Однажды известный писатель Бенжамен Констан[84] ехал в почтовой карете. Речь шла об одном из его сочинений, которое пассажиры критиковали очень строго; подражая журналистам. В числе пассажиров был господин N, который счел нужным вступиться за книгу, и вступился горячо, тем больше, что не читал ее. Один из его дорожных товарищей заметил ему, что он спорит слишком запальчиво. «Да иначе и быть не может, – отвечал он. – Когда говорят об ваших отсутствующих друзьях, надобно заступиться за них». «А! так вы знакомы с Б*?» – «Еще бы! это мой душевный приятель, он меня каждую неделю приглашаете к себе на завтрак». Б*, ошеломленный нахальством N, оборачивается и протирает глава, чтоб увериться, что он не обманулся и никогда не видал своего задушевного приятеля. «Я всегда был так хорошо принят у моего друга Бенжамеиа Констана, что нельзя будет не счесть черной неблагодарностью, если я не позабочусь отплатить ему обедом у Вефура, как только получу доход с имения». Карета остановилась у гостиницы в Фонтенебло. Пассажиры вышли. Бенжамен Констан подходит к своему задушевному другу и говорит ему: «Вы намерены дать обед вашему другу Бенжамену Констану. Пользуйтесь случаем. Все равно где бы вы его не угостили». – «Не понимаю вас». – «Поймете сию минуту. Я Бенджамен Констан, и если вы хотите убедиться, то вот моя карточка». Пассажиры чуть не померли от смеху. N. смутился, но скоро поправился и сказал «Я в восторге от этого происшествия, потому что оно меня сближает с вами. Сделайте мне честь, примите приглашение на скудный обед в здешней гостинице Оригинальность приглашения заставила принять его, но с условием, чтоб каждый платил за себя. Несмотря на то, когда принесли счет, N. непременно хотел заплатить за весь обед и занял у Бенжамена Констана двенадцать франков, потому что, как говорит, не получил еще своего годового дохода.
Известен прием, который оказывал Вольтер иностранцам, приезжавшим навещать его в Фернейском замке. Некий вновь прибывший к нему господин, польщенный приемом, дал понять, что он намеревался провести недель шесть в этом убежище, которое он находил восхитительным. «Милостивый государь, – сказал ему, смеясь, хозяин, – я вижу, что вы не желаете походить на Дон-Кихота: тот принимал трактиры за замки, а вы принимаете замки за трактиры».
Вольтер давал в театре Dѐlices, близ Женевы, свою трагедию «Китайская сирота». Монтескье, находясь в зрительном зале, крепко заснул. Вольтер набросил ему на голову свою шляпу и сказал: «Он думает, что находится на заседании академии».
Трагедия Вольтера «Эдип» представлена была в Париже в первый раз в 1719 году и принята была публикой с чрезвычайными рукоплесканиями. Герцог-регент (т. е. Ришелье) велел выбить в честь автора медаль с его изображением. Работа эта была поручена известному тогдашнему медальеру де-Лоне с тем, чтобы он вручил ее на золотой цепи, сделанной по его указанию и вкусу. Де Лоне спросил Вольтера, как велит он сделать эту цепь: из маленьких колечек, или наподобие жемчуга, или филограмовую. «Мне бы всего приятнее было, – отвечал Вольтер с лукавою улыбкой, – если бы вы взяли за образец обыкновенную колодезную цепь».
Известный немецкий поэт Кастелли[85], житель Вены, имел одного приятеля, которого часто дразнил и досаждал ему своими шутками. Раз приятель этот отправился во Францию, и Кастелли просил его иногда писать нему письма. Приятель сдержал свое слово и с шестой же станции от Вены послал к другу своему нарочного с эстафетою. Кастелли развернул огромный лист депеши, на котором написано было только два слова: «Я здоров!» Поэт проглотил эту шутку с терпением и должен был заплатить нисколько десятков талеров за отправленную эстафету. Через несколько дней после этого приятель получает в Страсбурге большую посылку, в пуд весом, посланную господином Кастелли из Вены. Получатель раскрывает ящик и находит в нем только простой булыжный камень, к которому приклеена была следущая записка: «Любезный, друг! При получении приятного известия о добром твоем здоровье, у меня свалился с сердца этот камень. Твой друг Кастелли». Приятель, с горем пополам, должен был заплатить почте весовыя деньги, потому что посылка была не франкирована.
Знаменитый прусский ученый Гумбольдт, не довольствуясь своей литературной известностью, пользовался еще, как говорят, репутацией самого злого языка в целой Европе. Он сам рассказывал иногда об этом и всегда с удовольствием вспоминал по этому поводу о г. Жерандо, с которым нисколько лет сряду сходился в одном доме почти каждый вечер. Жерандо никогда не оставался в этом доме; долее часу, но раз, заметив, что Гумбольдт тотчас по уходе кого-нибудь из гостей начинает делать разные замечания об отсутствующем, он решился, для избежания такой же участи, пересидеть ученого и вышел последним. Хозяйка дома заметила это отступление от обыкновенного порядка и, прощаясь с Жерандо, спросила его, не хотел ли он переговорить с нею наедине о чем нибудь… «О, нет, – отвечал Жерандо, – я просто догадался, что если выйду от вас прежде Гумбольдта, так уж не останусь целым, а потому я предпочел дождаться конца сражения и сосчитать раненых».
Мольер любил актера Барона, как отец любит сына. Этот актер пришел к нему однажды сообщить, что некий провинциальный актер, которому бедность мешала явиться самому, просил о небольшой помощи, чтоб быть в состоянии настичь свою труппу. «Как близко знаете вы его?» – спросил Мольер. – «Он был моим товарищем до тех пор, пока я не сделался вашим». «В таком случае сколько, думаете вы, я должен дать ему?» – «Ну… пистоля четыре»… – «Вот, – сказал Мольер, – четыре пистоля за меня, который его не знает вовсе, а вот еще двадцать, которые вы должны ему дать, как вашему товарищу».
Регент Франции, очень любивший Фонтенеля, откровенно рассказывал ему свои любовные похождения. Философ, улыбаясь, сказал ему: «Вы, ваше высочество, всегда делаете веща не по летам».
Философ, во всем и всегда владеющий собою, Фонтенель за нисколько дней до смерти своей размышлял над своим состоянием так же, как размышлял бы над положением всякого другого: казалось, что он занят был наблюдением физиологического явления. – «Вот, – говорил он, – первая смерть, которую я вижу». – А когда доктор сталь расспрашивать его чем он страдает и что чувствует, он отвечал: – «Я ничего не чувствую, кроме трудности существовать».
Какой-то господин, в присутствии Фонтенеля, сказал одну за другой несколько очень длинных острот, вследствие чего разговор перешел вообще к умению острить. Кто-то заметил, что хорошая острота есть не что иное, как счастливая случайность. – «Правда, – отвечал Фонтенель, – но такие случайности бывают только с умными людьми».
Один парижский банкир дал взаймы несколько тысяч франков господину С…, молодому писателю, только что выступившему на литературном поприще. «Вы уплатите мне долг когда напишите образцовое произведение (chef-d’oeuvre[86])». Литератор написал впоследствии три романа. Банкир прочел их и не требовал долга. Наконец С… издал в свет свой четвертый роман. Все журналы расхвалили в пух это изящное творение, и банкир написал литератору следующую записку: «Прочитав несколько самых лестных отзывов о вашем последнем романе, я полагаю, что пришло время расплатиться со мною». На это послание литератор отвечал коротко и ясно: «Извините, я надеюсь написать еще лучше».
Бьевр[87], знаменитый острослов XVIII века, до того прославился своими каламбурами, что, когда он, обедая с своим приятелем, сказал ему: «Сделай одолжение, подай мне салат», последний долго ломал голову, желая добиться двусмысленности, и наконец сказал: «Вот уж этого каламбура я никак не могу понять!»
Какой-то лорд, говоря с Шамфором[88] о министрах, сказал, что если машина хорошо установлена, то выбор их был безразличен: «Это собаки у вертела; достаточно, чтоб они передвигали ноги, чтобы все шло исправно. Хороши ли собаки, смышлены ли они, одарены ли чувством или ничего не имеют из этого, – все-таки вертел вертится, и все же ужин, более или менее сносный, будет готов».
Сатирический английский писатель Свифт, английский Рабле, имел привычку ходить с книгой в руках; он шел до ночи, не отрывая глаз от книги и не останавливаясь ни для еды, ни для питья. Однажды, когда он отправлялся из Дублина в Ватерфорд, в сопровождении только одного лакея, он встретился с старым ирландским помещиком, который, не зная доктора спросил о его имени у следовавшего за ним человека. Лакей, заимствовавший несколько оригинальности у своего господина, отвечал вопрошавшему: «Это настоятель св. Патриция, а я служу ему за мои грехи». – «А куда вы идете в такой час?» – «Прямо на небо. – «Как, прямо на небо?» – «Да, сударь, господин мой молится, как вы видите, я пощусь; а я всегда слыхал, что на небо не входят иначе, как постом и молитвой».
Скаррон[89], в одном из собрании своих стихотвоpeний, отпечатанных им, посвятил маленькой собачке своей сестры мадригал, который он так и озаглавил: «Собаке моей сестры». Нисколько времени спустя он поссорился с сестрой и в копиях велеть поместить список опечаток с указанием: «Вместо: «собаке моей сестры», читайте: «моей сестре собаке».
Карл IV спрашивал поэта Дората, женившегося в весьма преклонных летах на молоденькой девушке, как он мог себе позволить такую глупость. «Государь, – возразил поэт, – в поэзии вольности допускаются».