ахнулся. Он нацеливался пронзить вену под ухом самого искусного воина из спутников Мещерина, который смотрел в другую сторону, в ущелье.
В последнее мгновение Борис расслышал шорох, успел прикрыться ружьем, и нож, жадно чавкнув, впился в дерево приклада. Как обнажающий смертоносное жало скорпион, Бату из привязанных к спине ножен выдернул лезвие сабли, – она кровавым отблеском сверкнула в красном предвечернем солнце, – и страшный зверской гримасой прыгнул на противника. Ружье снова выручило Бориса. Сабля звонко лязгнула о сталь шестигранного ствола, а, отклоняемая движением ружья, скользнула до самого дула, отчего Бату потерял равновесие и невольно выпустил рукоять. Поддетый толчком приклада в живот, он не удержался на выступе, сорвался вниз.
Однако в падении вдоль неровной стены он успел по-кошачьи вывернуться и ухватился за щель в стене откоса. Он живо нащупывал ногой опору висячему положению, слыша, что его сабля звонко стукнулась о камни седловины. Судя по тому, когда она ударилась о камни, до седловины было метра три, не больше. Он знал, что у Бориса ружьё не заряжено, а, глянув вверх, увидел, что тот выдернул торчащий в прикладе нож и отбросил к ущелью. Чего он не ожидал, так это его прыжка. Схватив ружьё обеими руками, Борис с лёта обрушится ему на спину, успевая захватить стволом его горло, чтобы, словно клещ, повиснуть на спине противника.
Шестигранный ствол давил горло и затруднял дыхание, оскалившееся, как у волка, лицо Бату наливалось кровью, он хрипел, задыхался. Пальцы его не выдержали напряжения, и оба врага сиамскими близнецами сорвались с откоса. Они упали и покатились по седловине, до крови царапаясь о камни спинами, грудью, плечами, рыча и чертыхаясь.
На седловине Бату перебросил оглушённого столкновением с валуном Бориса через себя, освободился от захвата. Борис не успел подняться, и удар ноги пришелся ему в лицо. От второго он увернулся, перехватил ступню монгола, не позволив ему дотянуться до валяющейся сабли, и, рывком поднимаясь с колена, погрузил свой кулак ему в пах. Его удар был жестоким и умелым. Монгол схватился ладонями за низ живота, согнулся с открытым ртом, не в силах ни вздохнуть, ни выдохнуть. Пошатываясь, Бату отступал к шуму речки под обрывом и вдруг, как бык, ринулся на шагнувшего к ружью врагу. Железной хваткой сковал очень сильными руками его бёдра и рванул Бориса с собою к обрыву.
В падении, вместе со срывающимися камнями они разгорячёнными телами погрузились в обжигающе холодный водоворот, попытались драться и под водой. Однако захлебнулись, отпустили, потеряли один другого. Их подхватило, расшвыряло и понесло бурным течением. Бату раньше своего противника выбрался на большой, скользкий от влаги и мха валун, который перегородил треть речки, а с него на берег к лошадям джунгар, которые в укрытии скал дожидались своих хозяев. Его тёмно-серый жеребец не был привязан или стреножен, держался особняком и неуверенно зашагал навстречу хозяину. У монгола еще хватило сил забраться в седло. Он привалился к шее коня, и умное животное само побежало, унося его прочь от этого места.
Борис выбрался на берег следом. Он дышал тяжело, тяжело поднялся на ноги, мокрыми ладонями провел по волосам и лицу. Стараясь держаться прямо, прошел к лошадям разбойников. Привязанные к корявым деревьям степные тонконогие лошади встревожено ржали, шарахались от него, словно привыкли к разбойной жизни хозяев и чувствовали в нём заклятого врага. Но он не обращал на это внимания, выбрал лучшего скакуна. Бату больше не интересовал его, он вслушивался в приглушённый шум схватки за ребром небольшой горы, которую надо было ещё объехать. Там продолжалось сопротивление последних людей отряда Мещерина.
А им приходилось очень туго, безнадежно туго. Румянцев лежал распростёртым возле тропы и не подавал никаких признаков жизни, под ним медленно расползалась лужа крови, которую не успевала впитывать сухая земля. Подьячий был ранен в ногу и не мог стоять. Мещерин держался за рану на голове, к счастью, легкую, и, насколько удавалось, помогал атаману. Один атаман дрался, словно лев у своего логова, ухитрялся отбиваться от троих джунгар, прикрывая углубление в скале, где втиснулись подьячий и казачок. Но и он начинал сдавать. И все же он дрался как человек, который на что-то надеется. Казачок первым увидел четверых всадников, которые показались за стеной утёса, гнали коней след в след по тропе сужающегося ущелья. Федька Ворон, а это был он, скакал впереди других казаков и пронзительно громко засвистел, давая знать о своём приближении.
– Отец! – кликнул повеселевший вмиг казачок. – Наши!
Казаки появились вовремя. Они верхом отогнали джунгар от тяжело дышащего атамана, не спеша, будто для развлечения, погоняли по ущелью. Разбойники отчаянно метались, напрасно пытаясь скрыться от их лошадей и сабель, и вскоре с ними было покончено.
– Никак боярин?! – подъехав, со своего коня весело заметил Седой подавленному Мещерину, которому казачок полоской разорванной запасной рубашки начал перевязывал рану на голове. И, вытирая кровь с острия сабли, напомнил разговор в Бухаре. – А разбойничьи-то души тебе видишь, жизнь спасли! А?!
Не отвечая ему, Мещерин поднялся с большого камня, на который присел, сорвал повязку. Прошел к смертельно раненому Петьке и опустился возле него на колени. Петька остался единственным ещё живым из стрельцов, что были с ним в Бухаре.
– Матери, сестре... Царский подарок... – вдруг бессвязно забормотал Петька, слабо шевеля синеющими губами. – За мое геройство...
Это были его последние слова. Мещерин поднял ладони к глазам, словно не имел больше сил видеть дневной свет, склонил голову и глухо зарыдал.
В стороне атаман с облегчением в голосе выговаривал лихо выпрямившемуся в седле Федьке Ворону:
– Решил, не успеете, черти!
Федька блеснул черными глазами на казачка, который пригорюнился и присел рядом с еще не остывшим телом Румянцева, и ничего не ответил.
Сильно хромая, к Мещерину подошел подьячий, стал над ним и над бездыханным телом Петьки.
– Не пойду с тобой дальше, – хмуро объявил он о своём решении, как будто знал или догадывался о причине, которая тянула Мещерина в горы. – Проклятие на тебе в этих местах.
Часть вторая
XIII век начинался страшно. Казалось, все демоны вселенной, оставив взаимные распри, собрались в почти безлюдных монгольских степях на свой земной шабаш и принялись раздувать ураган войны неслыханной, невиданной человечеством силы, чтобы обрушить его как на древние, так и на полные надежд юные государства и цивилизации Евразии.
И в Предводители этого светопреставления отыскали достойного варвара.
Не было порока и преступления, какого не знали, не совершили бы душа и руки Чингисхана. Но даже он боялся демонов, не доверял им, своим опытом зная, если они отыщут вождя более лицемерного, более жестокого, более хищного, чем он сам, без сожаления и колебания бросят голову хана к ногам своего нового кумира. А он ценил свою жизнь. Как все Великие Предводители варварского мира, ценил превыше всего. И не желал мучиться видениями собственной головы в пыли у чьих-то забрызганных его кровью ног. Лучше бежать, бежать и раствориться в бойких торговых странах Востока, о которых он столько наслышался и кое-что знал. Но брезгливо жалок там человек без золота, золота и сокровищ. И он предпринял меры, чтобы не оказаться безоружным перед обстоятельствами на случай перемены судьбы, не очутиться в тех странах на положении жалкого изгоя.
А проявляя заботу об этом, он стал еще вернее служить демонам войны!
Неслыханный ураган разрушения набрал силу в монгольских степях. Сначала он обрушился на города и селения Дальнего Востока, где обогатился кровавым опытом и нарастил мощь. Затем повернул назад и, минуя монгольские степи, понёсся к Средней Азии. Всё на своём пути он подхватывал и поглощал в себя или обращал в пепел и прах, повсюду сеял ужас и смерть. Даже горы Памира, казалось, поникли вершинами с его появлением у скалистых подножий и с покорным безмолвием наблюдали за тем, что творилось возле их крутых склонов. Они готовы были хранить любые тайны беспощадных завоевателей.
... Три скалы гладкими стенами окружили ровную площадку среди высоких гор. Выровненная усилиями человеческих рук, она была замкнута этими скалами и широко открывалась обрыву в пропасть. Снизу, из зева пропасти, напоминая утробное урчание голодного зверя, доносилось приглушенное журчание сдавленной в теснине речки. Как будто в жертву ей, два десятка карателей попарно подносили и сбрасывали в пропасть трупы низкорослых рабов из Китая, пронзённых короткими стрелами, которыми стреляют верховые кочевники. Оба десятника равнодушно присматривали за этой работой. Руководил всеми карателями, выделялся среди них серебряными с позолотой доспехами и хмурой собранностью коренастый и кривоногий сотник из личной тысячи Бессмертного. Воины-каратели и их десятники были из немонгольских племен, считали себя потомками азиатских скифов, и в поведении сотника-монгола прорывалось высокомерное презрение, он грубо покрикивал на них, подгонял и торопил.
– Все рабы были немыми, только мычали. Зачем им вырвали языки? – тихо спросил средних лет каратель напарника, когда они возвращались от края пропасти к лежащим у стены трупам.
– Слух пошёл, строили тайник для сокровищ, – негромко и неуверенно ответил его узколицый приятель. – Где бы он мог быть?
Стараясь не привлечь внимания сотника, оба в который раз оглядели ровные стены невысоких скал, которые теснили площадку. Но взоры их не могли остановиться ни на чем приметном и обратились на китайского мастера, который с отрешенным выражением бледно-жёлтого лица стоял в углу скал напротив пропасти. Ему не было и сорока, но он казался стариком, погруженным в тяжелые мысли, совсем чуждым тому, что происходило у него перед глазами: смотрел – и не видел, слушал – и не слышал.