Алмаз, погубивший Наполеона — страница 40 из 73

Я намеревался последовать за ней, когда она отправилась в Париж, чтобы присоединиться к королю и королеве в их последнем узилище. Мои родители отдали меня в ее распоряжение, считая, что по моему юному возрасту и малому времени, проведенному в Париже, я там неизвестен, а значит, буду в безопасности и смогу быть ей полезен. В последнюю минуту, выезжая из Кобленца, принцесса запретила мне сопровождать ее и тем спасла мне жизнь.

Свекор принцессы, герцог де Пантивр, предложил половину своего состояния прокурору Манюэлю за ее свободу. Но кто-то предупредил ее, что ни в коем случае не следует выходить из своей камеры, и когда Манюэль пришел за ней, она отказалась уйти. Она всегда была послушной принцессой, созданной для того, чтобы прогуливаться по дворцовым садам в тонком платье, с одной-единственной розой без шипов в руке. Она была создана для танцев, игры в карты с молодой королевой и была обречена на погибель, когда ее хорошенький мирок вдруг раскололся. При виде зрелищ, встречавшихся ей по дороге на последний допрос, она то и дело спотыкалась, но и по прошествии тринадцати часов отказалась принести клятву в ненависти к королю и королеве, которых так любила.

— Ненавидеть их противно моей натуре, — сказала она и упала на руки сопровождающего.

— Свободна! — объявил трибунал, как делал это всегда. После чего служащие открывали дверь, жертву выволакивали наружу и разрубали на куски.

Пересекая залитый кровью судебный двор, принцесса потеряла сознание. Тот самый мулат, которого она когда-то обучила грамоте и окрестила, ударил ее по голове алебардой. Колпак упал, волосы рассыпались и полностью покрыли ее. Мулат ударил снова. Другие отрезали голову моей нежной подруги. Ее обезглавленное тело было осквернено и претерпело зверское обращение сверх всякой меры. Его выпотрошили, вырвали еще бьющееся сердце и съели его — так мне рассказывали. Ее обнаженный торс проволокли по улицам, выстрелили ее руками и одной ногой из пушек (я пишу это через силу…).

Они надели ее голову с застывшей на лице последней растерянной гримасой (а кто-то говорит, что и ее интимные части) на пику у тюрьмы Тампль и вставали друг на друга, чтобы прикрепить голову к прутьям решетки.

— Вот здесь она может торжествовать! — кричали они, чтобы привлечь королеву к окну, но король удержал ее, и королева, к счастью, упала в обморок.

Когда толпа несла голову по Парижу, длинные развевающиеся волосы принцессы зацепились за пуговицу одного слуги, который знал ее. Молодая девица, бывшая с ним, умерла от страха через шесть часов. Голову донесли до Пале-Рояля.

— О, это голова Ламбаль — я ее узнаю по длинным волосам, — сказал потомок Мадам герцог Орлеанский, который к тому времени превратился в Филиппа Эгалите.[84]

Как бы далеко я ни находился от всего этого, безумие меня настигало. По ночам мне представлялся бой барабанов, лихорадочные бессвязные речи, окровавленные передники и тяжелое кислое дыхание. Я видел топоры, занесенные над белыми шляпками, и голые руки, на которых вытатуированы эмблемы ремесла, тянущиеся ко мне и к тем, кого я любил, с кем жил и кого не сумел спасти…

После шести дней и ночей и тысяч смертей город не только опьянел от крови, он окончательно обезумел. Император называет эту резню пятном позора, легшим на нас. Однако он понимал, что террор — неизбежная часть всякой революции, что бывшие у власти должны быть напуганы и бежать. Он чувствовал ярость и, хотя все это вызывало у него отвращение, начал представлять себе новый мир, который должен возникнуть в результате.

После резни по вечерам заседали политические клубы. Часто там не хватало свечей, и в желтом полумраке можно было безопасно говорить из глубины толпы. Как-то Дантон расхваливал себя — голос у него был гулкий, — как вдруг кто-то крикнул:

— Сентябрь!

И Дантон замолчал. Все они были «сентябристами», и никто не мог вернуться к тому, что было до сентября.

* * *

Париж был тогда ужасным садом, почва которого кишела червями, превосходными посредниками дерзких убийств. То было счастливое время для воров, убийц и карманников, которых выпустили на свободу, и одна из шаек нацелилась на Гард Мебль и «Регент».

Воры из Марселя встречались в кабаре. Они скользили по крышам, как кошки, и пролезали через любую застекленную крышу и незабитый чердак. Каждую ночь они забирались в Тюильри через чердаки и выкрали многое из королевских сокровищ. Если ценные вещи не пролезали в окно, их ломали, а потом вытаскивали. Они напрактиковались в осквернении, ибо это они мчались по просторным комнатам наших поместий с мешками и факелами.

Полиция была бессильна и продажна. Воры, переодетые муниципальными полицейскими или национальными гвардейцами, останавливали горожан и требовали у них цепочки для часов или пряжки с башмаков. В дни сразу после бойни карманники, укрыватели краденого, закоренелые преступники всякого рода занимались грабежами и насилием. Никто в точности не знал, что происходит, и замешательство было превосходной средой для преступлений. Париж, опасный и одурманенный в одно и то же время, пребывал в состоянии самоопьянения.

«Регент» ждал в Гард Мебль, самим своим существованием взывая к новому преступлению. Поль Мьетт отбирал людей по одному, всматриваясь в каждое новое лицо, опасаясь шпионов и осведомителей. На ночных крышах он был вне досягаемости. Он хотел драгоценностей, он хотел получить их все, особенно тот крупный белый камушек, предмет тюремных мечтаний.

18БРИЛЛИАНТ ИСЧЕЗ

В ночь на 11 сентября около одиннадцати часов, когда за мерцающими фонарями темнели большие здания, а боковые улицы были по-прежнему вязкими от крови, Поль Мьетт и его шайка встретились с кучкой воров из Руана у Гард Мебль. Мьетт оставил несколько человек на страже на площади Людовика Пятнадцатого, а сам и с ним еще пятеро вскарабкались по фонарным столбам на наружную галерею первого этажа. Они, цепляясь руками и ногами за выемки между крупными известняковыми плитами, перелезли через перила и спрыгнули на темную галерею, образованную колоннадой.

Они выждали, распластавшись на камне, но гвардейцев не было видно. И никто не позаботился закрыть железные ставни. Деревянные ставни остановить не могли, алмазным резаком они вырезали оконное стекло и, дотянувшись до задвижки, открыли раму. Мьетт знал, что двери на площадку и внутреннюю лестницу опечатаны полосками ткани с печатями городской Коммуны, которые никто не смел сломать. Оказавшись в комнате с драгоценностями, они накинули тяжелые железные крюки на двери изнутри, чтобы не дать гвардейцам войти и помешать. Мьетт боялся только одного, что произведенный ими шум может привлечь гвардейца, стоящего на лестничной площадке со стороны улицы Сен-Флорентин.

Несколько человек держали свечи, а Мьетт разбивал витрины, и вот они набили карманы украшениями и орденами Людовика Пятнадцатого, его тяжелыми, инкрустированными драгоценными камнями эполетами. Из порфировой шкатулки вынули бриллиантовые пуговицы и все камни, которые нашивались на его одежду. Они бросили в мешок орден Золотого Руна — вялую тушку барана с болтающимися ногами из рубинов. Эта изумительная драгоценность, рисунок которой сделали маркиз де Помпадур и Людовик Пятнадцатый, объединяла в себе рубин «Берег Бретани», огромный треугольный бриллиант Тавернье, сверкающий синим, «Неаполитанское яйцо», бриллиант «Базу» и необыкновенный желтый сапфир. Мне он в последний раз сверкнул на солидном животе короля.

Мьетт, искавший «Регент», не знал, что его уложили вместе с другими неоправленными бриллиантами, и не нашел его в ту ночь, потому что воры не взломали шкафы и не достали бриллианты, лежащие на воске в маленьких коробочках, запертых в инкрустированном комоде.

Спустя три часа они спустились вниз и разделили добычу с теми, кто стерег снаружи, сидя на камнях поверженной статуи Людовика Пятнадцатого. Наконец они отправились в один из своих кабаков, где каменные стены были так черны, что мазались при прикосновении к ним, потолки так низки, что, казалось, вот-вот упадут, и все запахи, смешиваясь и одолевая друг друга, составляли аромат какого-то адского рагу. В таких погребках они смеялись и напивались до бесчувствия и развлекались со шлюхами.

Следующую ночь они спали, а ночью 13 сентября с ними вместе на дело отправились женщины. Грабители взломали комод и дверцы шкафа и достали маленькие коробочки с крупными бриллиантами, уложенными в воск. В ту ночь они взяли «Великий Санси», «Розовый бриллиант о пяти сторонах» («Гортензию») и, возможно, «Регент».

Следующую ночь они опять спали и продолжили пятнадцатого, ибо теперь это стало неторопливым, беззаботным, почти непрерывным грабежом с распитием спиртного, с королевскими драгоценностями в кармане, с камнями, оброненными и разбросанными вместе с орудиями взлома по просторной, тускло освещенной комнате. Они хватали сосуд из горного хрусталя, и если при этом ручки из тонких сплетенных яшмовых змей с рубиновыми глазами ломались, ну и пусть. Они стали так самоуверенны, что даже не оставляли дозорных и все до одного влезали в здание. Шайка грабителей разрасталась с каждой ночью, точно как революция или дурная болезнь в кабаре. Она превратилась в многочисленную безымянную банду мужчин и женщин, неуправляемых и непредсказуемых, как сама революция — имена их не имели значения.

У них хватало времени на пикники при свечах. Они рвали руками хлеб и колбасу, а их мешки и карманы лопались, когда они своими ножами отрезали очередной ломоть сыра понлевек. (Как я тоскую по столь непритязательной пище здесь и сейчас, когда пишу это! Хотя с нами Пьеррон, повар императора, и его помощник, здесь не хватает необходимых ингредиентов. Иногда я мечтаю о меню из всех блюд прошлого, о супах и деликатесах, о чашах с фруктами из витого сахара, о свете свечей, играющих на твердых глазированных поверхностях, как на цветных драгоценных камнях. Я думаю и о тушеном мясе, и о