вылить горячий кофе в лицо тому, кто тебе его дает. Позже я совершенно четко это поняла. Я знала точно, в кого полетел бы мой кофе, окажись он у меня в руках.
Всю ночь и весь день мы провели в наших клетках, а потом нас отвезли в суд, где должно было быть принято решение о размере залога. Нам сказали, это обычная процедура, которая займет всего двадцать минут.
Чтобы отвезти нас в здание суда, на руки нам надели наручники, а на ноги – кандалы, все это соединялось на поясе.
Двое мужчин вошли в камеру Ошо, я наблюдала за ними через решетку. Они вели себя очень грубо. Один из них ударил Ошо ногой и рывком повернул лицом к стене. Ударом он расставил ноги Ошо, а потом, вновь толкнув, повернул Ошо обратно. Это зрелище было таким же ужасным, как если бы они издевались над маленьким ребенком. Ошо не оказал ни малейшего сопротивления. Жестоко обращаться с Ошо – это все равно что проявлять насилие над цветком, хрупкость и мягкость которого вызывают благоговение.
Я видела парня, который издевался над Ошо. Я до сих пор помню его лицо. Тогда я была в ярости и при этом не могла ничего сделать. От собственного бессилия каждый раз, когда я видела этого мужчину, я смотрела на его голову и очень хотела, чтобы она взорвалась.
Вопрос залога оказался ложью с самого начала. Я заметила, что судья, женщина по имени Барбара Де Лэйни, одетая по-домашнему, ни разу не взглянула на Ошо. В какой-то момент этого «заседания» наш адвокат Билл Дейл сказал: «Ваша честь, очевидно, что вы уже приняли решение. Так давайте разойдемся по домам». Ошо обвинили в незаконном совершении полета в воздушном пространстве Соединенных Штатов. Было сказано, что он знал об аресте за нарушение эмиграционных прав и пытался оказать сопротивление. Нас же обвинили в пособничестве незаконному передвижению и сокрытию преступника.
Нам стало дурно при одной мысли о том, что, если Ошо проведет в тюрьме еще одну ночь, он может тяжело заболеть. В течение многих лет из-за диабета он соблюдал строжайшую диету и по часам принимал лекарства. Его жизнь была подчинена строгому распорядку, который никогда не нарушался. Если Ошо не будет есть определенную пищу в назначенное время, ему будет очень плохо. Кроме того, он был астматиком и аллергиком. Он реагировал на любые сильные запахи. У него мог развиться приступ от тончайшего аромата чьих-то духов или если в зале для дискурсов повесили новые шторы. К тому же его по-прежнему мучили боли в спине – у Ошо было выпадение межпозвоночного диска, которое так и не удалось вылечить. Мы попросили, чтобы Ошо перевели в больницу.
– Ваша честь, – начал Ошо, – я хочу попросить вас об очень простой вещи… – Но судья его перебила и высокомерно велела обращаться к ней через защитника.
Ошо продолжил:
– Ваша честь, мне было очень больно спать на стальной койке. Я постоянно просил охранников что-нибудь сделать, но они не принесли мне даже подушки.
– Не думаю, что у них есть подушки, – отозвалась судья Де Лэйни.
– Спать на стальной кровати – я не могу на ней спать. Я не могу есть то, что мне дают.
Мы попросили, чтобы Ошо разрешили хотя бы оставить свою одежду, потому что от тюремной у него могла развиться аллергия.
– Нет, – последовал ответ. – Мы не можем этого допустить в целях безопасности.
Слушание было перенесено на завтра, а нас должны были отвезти в Мекленбергскую окружную тюрьму. По крайней мере, мы были избавлены от этих военных клеток. Как-то в один из последних дней своей жизни Ошо сказал лечащему врачу:
– Все это началось в военной тюрьме.
Нас отвезли в тюрьму округа Мекленберг и вновь заковали в цепи. Кандалы так больно сжали мне икры, что было трудно ходить. Ошо же все равно ходил элегантно, даже с железяками на ногах, а заметив, что мы с Вивек связаны вместе, он рассмеялся!
Когда заключенный прибывает или покидает тюрьму, ему приходится ждать в камере без окон примерно двух с половиной метров в длину, в которой есть место только для одиночной стальной койки. А если сесть, то пространство между коленями и стеной будет примерно сантиметров пятнадцать. Мы с Вивек сидели рядом, задыхаясь от запаха мочи. Стены были измазаны кровью и калом, а тяжелая дверь покрыта выбоинами, очевидно, оставленными прошлыми обитателями, которые сошли с ума и в истерике бились о стены. Мы в ужасе переглянулись, когда услышали разговор двух мужчин по другую сторону двери. По-южному протяжно выговаривая слова, они говорили о нас, о четырех женщинах, которые были вместе с Ошо, и о том, что они хотели бы с нами сделать. Они обсуждали, как мы выглядим, говорили, что у одной из нас сейчас месячные (откуда они это знали?). Так мы провели два часа, со страхом готовясь к изнасилованию и оскорблениям и не зная, будет ли эта отвратительная камера нашим постоянным местом или нет. Но больше всего лишало сил сознание того, что с Ошо обращаются точно так же, а мы никак не можем ему помочь.
На протяжении всего пребывания в тюрьме меня ужасно расстраивало, что к Ошо относятся так же, как и ко всем остальным, а если с ним поступали так же, как и с нами!..
И у нас, и у Ошо забрали одежду, а взамен выдали тюремную униформу. Она была старая и, очевидно, много раз стиранная, но с жесткими от застаревшего пота рукавами, и когда роба согрелась теплом моего тела, в нос ударила удушающая вонь многих людей, носивших одежду до меня. Это было невыносимо! Через три дня нам предложили сменить белье, но я отказалась, потому что в этом я, по крайней мере, не подцепила ни вшей, ни чесотку, а что будет в следующий раз, никто не знает.
От сестры Картер, которая заботилась об Ошо, я слышала, что, когда ему принесли одежду, он только и сказал шутливым тоном: «Она же не моего размера!»
Постельное белье было еще хуже, поэтому я спала, не раздеваясь. Простыни были рваными, желто-серого цвета. В одеяле было полно дыр, и самое ужасное, что оно было шерстяным. Шерстяным! У Ошо аллергия на шерсть. Нирен, наш адвокат, специально для Ошо принес новые хлопковые одеяла, но Ошо их так и не получил.
Мекленбергская окружная тюрьма находилась в ведении христианской епархии. В каждую камеру приходил священник с Библией и говорил об учении Христа. У меня было ощущение, что время вернулось на пятьсот лет назад, – все это казалось мне невероятным варварством. Девяносто девять процентов заключенных были черными. Разве может такое быть, чтобы преступления совершали только черные? Или других не наказывают?
Я вошла в камеру и поняла, что мне придется делить ее примерно с двенадцатью наркоманками и проститутками. «Какой кошмар, – сказала я себе, – а вдруг у кого-то из них СПИД?» Женщины бросили свои занятия и уставились на меня, наблюдая за тем, как я пробиралась к пустой койке, с трудом таща в руках искусанный блохами матрас. На мгновение мое сознание куда-то провалилось. Затем я подошла к столу, где несколько женщин играли в карты, и спросила, могу ли я к ним присоединиться. Я хотела научиться разговаривать с южным акцентом до того, как выйду из тюрьмы.
Эти заключенные женщины мне понравились и показались даже более разумными, чем люди по другую сторону тюремной решетки. Они сказали, что видели меня и моего гуру по телевизору и не могут понять, почему нас арестовали. И вообще: с чего это столько суеты вокруг нарушения закона об эмиграции? Почему вдруг к нам стали относиться, как к великим преступникам? Я подумала, что раз уж это очевидно даже для этих девушек, значит, и многие американцы будут возмущены арестом Ошо. И уж, конечно, найдется кто-то великодушный, умный и сильный, кто скажет: «Эй… подождите минутку… что здесь происходит?» Я была абсолютно убеждена, что так и будет. Таковы человеческие надежды, и я жила этими надеждами целых пять дней.
Через несколько часов меня отвели в другую камеру. Я не спрашивала, почему, так как с облегчением вздохнула, увидев в камере Вивек, Нирупу и Мукти. В нашей камере были еще две пленницы. Камера состояла из трех рядов коек, стоящих по две, стола, скамейки, душа и телевизора, который выключался только после отбоя.
Начальником тюрьмы был шериф Кидд, и мне кажется, что он делал все, что мог, для Ошо в тех обстоятельствах. Когда нас фотографировали для картотеки, он сказал нам с Вивек: «Он (Ошо) невинный человек». Сестра Картер тоже переживала за Ошо. Каждый день она сообщала нам о его самочувствии, например: «Сегодня ваш парень съел целую тарелку грита (южный вариант овсянки)». Однажды утром через решетку в камере я увидела, как Ошо приветствует заместителя начальника тюрьмы Сэмюэля. В этот момент время для меня остановилось, и тюрьма превратилась в храм. Ошо взял Сэмюэля за руки, и они несколько секунд смотрели друг другу в глаза. Ошо смотрел на него с невероятной любовью и уважением, и казалось, что их встреча происходит совсем не в тюрьме.
Ошо дал пресс-конференцию, и по телевизору можно было видеть, как он отвечает на вопросы журналистов. Я впервые увидела Ошо в тюремном облачении и была потрясена красотой, которую прежде не замечала. Мы с Вивек переглянулись и одновременно воскликнули: «Лао-цзы!» Да, он выглядел настоящим китайским мастером Лао-цзы.
Тюремные служащие тепло обращались с нами и проявляли уважение к Ошо. Я видела, что они хорошие люди, только система была нечеловеческой, но они этого не понимали. Одна из охранниц, когда мы спускались на лифте к машинам, которые должны были везти нас в зал суда, повернулась к нам и сказала: «Благослови вас бог». И тут же отвернулась, видимо, от смущения, или просто не хотела, чтобы ее кто-то услышал.
Нам разрешили ежедневно пятнадцать минут гулять на спортплощадке во дворе. Камера Ошо находилась на втором этаже, и в ней было длинное окно, выходящее во двор. Заключенные подсказали нам отличную идею, и, оказавшись во дворе, мы бросали вверх туфлю. Тогда Ошо выглядывал в окно и махал нам рукой. Его было трудно разглядеть, но мы все же знали, что это он, и ясно видели, как он плавно машет нам рукой. Мы танцевали и плакали от радости, однажды даже под проливным дождем. То был наш даршан. Едва различимая фигура в окне напоминала мне святых на цветных витражах в соборах. Когда мы возвращались в камеру, надзиратели обычно не могли удержаться от удивленных возгласов: «Вы уходили печальными, а теперь смеетесь, что случилось?»