В ответ я раздумчиво и важно покачал головой, хотя, по правде говоря, осматривать было нечего: ни сломанных веток на кустах, ни следов борьбы, ни каких-либо вещей или подозрительных предметов. Оперативная группа здесь все обшарила до меня. Но раз уж я приехал…
Закрыв глаза, я на мгновение представил человека, идущего домой под летним моросящим дождем, услышал тишину ночи, влажный шорох листьев и даже уловил биение о песочные берега малокровного ручья. Во всем этом была жизнь, потом вдруг удар, и жизни не стало. Как? За что? Почему?
– Гхм! – кашлянул где-то рядом участковый, и мы пошли дальше.
В окнах хибарки Каплуна, глинобитной, одним боком похилившейся и словно присевшей, тлел тусклый, чахоточный огонек. Пригнувшись, чтобы не расшибить лоб о притолоку, я вошел в хату. Здесь было затхло и убого, будто в погребе или заброшенной звериной норе. В единственной комнате, отделенной от кухни облупленной грубкой, потолок с растрескавшимися от времени сволоками нависал так низко, что мне все время хотелось втянуть голову в плечи. Крохотные окна могли бы показаться слепыми, если бы не трещины на стеклах, заклеенные рыжими газетными полосами. Над одним из окон завис на гнутом гвозде карниз с единственной уцелевшей занавеской. Земляной пол местами был присыпан трухлявой соломой. На продавленной кровати съежилось одеяло, под ним темнел засаленный матрас без простыни и подушка с наволочкой, сквозь марлевое полотно которой высовывались куриные перья.
Заглянув по пути на кухоньку, я увидел на плите закопченный чугунок и горку грязной щербатой посуды на табурете. Помойное ведро, укрывшееся за дверью, шибануло в нос зловонным, прокисшим запахом. Тут же стояли резиновые сапоги с обрезанными голенищами, а на гвозде, вколоченном в двери, висели пиджак без одного рукава и расплющенная, в масляных пятнах и потеках кепка.
Посреди комнаты сидели за столом Ильенко и молодой опер из угро и заканчивали составлять протокол осмотра места происшествия. Увидев меня, опер вскочил, Мирон Миронович же слегка оторвал сухой зад от табуретки, на которой сидел, вяло пожал мне руку и снова уткнулся в бумагу.
– Топор где? – спросил я у обоих сразу, и Ильенко взглядом указал на полиэтиленовый пакет, прислоненный к печке, сквозь который просвечивал темный изгиб деревянного топорища.
Тут входная дверь заскрипела, и в хату протиснулся майор Савенко.
– Все здесь? – громыхнул он, потирая руки и посмеиваясь глазами. – А ведь я говорил… Сознался субчик! Тюкнул кума за пятьсот деревянных! За пятьсот! То есть как? А вот так! Заказное убийство. Уже ведут, покажет, где бабки спрятал…
– Заказал кто? – спросил Ильенко, склонив набок голову и наставив хрящеватое ухо. – Мотив какой?
– Баба. Живет неподалеку, фамилия Кирьякова. У нее сын был, так этот сын с Тютюнником года три тому повздорил, до драки у них дошло, а потом сгинул – так и не нашли, куда подевался. Вот Кирьякова и решила: сына убил наш покойник, убил и закопал, и подговорила Каплуна, чтобы кума напоил и – к праотцам… Пока они на эти бабки выпивали, топор в кустах возле тропки дожидался. Этот Каплун знал, что кум всегда через лесополосу домой ходит, пристроился позади и, когда тот надумал малую нужду справить, обухом и приголубил.
– Вот оно как! – обвел брезгливым взглядом комнату Ильенко. – Опять деньги!
– Говорит, зарплату давно не платят, а жрать-то хочется.
В окно постучали. Во дворе стояли Дмитриевский и водитель-сержант, а между ними – Каплун, рука которого была скована браслетами с рукой сержанта. Вид у убийцы был поникший, глаза провалились и ничего, кроме обреченной покорности, не выражали. Подошли понятые, и тогда только он вздрогнул и на вопрос о деньгах понуро кивнул в сторону сарая:
– Там, в пакете, за поленницей дров…
Деньги достали, пересчитали, – всего оказалось 428 гривен.
«Такая ничтожная сумма – за человеческую жизнь! – подумал я, глядя на измятые купюры, разложенные перед нами на пакете. – Но и жизнь у них у всех в забытой богом Вербовке немногим дороже. Как и эта мазанка, эта постель, это ведро в углу, эти кони, так же оголодавшие, как и люди…»
– Поди-ка ты, Петро, за Кирьяковой, – велел участковому Савенко, а меня взял под руку и шепнул: – Как мы с вами сработали? Прихватим сейчас бабу, и самое время – по чарке!
Ну уж нет! Пить с тобой сегодня я не стану! И не скоро, наверное, я с тобой буду пить…
Десяти минут не прошло, как участковый вернулся, подталкивая перед собой мосластую темноглазую женщину с седой прядью, выбившейся из-под дешевой капроновой косынки. Оглядев нас, сумрачно и недобро, Кирьякова перевела взгляд на Каплуна, на его прикованную руку, покривила в ухмылке рот:
– Что, сдался? Денежки спустил? Погулял напоследок?
30. Рюмка кофе на посошок
Был поздний вечер. За окнами зажглись первые фонари. Свет их был неярок и тускл, наподобие спитого чая, но с каждой минутой он становился все ярче и контрастнее, тогда как за размытым ореолом фонарных ламп уже сгущалась понемногу бледно-фиолетовая, все еще прозрачная мгла.
Оставшись с Ващенковым вдвоем, мы сидели в полутемном кабинете и вполголоса разговаривали. Полчаса назад гости из Пустовца – полковник милиции Кривоногов и советник юстиции Корнилов – уехали. Приятель Ващенкова, бывший директор межрайбазы Осипов, нагловатый тип, похожий на подтоптанного грузина, заглянув незадолго перед тем на огонек, умчался вслед за гостями по каким-то своим неотложным делам. И я засобирался, но Ващенков удержал меня за рукав.
– К Лидочке рванул, – пояснил он, кивая на дверь, за которой скрылся Осипов. – Она его позже одиннадцати на порог не пускает. Еще не жена, а ведет себя – боже упаси!..
Скосив глаза к переносице, он поглядел сквозь наполненную стопку на свет.
– А мы с тобой, Женя, люди свободные: хотим – пьем, не хотим – опять пьем. Давай еще по одной!
– Я пас. Поздно уже. И, кажется, дал лишку… Жена голову оторвет: я в последнее время что ни день – на ремень…
– А на посошок? Смотри, сколько всего осталось: ешь и пей – не хочу! Твой Кривоногов расстарался, а мне все это куда? Кстати, хитрый он мужик. Пройдоха! Органично укладывается под нынешние лекала… Ему бы лишний раз не высовываться… Но все равно выкрутится, с нами или без нас. Потому поступим по закону: есть злоупотребления, нет злоупотреблений… А водку его выпьем и баклажанами закусим, и черт с ним! Ура!
Выпили, и я пробежал глазами по заваленному бутылками и закусками столу. Или показалось, что пробежал? Все в кабинете двоилось и подплывало в сизом сигаретном дыму, повисшем над столом, будто кучевые облака над Гималаями. И с глазами что-то происходило: я то промаргивался и усилием воли вглядывался в бледное лицо Ващенкова, видел шевеление его губ, даже крученую ниточку давнего шрама различал в углу рта, то снова проваливался в зыбкое безвременье, куда глухой бормочущий голос собутыльника долетал едва-едва.
– А у меня открылось второе дыхание. Теперь хоть до утра могу пить.
«Ты-то можешь! А я? И зачем только я набрался? – мелькала в голове запоздалая мысль. – Что скажет Даша? Надо бы теперь к Даше…»
А все так хорошо начиналось! Во второй половине дня за мной заехали Кривоногов с Корниловым, и мы отправились к Ващенкову: на новеньком милицейском «Опеле» – они, на служебной «семерке» – я.
Перед тем как ехать, Кривоногов не удержался от похвальбы.
– Хетчбэк! – горделиво выговорил он непонятное слово, глядя на меня снизу вверх, потому как росту был небольшого, зато в ногах крепок и ходил, будто кавалерист, вразвалку и слегка раскорячась. – Сначала подумал: матом немчура кроет. Оказалось, дверца у нее сзади, потому такое название. Очень даже удобно: багажник вместительный, все влезло…
Он на мгновение приподнял дверцу и указал на корзину, источавшую сложный сладковато-пряный запах жареного мяса и специй, и на картонный ящик со спиртным.
«Затарился, бравый карапет!» – не без скрытой насмешки подумал я.
Повод если не для насмешки, то, по крайней мере, для незлой улыбки все-таки был. Полковник со своим маленьким лицом, тщательно подбритыми усиками и скошенными бачками, надевший на крошечную голову огромную фуражку с высокой тульей, напомнил мне гриба-боровика из мультфильма о грибной жизни.
Словно бы уловив эту потаенную улыбку, ментовский щеголь кольнул меня крохотными грачиными глазками и неожиданно предложил, указав на водительское кресло «Опеля»:
– Хотите прокатиться? Управляется легче легкого: гидроусилитель и все такое… Это вам не наша, отечественная колымага! – И добавил с намеком на свои прискорбные обстоятельства: – Кстати, машинка такая есть только в моем отделе, одна на область. Называется, постарался: вместо благодарности получил уголовное дело. Наука, братцы, на всю жизнь…
Эти же слова он не раз еще повторял в кабинете у Ващенкова…
Потом были рукопожатия, возлияния, велеречивые тосты, обещания и надежды. Кто-то обнимался и целовался на прощание – не то Кривоногов обнялся с Ващенковым, не то по привычке облобызался с Корниловым, – но мне было уже все равно. Не то чтобы я был смертельно пьян, но какая-то алкогольная усталость затягивала в полуявь-полусон, и в этом пограничном состоянии я то клевал носом, то встряхивался и ловил обрывки фраз о чем-то немолчно бормочущего Левушки Ващенкова.
– Пойду проветрюсь, – посреди какой-то недоговоренной фразы сказал я наконец и рывком поднялся из-за стола.
– И я с тобой, – потянулся следом Левушка. – Но сначала допьем, что в рюмках осталось. Оставлять в рюмках – плохая примета…
В небольшом дворе городской прокуратуры, закрытом от любопытных глаз высоким забором, было сумеречно и тихо. Но квадрат неба, видимый со двора, все еще светлел – едва не сказал про себя: глубоко над головой, будто в опрокинутом колодце. И первая звезда плескалась уже на дне желтоватым, едва различимым пятнышком…
– Осенью тянет, – вздохнул Ващенков и протянул мне початую пачку сигарет. – Может, закуришь? Знаю, что нет, спросил на всякий случай… А я с полгода как бросил, и вот опять… Осень – это хорошо. Осенью самое время ехать в Трускавец. Летом там мерзопакостно: все дождь да дождь. А осень… Осенью мое время. Я как-нибудь тебе расскажу: у меня там, в Трускавце… Нет, как-нибудь потом…