Алмаз раджи — страница 92 из 98

Вскоре после заката буря разыгралась с еще большей силой. Такого урагана летом я еще не видывал, да и зимние штормы никогда не налетали столь внезапно. Мы с Мэри сидели молча, прислушиваясь, как скрипит и потрескивает весь дом, как свистит и завывает буря. Капли дождя, попадая через трубу камина на огонь, зловеще шипели на горячих углях.

Мысли наши были далеко, с теми несчастными, что боролись за свои жизни в море, или с моим не менее несчастным дядей, мокнувшем и замерзавшем на холме. Но каждый новый порыв бури, каждый новый шквал возвращал нас к действительности и заставлял вздрагивать и прислушиваться, как почти по-человечески стонут стропила, как ветер с воем врывается в трубу камина, неожиданно вздувая в нем пламя. И сердца наши бились все тревожней. А новый шквал то приподнимал кровлю, то ревел разъяренным зверем, то жалобно плакал, как одинокая флейта, то врывался в кухню и наполнял ее своим холодным, влажным дыханием.

Было около восьми вечера, когда Рори вошел в кухню и с порога поманил меня к двери. Видно, на этот раз дядя напугал даже своего верного товарища. Рори, встревоженный его поведением, просил меня пойти вместе с ним, чтобы приглядеть за дядей. Я поспешно оделся, поскольку и сам, под влиянием безотчетного страха, в этой сильно наэлектризованной грозовой атмосфере, испытывал непреодолимую потребность действовать и двигаться. Тревога побуждала меня предпринять хоть что-нибудь, лишь бы не сидеть в томительном ожидании, прислушиваясь к вою бури. Я велел Мэри не выходить, обещал позаботиться об ее отце и, закутавшись в плед, последовал за Рори.

Несмотря на то что стояла середина лета, ночь была непроглядно темной и стылой, как в январе. Густые сумерки чередовались с периодами глухого мрака, и не было никакой возможности понять причину этих перемен в мятущемся хаосе небес. Ветер забивал дыхание, в глазах рябило, все вокруг содрогалось от страшных ударов грома; ощущение было таким, словно гигантский черный парус бьется у вас над головой. Когда же на Аросе вдруг наступало затишье, становилось слышно, как вдали с воем проносятся шквалы. И над равнинами мыса Росс ветер гулял также беспрепятственно, как и в открытом море.

Одному Богу известно, что за ужасы творились там, у вершины Бэн-Кьоу. Клочья морской пены и брызги дождя хлестали наши лица. Вокруг Ароса дико ревел прибой. Грохот волн слышался то громче, то тише, он доносился из разных мест, словно играл какой-то адский оркестр, в котором солировали слитные голоса Гребня и басовитые возгласы Веселых Ребят. В ту минуту мне вдруг стало понятно, за что они получили это странное название. В клокотании зыби на этих рифах слышалось какое-то могучее добродушие, почти человеческое. Словно орда дикарей перепилась до потери рассудка и, забыв членораздельную речь, принялась плясать и вопить в веселом безумии. Именно так, чудилось мне, звучали в эту страшную ночь смертоносные буруны Ароса.

Держась за руки и спотыкаясь на каждом шагу под натиском сбивавшего с ног ветра, Рори и я с невероятным трудом продвигались вперед. Мы путались в мокрой траве, падали на мокрые камни, наши ноги скользили и разъезжались. Разбитые, измученные, вымокшие до нитки и задыхающиеся, мы наконец достигли мыса, смотревшего прямо на Гребень. Это был излюбленный наблюдательный пункт дяди Гордона. Как раз в том месте, где утес достигает наибольшей высоты и почти отвесно обрывается в море, небольшой пригорок образовал нечто вроде парапета, за которым, укрывшись от ветра с моря, наблюдатель мог любоваться тем, как прилив беснуется у его ног. Оттуда же можно было видеть пляску Веселых Ребят.

Впрочем, в подобную ночь оттуда не различить ничего, кроме мрака, в котором бурлят, кипят и кружатся водовороты, а пена и брызги, взлетев на невероятную высоту, в мгновение ока разлетаются мелкой водяной пылью. Никогда еще я не видел, чтобы Веселые Ребята так буйствовали. Белые столбы пены вздымались и пропадали во тьме, словно призраки, поднимаясь выше вершины утеса. Иногда два-три таких столба вырастали и пропадали одновременно, а порой их подхватывал порыв ветра, и нас обдавало брызгами и пеной, словно волна налетела прямо на нас. Зрелище это подавляло, но не своим величием, а беспрестанным одуряющим грохотом, то усиливающимся, то затихающим. От этого в голове воцарялась какая-то звенящая пустота, мысль цепенела, наступало состояние, близкое к острому умопомешательству. Минутами я ловил себя на том, что, следя за бешеной пляской Веселых Ребят, я принимался напевать, вторя их хриплым голосам.

Мы находились в нескольких саженях от дяди, когда при вспышке зарницы я разглядел его фигуру среди тьмы этой черной ночи. Дядя стоял за каменным парапетом, откинув голову назад и прижимая к губам горлышко бутылки. Наклонившись, чтобы поставить бутылку, он заметил нас и помахал рукой.

– Разве дядя пьет? – крикнул я Рори.

– О, он всегда напивается, когда ветер ревет! – отвечал старик на таких же высоких тонах, потому что иначе ничего нельзя было расслышать.

– Стало быть – и в феврале… Тогда он тоже был пьян? – допытывался я.

«Да» старого слуги обрадовало меня. Значит, и убийство он совершил не хладнокровно, не по расчету; это, надо полагать, случилось в пьяном безумии, что могло служить оправданием даже в суде. Значит, дядя мой был всего лишь безумцем, а не жестоким преступником, чего я больше всего опасался. Но что за странное место для одинокой попойки! В какой невообразимой обстановке он предавался этому пороку, бедняга!

Я всегда считал пьянство дикарским наслаждением, опасной страстью, скорее демонической, чем человеческой; но пить здесь, в такую жуткую минуту! Стоя среди этого невероятного хаоса разбушевавшихся стихий, от которого голова идет кругом, тело балансирует на краю обрыва, а настороженный слух ждет, что послышится треск и грохот погибающего корабля! Если бы и сыскался человек, способный на это, то уж никак не мой дядя, твердо верящий в ад и загробное возмездие, терзаемый самыми мрачными суевериями. А между тем, так оно и было. И когда мы добрались, наконец, до вершины, очутились под защитой каменного парапета и смогли перевести дух, я увидел, что глаза его зловеще сверкают в темноте.

– Ну разве это не великолепно, Чарли? Посмотри, как они пляшут! – выкрикнул он и потащил меня к самому краю обрыва, висевшему над бездной, откуда доносился оглушительный шум и поднимались облака белой пены. – Взгляни на них! Смотри, как чертовски славно они сегодня пляшут!

Слово «чертовски» он произнес с особым нажимом, и мне показалось, что и само слово, и манера, в какой оно было произнесено, равно соответствуют и этой минуте, и разыгрывающейся на наших глазах сцене.

– Им не терпится заполучить шхуну, – продолжал дядя, и его тонкий, визгливый голос отчетливо слышался на вершине. – Видишь, она все ближе… да-да, все ближе и ближе!.. И они там, на шхуне, знают… прекрасно знают, что их песенка спета… Оттого-то они там все пьяны… пьяны, говорю я тебе!.. Мертвецки пьяны! И на «Христос-Анне» они тоже все были пьяны под конец, поверь мне; никто не решится тонуть в море, не напившись до полного помрачения! Без этого никак нельзя!.. Молчи, не возражай мне… разве ты можешь что-нибудь знать об этом! – вдруг взвизгнул он в припадке гнева. – Я говорю тебе, что это так! Никто не смеет пойти на дно трезвым! Возьми-ка, – добавил он, протягивая бутылку, – промочи горло…

Я хотел было отказаться, но Рори украдкой дернул меня за рукав, как бы желая предостеречь, да я и сам уже передумал. Взяв из рук дяди бутылку, я не только основательно отхлебнул, но и постарался пролить на землю как можно больше. Это был чистый спирт, от которого у меня перехватило дыхание так, что я едва смог его проглотить. Не заметив, насколько убыло содержимого в бутылке, дядя снова запрокинул голову и допил остаток, а затем, хрипло расхохотавшись, швырнул опустевшую посудину Веселым Ребятам, которые, казалось, разом рванулись вверх, чтобы поймать ее на лету.

– Эй, чертовы парни! – крикнул он. – Вот вам ваша доля! А к утру получите и кое-что получше!..

И вдруг во мраке ночи, когда ветер на минуту затих, явственно прозвучал человеческий голос – резкий и отчетливый. Человек, которому он принадлежал, находился не дальше, чем в двухстах шагах от нас. Но в то же мгновение ветер с диким воем обрушился на мыс, Гребень оглушительно заревел и забурлил, а Веселые Ребята заплясали с каким-то диким озлоблением.

Но все же мы слышали звук этого голоса, и он продолжал звучать у нас в ушах. Кроме того, мы знали, что обреченное на гибель судно переживает последнюю агонию, что оно гибнет в нескольких десятках саженей от нас, и то был голос его капитана, отдававшего последние приказания. Сгрудившись у края утеса, мы с напряжением ловили каждый звук, и все наши чувства превратились в одно мучительное ожидание неизбежной развязки…

Ждать пришлось довольно долго, и эти бесконечные минуты показались нам годами. И вот на одно короткое мгновение мы увидели шхуну на фоне громадного столба сверкающей белой пены. Я и сейчас вижу перед собой ее черный силуэт с убранными парусами, с сорванным гротом и рухнувшей на палубу мачтой, и мне кажется, что я различаю на мостике темную фигуру человека, вцепившегося в штурвал.

Однако это видение исчезло быстрее, чем вспышка молнии. Тот же вал, что так высоко вознес злополучное судно на свой гребень, накрыл его и похоронил навеки в бездонной морской пучине. Грянул нестройный хор предсмертных воплей, который тут же заглушили своим ревом Веселые Ребята.

Последний акт этой трагедии был сыгран стремительно: крепкое судно со всем своим грузом, со всеми человеческими жизнями, драгоценными для близких и родных, в одно мгновение пошло ко дну среди круговерти бушующих волн. Все эти люди канули в вечность, точно страшный сон. А ветер все продолжал свирепствовать, и холодные бездушные волны продолжали догонять одна другую, сшибаться, прыгать и перекатываться через Гребень, словно ничего не случилось.

Долго ли мы пролежали на обрыве втроем, прижимаясь друг к другу, безмолвные и неподвижные, – этого я не знаю, но полагаю, что долго. Наконец, один за другим, почти машинально мы сползли вниз, под защиту парапета. Я лежал, прижимаясь к холодному камню, вне себя от ужаса, не владея рассудком, и слушал, как дядя что-то бормочет про себя – его возбуждение сменилось глубокой подавленностью.