Алмазная пыль — страница 5 из 45

Когда я была маленькая, я была уверена, что вся эта история, которую называют «Вторая Мировая война», — ни что иное, как жестокая драка между Газетой и припадочно дергающимся типом с усиками, имя которого «Проклятыйгитлер», а фамилия — смачный плевок.

Газета действовал на меня завораживающе. Его заостренное лицо внушало страх. «Не плачь, он тебе ничего не сделает, он такой из-за Проклятогогитлера», — успокаивала меня бабушка, когда я прибегала прятаться в ее передник, пахнувший рыбой и чесноком, и тут же сердито звала деда и требовала сатисфакции: «Смотри, как он ее напугал! Бедненькая моя, надо его прогнать! Скажи ему, чтоб не приближался к маленькой!»

(«Маленькой» была я. Всегда. Даже, когда я переросла ее, в глазах бабушки я оставалась «маленькой». Нуждающейся в защите. Еще более маленькой и еще более нуждающейся в защите я стала после того, как на военном кладбище похоронили то, что осталось от Лиора, и женщина, называвшая себя моей мамой, бросила нас, уехав на далекий континент.)

Тогда дедушка обнимал меня, и резкий аромат нефти, исходивший от его одежды, отбивал запах рыбы и чеснока.

«Ну, хватит, что он тебе такого сделал?» — пренебрежительно гремел он, поднимая меня своими большими руками, и объяснял, как бабушка: «Это потому, что проклятый Гитлер всё у него отнял, главным образом — ум. Прекрати реветь. Он душа-человек! Так-то оно в жизни — когда-то он был большим человеком, а сейчас он несчастный человек».

Газета, действительно, ничего мне не сделал. Его несправедливо обвиняли. Я была очарована его меняющимися настроениями, смехом и слезами, умением декламировать Танах задом наперед, своими песнями, рассказами и коллекцией кукол, которых он прятал под одеждой, выдергивал оттуда и рассказывал мне истории о них на своем языке — клоуны в заплатах, черные короли и тоненькие принцессы. Он учил меня складывать длинные гибкие листья и свистеть в них долгим свистом, выращивать шелковичных червей, передразнивать пальмовых голубей, петь и ругаться по-немецки.

Якоб-Газета имел обыкновение бродить по двору дома на улице Ахад а-Ам, тонко посвистывая. «Газеты есть?» — вопрошал он, приблизив ко мне свое лицо. Его жидкие рыжие волосы почти касались моей щеки, и я чувствовала его запах — зеленоватый запах плесени, смешанный с запахом крапивы. Я вытаскивала из сумки пачку газет и клала ее на землю. Якоб не шевелился. Только, когда я уходила, он приближался к газетам, подбирал их и относил в свое убогое жилище. Никто не знал, что он с ними делает.

«Твой брат где есть?» — говорил Газета всякий раз, когда видел меня — представительницу Лиора на этой земле. Он не переставал тосковать по Лиору. И он тоже… Много лет после того, как Лиор был похоронен на военном кладбище, и на его могиле был установлен большой мраморный памятник, Газета продолжал спрашивать, когда он вернется с прогулки. Глядя в землю, он шептал его имя и протягивал мне новую шахматную фигуру, которую вырезал для него. Но Лиору не нужна была ладья в его путешествии в страну мертвых…

«С ним всё хорошо?» — спрашивал Газета, снова и снова разбивая мне сердце. Он не признавал смерти. Как утешительно безумие!


После «того случая» мне запретили к нему приближаться.

«Ради него», — сказал дедушка.

«Ради тебя», — сказала бабушка.

«Ради меня», — сказал мой бедный папа.

Мама молчала.

После того, как дедушка убедил власти, что Якоб Роткопф не опасен для окружающих, и получил его обратно, бабушка поставила определенные условия, и дедушке пришлось подыскать Якобу другой дом. Тогда он отремонтировал для него деревянную времянку рядом с лабораторией, и Якоб переехал туда.

Для меня его жилище было недосягаемым.

Мне очень хотелось войти туда, усесться рядом с Газетой и слушать его истории, но дедушка строго-настрого это запретил.

Теперь мы оба стояли на пороге запретного домика.

3

Раз и другой, и третий огляделся дедушка вокруг, будто видел этот большой двор впервые. Он нервно поскреб предплечья. Затем постучал в дверь тремя четкими резкими ударами. Внутри царила тишина. Дверь оставалась закрытой. Дедушка еще раз повторил серию ударов, похожую на условный знак в детской игре, и, не получив ответа, отказался от стройной музыкальной дроби и заколотил в дверь изо всей силы. Он свистел, стучал, говорил и шептал.

— Это я, Макс… — говорил он, приблизив лицо к двери. — Якоб, открой мне, пожалуйста. Это я, Макс, Макс Райхенштейн…

Наконец из домика донесся ответ. Газета прокричал что-то на своем и дедушкином языке.

— Алес в порядке, — сказал дедушка. — Битте, мах ауф ди тир[10]. Это хорошие полицейские.

Послышался шум — похоже, что Газета отодвигал мебель. Потом раздался сухой кашель, и дверь отворилась. Дедушка не шевелился. Он остался стоять на пороге, глядя в глаза Якобу.

— Данке, — тихо сказал он. — Здесь Габи. Моя внучка. Она приехала нам помочь.

Газета сердито забормотал.

— Ша, ша, — зашептал дедушка тоном Мери Поппинс. — Это моя Габи. Ты ее знаешь. Она — твоя подруга. Она всегда приносить тебе красивые газеты.

Газета не отвечал.

Дедушка вошел внутрь, сделав мне знак следовать за ним. Чуть поколебавшись, я переступила порог и сразу же очутилась в запретной зоне.

Жилье Якоба представляло собой темную загроможденную комнатушку. Не было там ни певчих птиц, ни золотых рыбок. Ни свистулек, ни бус, ни деревянных игрушек. Только груды газет, спертый воздух и тяжелый дух плесени. Кажется, здесь никогда не проветривали. Воняло ужасно. Невозможно было дышать, не кашляя. Я зажала нос и рот рукой, но вонь проникала сквозь любую преграду.

— Дедушка, оставь дверь открытой, — простонала я.

— Ты в порядке?

Я кивнула. Это всего лишь запах. Можно продолжать.

Свисающая с потолка голая лампочка слабо освещала помещение. Постепенно я стала различать знакомые предметы. Стенные часы, некогда украшавшие гостиную в просторной квартире дедушки и бабушки, два старых матерчатых стула, перенесенные сюда из подвала на улице Ахад а-Ам, узкая железная кровать, стоявшая когда-то в одной из комнат дома дедушки и бабушки. Но большую часть пространства комнатушки занимали газеты. На полу, на старой покосившейся этажерке, на креслах, на поломанном журнальном столике — везде высились кучи старых газет, выстроившиеся, как солдаты на параде, в ожидании приказа.

Дедушка остановился у раковины в жалкой кухоньке в углу комнаты. Он казался растерянным. Его красивое лицо было изрезано морщинами, ставшими глубже за одну ночь.

На деревянном столе стояла старая зеленая жестянка. Я вспомнила эту жестяную коробку. Она была в подвале дома на улице Ахад а-Ам. В нее дедушка клал еду для Якоба — так у них было заведено.

Сам Газета сидел, напряженно выпрямившись, на старом стуле. В руке он держал игрушечное деревянное ружье.

Дедушка склонился над ним и зашептал ему на ухо по-немецки. Газета почтительно кивнул в мою сторону, как будто я приехала на бал в его роскошный дворец. В ответ я изящно и элегантно склонила голову, как это требовалось, и ждала, что будет дальше.

Газета молчал. Дедушка тоже. В домике стояла полная тишина.

Да что здесь происходит? Семейный вечер молчания? Меня вытащили из теплой постели для участия в сеансе Випассаны[11] в лачуге Якоба-Газеты?

Я уставилась на дедушку нетерпеливым взглядом, выражавшим один единственный вопрос «Ну?..»

— Вон там. Это там… — ответил дедушка на мой раздраженный взгляд и указал на пол. Там у ног Газеты лежало что-то, накрытое серым армейским одеялом.

Я приблизилась, стараясь не испугать этого несчастного, и осторожно потянула за край одеяла.

Это была женщина. Труп женщины.

Настоящая женщина, с головой и волосами…

Горло у меня сжалось и втиснулось в легкие. До сих пор трупы попадались мне только в детективах — в кино или в моих любимых книгах — там было полно разрезанных на части женщин, сожженных тел, заколотых детей или застреленных мужчин, и всё это не вызывало у меня никакой физической реакции. Но этот труп был здесь, по-настоящему!

Я опустилась на колени. Ее глаза были широко раскрыты и смотрели застывшим взглядом. Волосы лежали на полу, блестя от засохшей на них жидкости, в происхождении которой невозможно было ошибиться. На ней был синий спортивный костюм, покрытый пугающими пятнами. Очень пугающими. Ноги были босы.

— Это труп женщины, — промямлила я и быстро встала. Газета улыбнулся мне счастливой улыбкой и закивал, будто подтверждая мой диагноз.

— Ну, это понятно, — язвительно сказал дедушка. — Что ты об этом думаешь?

— Что с ней что-то сильно не в порядке. Кто это?

Дедушка не ответил.

— Что он с ней сделал?

— Он ничего с ней не сделал, он даже не знает, кто это.

— А ты знаешь?

Дедушка поднял руки вверх.

— Я — нет! Найн! Может, это проститутка? Тут много таких. Бедные девочки… Может, какой-нибудь клиент-имбецил убил ее и бросил здесь.

— Кто-то оставил ее здесь?! В домике Газеты? Дедушка, это невозможно!

— Так, может, она была очень больна, искала, где бы отдохнуть, и умерла здесь…

— Деда!

— Елзо, ихь вайс нихьт. Я не знаю. От чего ты думаешь, она там умерла? — Он сердито взмахнул рукой, указывая на кусты за окном, под которыми лежали белые кроссовки.

— Понятия не имею, и это не мое дело. Для этого существует полиция, деда!

Дедушка протестующе зарычал.

Я приблизилась к женщине. Может, это ошибка?! Может быть, эта женщина, лежащая на полу со спокойным лицом и открытыми глазами, еще дышит, и, если к ней прикоснуться, она встанет и уйдет?.. Я снова склонилась над ней, но Газета, издав предостерегающий звук, замахал передо мной своим игрушечным ружьем. Он вклинился между мной и женщиной и осторожно накрыл ее серым одеялом так, будто это был ребенок, которого ему доверили нянчить.