Алмаз. Апокриф от московских — страница 24 из 47

Но камень уже был извлечен из хранилища и передан Элизию Бомелию. Впервые за долгую жизнь аптекарь не знал, как поступить с богатством. В его квартире оказался самый дорогой предмет в мире. Самый дорогой и самый бесполезный в нынешних исторических условиях. Бомелий мучился непростым вопросом до головной боли и бессонницы.

– Что за времена настали? Богатству невозможно найти применения. Ни продать, ни обменять… Только сдать государству. Или смахивать с него пыль, пока этот строй не рухнет.

– С чего бы ему рушиться? – пожимала плечами баронесса Розен. – Плоть находит строй правильным и справедливым.

– Это от отсутствия информации.

– Уж не собираешься ли ты взяться за открывание глаз социуму?

– Диссидентов и без меня хватает. Пока еда не кончится, так и будут с закрытыми глазами жить. Нет, ну ты подумай! Гипотетически я могу купить всю Москву. Но не позволяют законы.

Бомелий вздыхал, чесал затылок, носил по комнате камень.

– Да и черт с ней! Ну сам подумай, на кой тебе вся Москва? Что ты с ней делать станешь, если купишь? Что это тебе даст? – утешала аптекаря баронесса.

Кроме того, аптекарь опасался, что рано или поздно о том, что камень находится у него, узнают соратники. Вмиг воображение нарисовало ему знакомую до невыносимой боли картину: Малюта пытает его на дыбе. «Да пропади он пропадом, этот алмаз!» – подумал Бомелий и наконец решился. Сговорившись с Лангфельдом о встрече, он с облегчением передал ему алмаз и велел вернуть на место.

Лангфельд с Епифаном долго думали, как им распорядиться алмазом. Все жизненные блага они с легкостью получали в спецраспределителях и нарываться на неприятности в виде санкций от сообщества нетрадиционных потребителей не желали. А потому решили положить камень на место.

Кроме Епифана и Лангфельда, этих обласканных номенклатурной фортуной нетрадиционных потребителей, допущенных к телу высшей партийной плоти и подрастающих кадров управленческого резерва, остальным приходилось довольствоваться органикой весьма сомнительного питательного качества. Дело в том, что потомки ниспровергателей так и не научились правильно питаться и отличались обидным нездоровьем. Бесконечные борщи на зажарке, сделавшиеся пожизненным адом малометражных московских кухонь, да и просто сплошь жареная еда, отравляли их организм. Даже новая интеллигентная плоть так и не избавилась от исторически сложившейся привычки своих пращуров – рабочих, крестьян да кухарок – пить чай из блюдец, пользоваться черным ходом и есть на кухне. Оттого в театральных фойе, где столовались некоторые нетрадиционные потребители, деликатно промокая пунцовые губы платочком, витал запах проклятой зажарки. Он исходил от причесок дам и плохо сшитых пиджаков сопровождавших их мужчин. И запах этот не удавалось перебить даже модным духам «Красная Москва», синтезированным когда-то, до революции, Бомелием под чутким руководством Жу-Жу. Ах, каких только легенд не насочиняли о нем, об этом удивительном аромате, смертные: эталонный 1913 год, Генрих Броккар, «Букет Императрицы» – последний запах Российской империи, ускользающей из-под ног Марии Федоровны. Или: жена наркома и министра иностранных дел Вячеслава Молотова Полина Жемчужина с душком подступающего ареста и уже советская фабрика «Новая Заря» со свалившимся на нее наследием Броккара… Любимый аромат советских «звезд». Никто, никакие самые выдающиеся «нюхачи» мира не могли разгадать удивительный букет этих духов, сложившийся в советское время, – полный купаж советской «Красной Москвы». Одни только нетрадиционные потребители безошибочно улавливали в нем запах борща. И теперь Бомелий и Жу-Жу гневно открещивались от своего покалеченного новой элитой детища.


Уар не мог простить советской власти периода развитого социализма той каверзы, что она окончательно испортила и без того не слишком изысканный вкус москвичей. Все, что было в царевиче эстетского, восставало против одежды смертных соотечественников, которых волею обстоятельств ему доводилось пить.

– Ты пойми, – жаловался он сокольничему, – это все равно что есть из алюминиевых плошек гнутыми вилками.

– То есть тебе мало того, что ты их потребляешь, тебе надо, чтобы они еще и сервировали себя согласно твоим вкусам, – качал головой приятель.

Уар вздыхал, понимая, что изыски ему не светят. Жизнь стремительно утрачивала краски, и он все чаще задумывался о своей ненужности даже самому себе. И алмаз, добытый с таким трудом, ни от чего не спас его, ничего ему не дал: никаких радостей и перспектив. Напротив, камень только ускорил страшную развязку. И теперь лежал мертвым грузом в этом странном месте.

Однажды, собравшись с духом, царевич отправился на балет. И с той поры зарекся. Не было там подлинных страстей, токов, которые исходили от Анастасии. Одна только холодная, отточенная, филигранная техника. Пружинистые мышцы, жилистые шеи, не вызывающие желания прильнуть и испить. Возвращаясь домой, он мучительно вспоминал теперь порывы своей возлюбленной, отдававшейся публике на каждом представлении и дарившей ей истинные эмоции и откровения. Он корил себя за потерю танцовщицы. За то, что не понял ее, за то, что возжелал присвоить, лишив подпитки извне. Загубил, собственными руками загубил! Дал ей погибнуть от чужого кинжала. И если суждена ему когда-нибудь новая любовь, то он обязательно приобщит возлюбленную доподлинно. Даже если безвозвратно испортит этим навеки. Зато он придумает ей такую смерть, которой она даже не заметит, – это ли не самый желанный и бесценный подарок? С таким подарком никакой алмаз не сравнится. Спросите любого смертного, чего он более желает: алмаз или легкой смерти?..

Смесь страха и энтузиазма, циркулирующая в крови подлежащей употреблению плоти, приносила нетрадиционным потребителям мучительную бессонницу. Им хотелось выстроиться дружно в плотно сомкнутые ряды, произвести перекличку, прогорланить речовку, а затем так же дружно попрятаться по своим клетушкам, примирившим их с действительностью и намертво привязавшим ремнями к пружинным кроватям этой пафосной и очень гордой собой психбольницы. Сановные доктора прописывали плоти аминазин в лошадиных дозах – внутримышечно, бром – орально и партийно-приворотное зелье – внутривенно. Зелье варилось в Кремле, отравляя смрадом округу. И плоть, как загипнотизированная, продолжала подпирать своими натруженными руками и согбенными плечами разлагающуюся смертную власть, несмотря на исходящий от нее трупный запах.

Уар как мог расшатывал основы строя: прикрывал фарцовщиков, валютчиков, частных нелегальных предпринимателей – истинных гениев бизнеса. Московская плоть, как обычно, увлекалась одеждой вероятного противника, что сильно осложняло ей жизнь. Все эти годы нетрадиционные потребители не могли избавиться от всепоглощающего чувства стыда за внешний вид соотечественников, за их убогий быт и того более – за их продолжительный транс.

Глава 3Теория и практика конца 80-х


– Абсурд! – уверенно констатировал Фофудьин, покачав головой. – Я не вижу ни малейшего проблеска логики в том, что творится вокруг.

– А нужна ли она – эта ваша логика? – Царевич неторопливо распечатал пачку контрабандных Treasurer и поднес к чутким ноздрям. – В мире нет ничего скучнее и бесполезнее логики. Отследить причинно-следственные связи может практически любой представитель фауны. Как бы это ни было обидно университетским преподавателям логики. В лабораториях белые мыши азартно давят на красную кнопку, раздражаясь отсутствием полета мысли у особей в белых халатах. Логика – атавистический инструмент. К тому же грубый, как монтировка.

– И чем же, по-вашему, абсурд лучше?

Святослав Рувимович колыхал в пухлой ладони фужер, любуясь тяжелыми масляными наплывами коньяка на его тонких стенках.

– Да хотя бы тем, что выявляет бессмысленность поиска истины, которым так озабочена плоть. – Царевич достал из пачки сигарету и прикурил от зажигалки Zippo. – Потому что логика тут не поможет.

– А абсурд, по-вашему, поможет! – возмутился Фофудьин всем телом, едва не расплескав коньяк.

– Да вы пейте, пейте, Святослав Рувимович, – усмехнулся царевич.

– Нет уж, извольте пояснить ваши умозаключения, идущие вразрез со здравым смыслом.

Был ли Святослав Рувимович на самом деле озабочен предметом разговора или просто под беседу вкуснее пилось, Царевича не слишком заботило. Тем не менее обстановка располагала, и он продолжил:

– Не исключено, что для того, чтобы познать истину, надо довести размышления о предмете до абсурда. И тогда мы быстрее поймем, что истина сокрыта от человечества ради него же самого. Абсурд, как лекарство, излечивает от страха перед бездной. Тогда как логика ведет человека железной рукой к ее краю, с детства внушая мысль о том, что жизнь – конечна. Представьте только, каково это: жить с сознанием конечности жизни. Но достаточно довести ужас до абсурда, и человечество будет не умирать от ужаса, а смеяться. Правда, все равно умирать. Но уже не от страха.

– Да какая им к бесу разница – от чего умирать?

– Не скажите… Это нам с вами разницы нет, нам ведь – не умирать. А смертным совсем не все равно. Поясню на примере. Ну скажем, такая картинка видится: в захваченном террористами лайнере командир находит в себе силы довести ужас до абсурда. И он транслирует в салон: «По заказу гостей из солнечного Террористана звучит эта песня!»

…По аэродрому, по аэродрому,

Лайнер пробежал, как по судьбе…

Пассажиры смеются и аплодируют.

– Да ну вас, право, с вашими шутками дурацкими… – обиделся бывший бурсак, не рискнув открыто послать августейшую особу к черту. – Я ведь говорю об абсурде в высшем смысле, в метафизическом.

– А, ну извольте. Чем не абсурд – создать мыслящих и чувствующих, а потом жестко привязать их к пищеварительному тракту. К бесконечным хлопотам о добыче пропитания. Так, под пельмени и водочку, и размышляют о том, что имел в виду Создатель. Вот интересно: каким был бы мир, если бы все живое в нем не нуждалось в питании? Был бы тогда мир благостным и прекраснодушным? Или загнулся бы от скуки? Подозреваю, что в таком виде он вряд ли долго забавлял бы Создателя.