Алмазная пыль — страница 16 из 27

Игнатьев сиял, картавил, скалил свои белые зубы, щетинил рыжеватые, безукоризненно подстриженные усы и пил черный, душистый портвейн – за дам, за родину, за хозяйку дома, за все высокое и прекрасное.

Больше всех шумел, толкался, зычно хохотал во все горло Алексей Николаевич Толстой, рассказывавший о том, как он в течение двух часов подряд стоял перед витриной известного магазина Рауля на бульваре Капуцинов и мысленно выбирал себе лакированные туфли…

– Вот получу аванс от «Грядущей России» и куплю себе шесть пар, не менее! Чем я хуже Поля Валери, который переодевается по три раза в день, а туфли чуть ли не каждые полчаса меняет?! Ха-ха-ха!..

И привычным жестом откидывал назад свою знаменитую копну волос, полукругом, как у русских кучеров, подстриженных на затылке.

– А вот и Тихон, что с неба спихан, – неожиданной скороговоркой и повернувшись в сторону так, чтобы жертва не слышала, под общий, чуть-чуть смущенный и придушенный смех швырнул свою черноземную шутку неунимавшийся Толстой.

В комнату уже входил Тихон Иванович Полнер, почтенный земский деятель и зачинатель первого зарубежного книгоиздательства «Русская Земля», на которое ожидали денег от бывшего посла в Вашингтоне Бахметьева.

То ли застегнутый на все пуговицы старомодный, длиннополый сюртук Тихона Ивановича, то ли аккуратно расчесанная седоватая бородка его и положительная, негромкая речь, – но настроение как-то сразу изменилось, стихло, и положение спас все тот же неиссякаемый, блестящий расточитель щедрот А. А. Койранский.

Выдумал ли он его недавно или тут же на месте и сочинил, но короткий рассказ его не только сразу поднял температуру на много градусов, вызвал всеобщий и искренний восторг, но в известной степени вошел в литературу и остался настоящей зарубкой, пометкой, памяткой для целого поколения.

– Приехал, – говорит, – старый отставной генерал в Париж, стал у Луксорского обелиска на площади Согласия, внимательно поглядел вокруг, на площадь, на уходившую вверх – до самой Этуали – неповторимую перспективу Елисейских полей, вздохнул, развел руками и сказал:

– Все это хорошо… очень даже хорошо… но Que faire?[18] Фер-то ке?!

Тут уже сама Тэффи, сразу, верхним чутьем учуявшая тему, сюжет, внутренним зрением разглядевшая драгоценный камушек-самоцвет, бросилась к Койранскому и в предельном восхищении воскликнула:

– Миленький, подарите!..

Александр Арнольдович, как электрический ток, включился немедленно и, тряся всей своей темно-рыжей четырехугольной бородкой, удивительно напоминавшей прессованный листовой табак, ответил со всей горячностью и свойственной ему великой простотой:

– Дорогая, божественная… За честь почту! И генерала берите, и сердце в придачу!..

Тэффи от радости захлопала в ладоши – будущий рассказ, который войдет в обиход, в пословицу, в постоянный рефрен эмигрантской жизни, уже намечался и созревал в уме, в душе, в этом темном и непостижимом мире искания и преодоления, который называют творчеством.

– Зачатие произошло на глазах публики! – с уморительной гримасой заявила Екатерина Нерсесовна Дживилегова, жена известного московского профессора и львица большого света… с общественным уклоном.

Ртуть в термометре подымалась.

В. П. Носович, прокурор Сената и блестящий юрист, нашел, что дружеское это чаепитие необходимо увековечить.

– Помилуйте, господа! Ведь это и есть увертюра, предисловие, первая глава зарубежного быта…

– На весь файф-о-клок меня, пожалуй, не хватит, но виновницу торжества, быть может, и удастся изобразить… – неожиданно откликнулся на предложение Носовича изящный, холодный, выхоленный Александр Евгеньевич Яковлев, про которого говорили, что он слишком талантлив, чтобы быть гениальным.

– Надежда Александровна! – обратился он к Тэффи. – Карандаш со мной, слово за вами, согласны?

– Ну еще бы не согласна, – с неподдельным юмором ответила хозяйка дома, – благодаря вам я, кто его знает, может быть, и в Лувр попаду!..

– Рядом с Джокондой красоваться будете! – не удержался восторженный Мустафа Чокаев, представлявший независимый Туркестан на всех файф-о-клоках.

Все принимали самое живое участие в обсуждении предстоящего сеанса, – как надо Тэффи усадить, – с букетом, с книгой в руках? Или, может быть, стоя, у окна?

Но у художника был свой замысел, и спорить с ним никто не решался.

– Буду писать вас в профиль, с лисой на плечах.

– А лисью мордочку тоже в профиль, вот так, под самым подбородком! – сдержанно, но властно показывал и распоряжался Яковлев, усаживая свою модель в кресло.

– Гениально задумано! – авторитетно поддержал приятеля похожий на кобчика в монокле Сергей Судейкин.

– А вы, господа, занимайтесь своим делом! – сделав свирепое лицо, наставительно заявил Толстой.

И, набросившись на птифуры, добавил, жуя и захлебываясь:

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон…

И поза, и цитата были неподражаемы…

«В стороне от веселых подруг», как выразился ее собственный сиятельный муж, сидела на диване, дышавшая какой-то особой прелестью и очарованием, Наталия Крандиевская, только недавно написавшая эти, так поразившие Алданова, и не его одного, целомудренно-пронзительные, обнаженно-правдивые стихи:

Высокомерная молодость,

Я о тебе не жалею.

Полное снега и холода

Сердце беречь для кого?..

Крандиевская перелистывала убористый том «Грядущей России», первого толстого журнала, только что вышедшего в Париже…

Журнал редактировали старый революционер, представительный, седобородый Н. В. Чайковский, русский француз В. А. Анри, Алексей Толстой, напечатавший в журнале первые главы своего «Хождения по мукам», и М. А. Алданов, который в те баснословные годы еще только вынашивал свои будущие романы, а покуда писал о «Проблемах научной философии».

В книге были статьи Нольде, М. В. Вишняка, Дионео, воспоминания П. Д. Боборыкина, «Наши задачи» князя Евгения Львовича Львова и стихи Л. Н. Вилькиной, посвященные парижскому метро.

…По бело-серым коридорам

Вдоль черно-желтых Дюбоннэ,

Покачиваясь в такт рессорам,

Мы в гулкой мчимся глубине.

По этому поводу С. А. Балавинский, сжигая папиросу за папиросой, рассказал, что Зинаида Гиппиус, прочитав эти в конце концов безобидные строчки, пришла в такую ярость, что тут же разразилась по адресу бедной супруги Н. М. Минского весьма недружелюбным экспромтом:

Прочитав сие морсо,

Не могу и я молчать:

Где найти мне колесо,

Чтоб ее колесовать?..

– Пристрастная и злая! – тихо промолвила Наталия Васильевна, утопая в табачном дыму своего кавалера справа.

– А вот и стихи Тэффи, я их очень люблю, хотя они чуть-чуть нарочиты и театральны, как будто написаны под рояль, для эстрады, для мелодекламации. Но в них есть настоящая острота, то, что французы называют vin triste, печальное вино…

– Графинюшка, ради Бога, прочитайте вслух… – собравшись в тысячу морщин, умолял Балавинский.

– Сергей Александрович, если вы меня еще раз назовете графинюшкой, я с вами разговаривать не стану! – с несвойственной ей резкостью осадила старого чичисбея жена Толстого.

Но потом смилостивилась, чудесно улыбнулась и под шум расползавшегося по углам муравейника стала тихо, без подчеркиваний и ударений, читать:

Он ночью приплывет на черных парусах,

Серебряный корабль с пурпурною каймою.

Но люди не поймут, что он приплыл за мною,

И скажут: «Вот, луна играет на волнах…»

Как черный серафим три парные крыла,

Он вскинет паруса над звездной тишиною.

Но люди не поймут, что он уплыл со мною,

И скажут: «Вот, она сегодня умерла».

Через тридцать лет с лишним, измученный болезнью, прикованный к постели, Иван Алексеевич Бунин, расспрашивая о том, как было на rue Daru, хорошо ли пели и кто еще был на похоронах Надежды Александровны, с трогательной нежностью и поражая своей изумительной памятью, вспомнит и чуть-чуть глухим голосом, прерываемым приступами удушья, по-своему прочтет забытые стихи, впервые услышанные на улице Vignon, когда все, что было, было только предисловием, вступлением, увертюрой, как говорил сенатор Носович…

Но три десятилетия были еще впереди…

Генерал Игнатьев еще не уехал с Наташей Трухановой в Россию, чтоб верой и правдой служить советской власти.

Алексей Николаевич Толстой, уничтожавший Тэффины птифуры, тоже еще был далек от Аннибаловой клятвы над гробом Ленина.

А с прелестных уст Наталии Крандиевской еще не сорвались роковые, находчиво подогнанные под обстоятельства времени и места слова, которые я услышал в Берлине, прощаясь с ней на Augsburgerstrasse и в последний раз целуя ее руку:

– Еду сораспинаться с Россией!

…Яковлев уложил карандаши, но показать набросок ни за что не соглашался.

Тэффи облегченно вздохнула и вернулась к гостям.

Было уже поздно. В открытые окна доносилась музыка из соседнего ресторана.

Все почему-то сразу заторопились, шумно благодарили хозяйку, давали друг другу адреса, телефоны, уславливались о встречах, о свиданиях.

Смотр, объединение, начало содружества, прием, файф-о-клок – все удалось на славу.

Перед картой России

В чужой стране в чужом, пыльном доме

На стене повешен Ее портрет,

Ее, умершей, как нищенка, на соломе,

В муках, которым имени нет.

На лик Твой смотрю, как на икону.

Да святится имя Твое, убиенная Русь!

Одежду Твою рукой тихо трону

И этой рукой перекрещусь.

Тоска

Не по-настоящему живем мы, а как-то «пока»,