцеляритом.
– Наступает двухтыщи пятнадцатый год, и проходит у них… что?.. Мероприятие, – увлечённо вспоминает рассказчица. – А перед таким мероприятием проводится по отношению к ним… что?.. Проверка.
Я просто обомлел. Сижу – наслаждаюсь. Даже суть лекции перестал ловить. Речь её умиляет:
– Своё… что?.. Мнение. О своей… что?.. Работе. Нигде это не было… что?.. Зафиксировано. Эти слова вы должны… что?.. Озвучить.
Рассказать жене – похихикали бы. Вдруг завыла, заскреблась на душе гадкая кошка. Я поморщился. Дома-то непорядок.
Да… нелады.
– Завтра на курсы еду по охране труда, – говорю вечером за столом. – Буду как студент – в аудитории сидеть да ушами хлопать. – Сладко потянулся и мечтательно продолжил: – Завидую школярам – молодые. Спорят, говорят всякое друг другу. Доказывают. И не понимают, что все их мнения яйца выеденного не стоят…
Красавица моя отреагировала сразу, с лёгким холодком в голосе:
– А ты хотел бы вернуться? О чём-то жалеешь?
– Да. Немного. Как говорится: «Промотал я молодость без поры, без времени», – процитировал я поэта, всё ещё не замечая капкана, готового захлопнуться.
– Ну, ты можешь наверстать сейчас. – Пластмассовая улыбка стала мне наградой.
– Да ладно! – Я всё ещё добродушно беседую, не осознавая опасности. – Не пристало вести себя как подростку в нашем-то возрасте.
– Веди себя как подросток там, где тебя не знают, – с деланой доброжелательностью предлагает мне подруга.
Это уже провокация. Я, почуяв подвох, стараюсь уйти от опасности:
– Да ладно, не цепляйся к словам. Делать мне нечего, только навёрстывать…
Тишина повисела несколько секунд.
– Значит, жалеешь о зря прошедшем, о тех, с кем там не срослось? – Напускное равнодушие плохо скрывает злое волнение.
– У меня была хорошая молодость. Кто тебе сказал, что там плохо было? – Я намеренно не замечаю вторую часть вопроса.
– Значит, ещё хотел бы прожить свою юность? – На меня смотрят в лоб и не по-доброму.
– А кто не хочет? Все хотят! – развожу я руками, констатируя очевидное.
– Значит, сейчас тебе плохо со мной! – Слёзы готовы вырваться из злых, колючих глазёнок…
Помириться вчера так и не удалось. На ледяное молчание натыкалась каждая попытка наладить контакт. И я рассердился сам. Да и то! Чем вызвано такое негодование? Только пожалел об ушедшей юности. А ведь не молодые уже. За сорок. Всё это так же непонятно, как охрана труда…
– Старость когда у нас возникает? – задаёт вопрос лектор и смотрит внимательно на меня, а потом отвечает: – Согласно трудового кодекса, у женщин – в пятьдесят пять… что?.. Лет. У мужчин – в… что?.. Шестьдесят.
Пашка
– Вот здесь! – наконец решил я, приметив съезд с дороги у речки, и сбросил скорость. Колёса застучали по грунтовке, машину сильно закачало, и мой друг Паша, что час уже как клевал носом рядом, встрепенулся.
– Немного разомнёмся, – подмигнул я товарищу. – Уже четыре часа как в пути. Ещё далеко, надо бы «протянуть ноги», в смысле – расправить плечи.
Вышли на живописный берег. Паша жадно закурил.
– Хорошо-то как! – я потянулся.
– Отвал башки, – охотно отозвался дружище, пуская струю дыма вверх.
– И машинка передохнёт, – ласково потрепал я по крыше своего крошечного «Демьяна», – а то притомилась.
– Хм! – заулыбался Паша. – Как ты о ней говоришь интересно – как о живой.
– Ну да, – отозвался я. – Она везёт нас, трудится. И ухода требует, и многое понимает. Знаешь, сколько историй можно вспомнить про то, как машина ласку чует или на зло отвечает? Тьму!
– Ну-ну, – слегка презрительно ухмыльнулся мой друг.
Помолчали.
– Я в детстве, – заговорил Паша, – первую влюблённость пережил лет в десять.
Есть у него манера – задумчиво так, вдруг, ни с того ни с сего начнёт да и выдаст что-нибудь интересное.
Я навострил уши и поддакнул, чтобы приободрить рассказчика.
– Да не шучу. Влюбился. Покой потерял, как говорится. – Он пытливо глянул на меня, оценивая реакцию, и закончил: – Не поверишь, в лошадей влюбился. – Пашка помолчал, улыбаясь чему-то своему, и продолжил: – Не в какую-то конкретную животину, а в образ втрескался.
Собственно, сначала мне гусары на картинке понравились. Потом всякие другие всадники эпохи наполеоновских войн приглянулись. Красивые, яркие. С султанами на киверах, этишкетами, ташками да репейками разными.
Друг снова на меня покосился: понимаю ли, о чём он говорит?
Я серьёзно замотал головой. Дескать: «Всё понятно, султаны – в Турции, репейки – в поле, а ташка – не иначе как Наташка – сокращённая[8].
– Но без лошади все они были бы красавцами только наполовину, – с жаром продолжил рассказ Паша. – И только верхом стоили внимания. Время шло. Скоро симпатия к лошадям стала страстью и получила все атрибуты влюблённости. Это я теперь понимаю. А тогда – просто жил этим. Хотя настоящих лошадей, живых, из плоти и крови, не знал. Видел пару раз издалека, да и только. Но картинки с изображениями собрал все, что попали в поле зрения. И вот рисунки, как портрет любимой, мог разглядывать часами. Я их просто боготворил! Плавная линия шеи, круп, хвост красивый и прекрасная, как причёска девы, грива. Никогда больше мне не испытать такого эстетического наслаждения, пожалуй. Даже настоящая влюблённость – в женщину – кажется всегда чуть менее возвышенной и чистой, чем то, что я когда-то испытал к лошадям. Едем дальше? – неожиданно прервал свой рассказ Паша и кивнул на машину. – Болтать-то я и по дороге могу.