Старик только отрицательно покачал головой. У него не было ни слов, ни желания их произносить вслух.
– Пошли, что ли? – буркнул, обращаясь к Скальченко, Егорыч, стараясь поскорее закончить этот разговор, чтобы старик не ляпнул полицаям чего-нибудь лишнего от переполняющей его обиды.
– А сыны твои – коммунисты? – всё не унимался обер-фельдфебель.
Скальченко перебил Абрамов. Он сбросил с плеча к нему в сани, словно мешок, девочку лет двенадцати. Девочка беззвучно рыдала, и в её голубых глазах остановился ледяной ужас. Непокрытые соломенные волосы трепетали на ветру, платье было порвано и всё съезжало с одного плеча, обнажая ослепительно-белое тело.
– Для тебя старался, товарищ командир. Я твои вкусы знаю, – заверил Абрамов.
– Как же это? – всё повторял старик. – Что же это делается-то?
– А вот так! Гнилой фашистской нечисти загоним пулю в лоб. Победа будет за нами, наше дело – правое. Партизаны вас в беде не бросят.
Из рейдов с лжепартизанским отрядом Егорыч всегда возвращался особенно измотанным и разбитым. Он ненавидел эти рейды за своё вынужденное бездействие, за пассивность, за то, что лучшее, чего он мог добиться, было до неприличия ничтожным.
Но и отказаться было нельзя. Во-первых, многие из деревенских знали, что Черепанов служит в полиции, а значит, по одному его присутствию в отряде понимали подвох. Во-вторых, Егорыч всегда предупреждал настоящих партизан о передвижениях ряженых Скальченко. И, в-третьих, иногда удавалось получать ценнейшую оперативную информацию раньше, чем она доходила до немцев.
Так, при аресте советского офицера-окруженца, который совсем по-глупому ломанулся из леса навстречу красноленточным полицаям, Егорыч через плечо Скальченко сумел разглядеть ни много ни мало, а целый адрес явочной квартиры в Идрице. От подобного безрассудства и мальчишества чуть вслух не вырвалось: «Ну и дурень же ты, парень! Суёшься навстречу, как телёнок некормленый». Скальченко развёл нашего лейтенанта как по нотам.
Тот на еду набросился, повторяя: «Товарищи, товарищи», – а его прямиком в комендатуру везут. Ест пирог с рыбой и Скальченко на ходу всё выкладывает. И о том, как из лагеря под Псковом бежал, и о том, у кого укрывался, с фамилиями и адресами. «Вот ведь пентюх», – кипел Егорыч. А на коротком привале, когда полицаи, ухмыляясь, стали облачаться в свою истинную форму, он, совсем не сдерживаясь, от души двинул бедолаге-лейтенанту в челюсть.
– За что ты его теперь-то? – удивился Скальченко, разглядывая офицера, который в бессознательном состоянии раскинулся на снегу.
– Сволочь большевистская, – только и прошипел Егорыч, всё повторяя в уме те адреса и фамилии людей, которые назвал полицаям отогревшийся мальчишка, по недоразумению носящий звание лейтенанта.
Надо было торопиться, пока немцы не взялись за проверку сведений, выболтанных отряду Скальченко. И тут помог следующий плюс членства Егорыча среди фальшивых партизан. Под предлогом посещений своих любовниц в нескольких деревнях округи Егорыч почти официально отлучался из конторы ГФП когда на ночь, а когда и на более продолжительное время.
Скальченко проверял поначалу адреса, куда уезжал Егорыч, внезапно посылал за ним нарочных. Те ломились в двери и окна, норовили сорвать крючки с петель, но всегда им являлись заспанный Егорыч в кальсонах и женский силуэт на заднем плане в нижнем белье. После нескольких подобных проверок Скальченко от Егорыча отстал, и, заявившись для вида вечером в такую избу, тот свободно уезжал оттуда по темноте, куда было нужно, чтобы утром вернуться и разыграть перед соседями спектакль пробуждения счастливых любовников.
Надо ли говорить, что ни с одной из девушек, наших связных, живших в этих избах, Егорыч близких отношений не имел, ни об одной даже не знал ничего. Они также лишнего не спрашивали. В свою очередь, легенда о любовной связи с чином из ГФП позволяла девушкам Егорыча успешно отшивать приставания как немцев, так и полицаев. Проблемой была разве что удвоенная ненависть местных жителей по адресу «подстилок», но тут уж ничего не поделаешь.
Егорыч пнул лежавшего лейтенанта валенком («Создал проблему на пустом месте, дурак!») и обратился к Скальченко:
– Платон Анисимович, можно мне сейчас смотаться в Большуны? Когда ещё к Маньке выберусь, а тут крюк всего полверсты.
– Соскучился по зазнобе? – усмехнулся обер-фельдфебель. – А Люська ревновать не будет?
– Мы же ей не скажем, – поддержал игру Егорыч.
Так полагалось. Настоящий солдат рейха должен был быть любвеобилен и ненасытен по части женских ласк. На тех, кто избегал участия в групповых изнасилованиях, недобро косились, подозревая их в голубизне или иной мужской неполноценности.
– Ладно, – почти ласково махнул рукой Скальченко. – Иди. Да смотри слишком не задерживайся, а то у нас есть кому к Люське заглянуть.
Водилин с готовностью загоготал. Он ещё не сталкивался с кулаками Егорыча, а потому искренне играл с огнём. Но Егорыч слишком торопился, чтобы обижаться на Водилина. Взвалил на плечо вещмешок, на другое плечо повесил автомат и быстро зашагал по снежной целине к хутору Большуны.
В уме Егорыч прикидывал расстояние: «Ночью я буду в отряде. До Идрицы разведчик доберётся на лошади не раньше обеда следующего дня». Егорыч думал и плевался: «Если не рация, то немцы успеют арестовать наших по списку лейтенанта на несколько часов раньше».
От парня клубами валил пар, когда он заявился в дом Маньки. Стройная, ладно сложенная зеленоглазая девушка Маруся жила со слепой матерью и тайком пекла партизанам хлеб. Ей не нравилось, что к ней постоянно шляется какой-то полицай, вызывающий насмешки у всей деревни, но таков был приказ командира, а против приказа не попрёшь.
– Доброго здоровья! Принимай гостя, – громко сбросил вещмешок с плеча Егорыч.
– Это ты, Витя? – откликнулась из-за занавески слепая мать, которая, как и Маруся, знала Егорыча под этим именем.
– Я. Гостинцы принёс вам. Тушёнку, сахар, сало.
– Маша, налей гостю с дороги чарку.
– Вы же знаете, что я не пью, Пелагея Карповна, – отозвался Егорыч. – А вот от чайка горяченького не отказался бы.
Маруся поджала губы и пошла цедить кипяток из самовара. «Как ты не нужен здесь, – думала она. – Мать он, видите ли, подарками задабривает. Словами ласковыми заговаривает. Та всерьёз уверена, что Витька – это мой жених. Но как же это можно, если мой Васенька сейчас на фронте, фашистов проклятых бьёт. Не как некоторые!»
При мыслях о Васе лицо Маруси залилось тихим светом. Егорыч даже залюбовался на девушку: нежная розовая кожа, правильный овал лица, милый курносый носик с бледными сейчас веснушками, густые ресницы, округлые припухлые губы. Почувствовав на себе чужой взгляд, Маруся вспыхнула и, с трудом скрывая ненависть к гостю, поднесла ему стакан кипятку, заваренного сушёным смородиновым листом.
– Благодарствую. Из твоих рук, Маша, даже простая вода – наслаждение, – играл свою роль Егорыч, не в первый раз замечая, что эта роль ему необыкновенно нравится.
Слепая мать за занавеской благодарно заворочалась в своих одеялах. Ей доставляло удовольствие, что жених дочери такой обходительный и приветливый.
– Что нового слышно, Витюша?
– Колядки я вспоминаю нынешние, – с наслаждением тянет душистый кипяток Егорыч. – Брательники у меня щепку в рукав тулупа просовывали, получалось очень похоже на гуся. Рукав – это длинная шея, а лучинка – голова гуся. В темноте очень похоже. Очень они домашних моих позабавили. А когда эти гуси в окошко стучатся, до того похоже, что я сам залюбовался. А дома на полу у нас лежит шкура медведя. Она с тех времён, когда ещё с берданками охотились. Шкура попорченная при выделке, потому и нам незадорого досталась. Лежит она под деревянным диваном возле чугунки. Закопаешь в медвежью шерсть ноги, сидишь, тепло тебе, хорошо… Вот и мать сидела так вечером, вязала варежки. Чугунка топилась, ноги приятно грела медвежья шкура. Вдруг чувствует мать, что зашевелилось что-то под ногами, задвигалось, зарычало. Первой поднялась медвежья голова, потом лапа. В свете огня из чугунки и глаза медвежьи ожили, заискрились жёлтым… Как мать подпрыгнула, – улыбается Егорыч. – И вязание далеко, чуть ли в противоположную сторону избы, отшвырнула. Сама ловко забралась с ногами на диван, кричит от страха, а убежать боится, чтобы только оживающей медвежьей шкуры не коснуться. Перепрыгнуть через неё – не выйдет, большая шкура. Боком обойти – но у шкуры уже и вторая лапа с огромными когтями вверх поднимается.
– Страсти какие ты, Витя, на ночь глядя рассказываешь, – охает мать Маруси.
– Что делать? Только приготовилась мать бороться с чудищем, как из-под шкуры мой младший брат выскочил. Это он шутил так, стервец, – важно заключает Егорыч, а не получается у него строгого тона, наружу постоянно смех вылезает. Скоро он уже смеётся открыто, во весь голос.
Смеётся за своей занавеской и Пелагея Карповна. Даже Маруся, которая изо всех сил старается убедить себя, что ей неприятен Егорыч, и та не выдерживает. Она представляет эту внезапно ожившую медвежью шкуру, вращающую по сторонам головой, и заразительно прыскает. Её смех, чистый, задорный, разливается по горнице тонким колокольчиком.
Все трое вдруг забывают, где они, что с ними. Кажется, что и войны никакой нет. А они, как заправская семья, коротают зимой вечернее время, сидят дружно, пьют душистый горячий чай, разговаривают. И им очень спокойно, радостно на душе.
Егорыч спохватывается первый:
– Маруся, давай я тебе посуду помогу помыть? Сколько ж сидеть-то?
Не дожидаясь ответа, Егорыч сгребает в охапку металлические кружки и тащит их подальше от занавески матери. Шепчет, чтобы та не расслышала:
– Маруся, мне надо срочное известие передать. Срочное, чтобы сегодня!
Девушка тоже шепчет ему:
– В моей половине поговорим. Проходи туда.
Пелагея Карповна недовольно ворчит:
– И чего шептаться, чего шептаться? Всё равно ведь всё слышу. Разве не понимаю я, что дело у вас молодое, – мать снова радостно смеётся, и от этого смеха у Егорыча холодеет спина.