Император чувствовал, как по скулам растекается предательский жар. И, гася ярость, заставил себя подумать: «Да, да, правильно, верно, как я мог так… бездумно… полез наобум… а что, если б и впрямь погиб?.. что сталось бы тогда с Империей?..»
И вновь он заметил на лице Сежес лёгкую, довольную улыбку.
Заставив себя не думать ни о чём, кроме раскаяния, Император махнул эскорту.
– Возвращаемся!
– Мудрое решение, – заметила Сежес. – Пусть повелитель не сомневается – Радуга не допустит, чтобы покуситель остался бы безнаказанным.
– Но, может, Радуга уже предполагает?..
– О, нет, нет! Радуга никогда не предполагает. Если Радуга что-то утверждает – значит, так оно и есть, – Сежес растянула губы в подобии холодной улыбки. – Пусть повелитель не сомневается, мы явим всю картину заговора.
– Наверное, кому-то из великих герцогов опять пригрезилась корона… – вскользь уронил Император.
Сежес только усмехнулась.
– Нет-нет, повелитель, – скромная служительница Лива замкнула уста свои печатью молчания. – А насчёт магического щита…
– Кстати, почему нельзя создать какой-нибудь амулет? – как бы невзначай осведомился Император.
– Слишком долго, мой повелитель, а заговорщики могут нанести следующий удар уже завтра. Нет, адепты надёжнее.
Весь путь до самого дворца они проделали в молчании.
Глава шестая
Всю ночь фургон господина Онфима катил через непроглядную темень Хвалинского тракта. Завывающий оборотень какое-то время тащился следом, рассчитывая на поживу – но бедняга сплоховал, нарвался на хоть и поредевшую, но всё ещё многочисленную орду авларов; Агата слышала короткий предсмертный взвизг, в котором, ей показалось, даже можно было разобрать отдельные слова, отчаянную и бесполезную мольбу. Все молчали. Угрюмо нахохлились согнанные с насиженного места братцы-акробатцы; Еремей, не разгибаясь, навис над своими садками, где свернулись кольцами его чешуйчатые питомцы – им, беднягам, перед Ливнями стало совсем плохо; Смерть-дева испуганно лупала большими глупыми глазами. Господин Онфим безмолвно восседал на сундуке с кассой, и от его недоброго молчания отчего-то становилось ещё страшнее. В руках он держал завёрнутый в рогожу Immelstorunn.
Кицум бросил несколько беглых взглядов на Агату, однако Дану сделала вид, что не замечает.
«Старый лис понял, что запахло жареным. И наверняка ищет способ улизнуть. Отчего-то ему не верится в то, что всех нас спасут кони господина Онфима. И он назвал меня по имени… Зачем? Зачем ему рабыня-Дану? Сейчас, когда нас настигает Ливень, и никто не знает, уйдём ли мы от него или нет?.. Впрочем, какое это всё теперь имеет значение, если Immelstorunn потерян для Дану! Через сто лет за ним не придёт уже никто… так что, наверное, даже хорошо, если нас накроет туча. По крайней мере, хумансам оружие моего народа не достанется. А если кто-то после Ливня случайно поднимет нелепую деревяшку… ой, нет, нет, не нелепую! Ты отлично знаешь, что не нелепую! Любой, в чьи руки попадёт Immelstorunn… Страшно подумать, что случится тогда. Прольются реки крови.
А какое тебе дело до рек хумансовой крови, Дочь Дану? Пусть себе режут друг друга, пусть накалывают своих младенцев на пики, пусть топят их десятками, пусть сжигают друг у друга дома, деревни и города!.. Чем скорее и чем страшнее будет эта война, тем скорее мы, Дану, сможем вернуться. Если переживём такой ужас… но мы должны пережить. Так что пусть, пусть остаётся среди нашего праха Immelstorunn, Деревянный Меч, Меч, взращённый Царь-Деревом в сердце Друнгского Леса! Пусть как можно скорее рука хуманса подберёт его! Пусть скорее пустит в ход!..»
Агата начинала дрожать. Её бил острый и злой озноб. О себе она уже не думала. Что лучше сделать, как вернее задержать фургон? Чтобы уж точно накрыло? О, как она посмеётся, увидев перед смертью корчи и отчаяние того же Онфима или Эвелин! Немножко жаль Кицума и Трошу… но, в конце концов, разве они – не хумансы? Никто, никто из них не должен избегнуть своей судьбы. Никто. И она, Seamni Oectacarin, тоже. Потому что убийство всегда убийство, даже если ты идёшь на него ради спасения своего народа.
Выдернуть втулку? Вздор, ей не хватит силы. Перерезать жилы коню? Тоже вздор, за всё время рабства у Онфима в руках Агаты ни разу не оказалось ножа. Так что же сделать? Что? Что? Что?!
– Будет лучше, если ты послушаешь меня, – шёпот Кицума, казалось, льётся в самое ухо. Старый клоун ухитрялся говорить, совершенно не двигая губами, и, похоже, слова его слышала одна Агата. – Будет лучше, если ты всё же послушаешь меня, Seamni Oectacarin, молчи, не говори ничего. Только слушай. Онфим нашёл в вашем лесу нечто… я прав?
Агата опустила голову. Не хватало ещё рассказывать Кицуму свои недавние мысли!
– Я понимаю, – прошелестел клоун. – Ты ненавидишь нас и, как тебе кажется, справедливо. Не стану утомлять тебя рассказом о том, от кого бежали люди во время Первого Исхода, как племена Дану презрительно отвергли жалкие мольбы о помощи, как едва не сбросили первых поселенцев в море… Но людям отступать было некуда, за спинами у них была только смерть и даже нечто, что хуже самой смерти, они отбросили Дану, опрокинули эльфов, загнали в каменную глубь гномов… Сейчас, похоже, ты бы очень хотела, чтобы все мы погибли. О себе ты не думаешь – Закон Дану и так исключил тебя из числа живых. Ты – рабыня хумансов! Мне ли не знать, как поступают с такими!.. Но погоди, быть может, всё ещё можно поправить. Ты не думала об этом, ты, собравшаяся умирать Дану?..
Агата слушала, чувствуя, как щёки заливает краска. Старый клоун был прав. Когда-то послы хумансов на коленях молили Дану о помощи… но рати лесных стрелков так и не переправились через океан, и тогда начался Первый Исход.
…Люди шли и шли через полосу прибоя. Пена давно стала красной, тела громоздились, скрывая насквозь пропитавшийся кровью песок. Бросив в полулиге от берега свои плоты и иные посудины, люди шли, брели, бежали к недальнему берегу. Иные, не имея сил стоять, просто ползли по мелководью.
Женщины несли корзинки с младенцами. Детишки постарше старались идти сами. Коричневый прилив человеческих тел, полунагих, пропечённых южным солнцем, поглотил морскую голубизну. Тех, кто спотыкался, затаптывали. Первыми гибли дети – изнемогшая ручонка разжималась, отпуская мокрый материнский подол, жалкий крик, бульканье, и толпа смыкалась над ушедшим в воду тельцем, и лишившаяся дитя женщина напрасно билась в рыданиях – она не могла даже остановиться, потому что тогда погибли бы все остальные, цепляющиеся за неё малыши. И, случалось, меткая стрела с берега разом прекращала все мучения несчастной.
Да, с берега летели стрелы. Длинные добрые стрелы с белым оперением. Дану не успели воздвигнуть баррикад или укрытий, однако они стояли на берегу густой цепью, высоко подняв луки, и стреляли, почти не давая промахов. Рядом с мужчинами стояли и женщины, и девушки, и дети. И даже совсем немощные старики. В ход шло всё, что могло стрелять.
Дану били молча, не нуждаясь в командах. Военные вожди в роскошных доспехах из наборных, заговорённых деревянных пластин, стояли среди простых воинов. В отличие от всех прочих они понимали, что сегодня решается их судьба. Хумансы, которых слишком долго не принимали всерьёз, показали зубы, да ещё как – полный оскал. Если они сумеют прорваться к лесу…
Люди наступали в молчании. Ни боевых кличей, ни даже предсмертных воплей. Пробитые навылет стрелами почти мгновенно захлёбывались водой, наверное, наполовину уже состоявшей из крови их сородичей. Луки Дану били почти в упор; немудрёные доспехи толстой кожи с нашитыми роговыми бляхами, какими владели лучшие из воинов человеческой расы, не спасали.
Над людскими рядами не реяло гордых знамён – наступавшие по пояс в воде несчастные не знали, что такое стяги. Они не понимали, для чего над головами их врагов во множестве колыхаются раскрашенные, размалёванные тряпки, зачем они?..
Не было ни времени, ни умения пойти вперёд правильной атакой. Воины шли вперемешку с женщинами; и судьбе было угодно, чтобы первой до рядов Дану дошла именно женщина. Молодая, в мокром коричневом рванье, плотно облепившем стройное, поджарое, как у волчицы, тело, она несла на руках завёрнутого в тряпки ребёнка. По рассечённой стрелою щеке обильно стекала кровь – молодка ничего не замечала. Левой рукой она прижимала к себе младенца, в опущенной правой держала оружие – кусок кое-как заточенного дрянного железа, примотанный к грубой рукояти. Это даже нельзя было назвать ножом или кинжалом, он не сгодился бы даже на кухне.
Стрела свистнула у неё над самым плечом; лучник-Дану, лихорадочно рвущий тетиву в десяти шагах перед ней, счёл бородатого великана с громадным колуном более достойным своего выстрела.
За те мгновения, пока Дану доставал новую стрелу, накладывал её, натягивал тетиву, женщина с ребёнком одолела пять очень длинных шагов.
Дану взглянул ей в глаза. Светло-голубые, как небо, они двумя искрами горели на смуглом от загара лице. Дикарка была красива… как бывает красив хищник в последние мгновения перед броском.
Рука стрелка не дрогнула. Не мигая, он взял прицел… и тут молодка внезапно швырнула своего младенца прямо ему в лицо. Мелькнули растопырившиеся ручки и ножки, скривившееся от плача личико… стрела пробила тельце насквозь, окровавленное древко почти на всю длину высунулось наружу; а женщина с нечеловеческим, хриплым рёвом, уже проткнутая двумя стрелами других воинов-Дану, с размаху всадила свой иззубренный кусок железа между рёбер лесного стрелка. Умирая, она с силой горного тролля опрокинула врага наземь, зубами впившись ему в горло…
Мелькнул меч, голова голубоглазой красавицы отлетела, но было уже поздно. Сразу трое людей схватились с лучниками. Замелькали мечи, копья и дубины.
Теперь уже выл, вопил и ревел весь берег. Хумансы рвались вперёд, туда, где коричневая волна ударила-таки в серо-зелёный утёс – и утёс дрогнул.