Альпийский синдром — страница 57 из 82

И тотчас память пошла вскачь, сопротивляясь и переча.

Вот мы с Дашей на концерте Захарова, и у нее такое лицо, такое лицо!.. И слезы на глазах, и благодарная дрожь пальцев, лежащих в моей ладони… Она ведь тоже когда-то пела, солировала в университетские годы в ансамбле «Веснянка», ей даже предлагали профессиональную карьеру на сцене, а поди ж ты – выбрала иное…

Затем ресторан «Центральный», ощущение, что мы не в своей тарелке, кислая физиономия официанта, который видит клиента насквозь, и подсчеты в уме, хватит ли денег, чтобы рассчитаться… И – «Зачем мы здесь, Женя?..» Но ведь она приехала, она приехала!.. И я так старался…

На следующий день – почему-то театр кукол: «Божественная комедия», крошечный зал, в перерыве коньячные коктейли, лед в бокалах, а по кромке – сладкий «иней» сахарной пудры…

И так быстро сгоревшие два дня и бессонная ночь, и – расставание, вечерний перрон, уплывающие за мутным стеклом глаза…

«Нет, не все, не все! – неслышно шевеля губами, поцеловал я Дашкино плечо с какой-то глубинной незатихающей болью. – Не может быть, чтобы жизнь, наша с тобой жизнь, состояла из жутких кладбищенских слов: «Вот и все!» Есть еще коричневато-пастельный храм, притулившийся у края парка, рядом с пивным павильоном, где наливаются пивом ни во что не верящие однодневки-люди. Есть храм, есть! Не для успокоения души – для надежды, что смерти нет, что никогда она не разлучит нас».

13. Гиря Саранчука, колено Гузь, томление Оболенской

На следующее утро по прибытии на работу я вызвал к себе Саранчука.

– Вот что, Леонид Юрьевич, возьмите-ка Оболенскую под свое крыло, – сказал я, сказал вынужденно, памятуя о предостережении Пыжика-Чижика Чукова присматривать за ловеласом в оба. – Девица молода, опыта никакого. Кому, как не вам, быть наставником. Введите в курс дела, подскажите, что да как, а там посмотрим. Только без этих ваших… сами знаете, без чего…

– Без чего? И не надо мне, если так, – изобразил обиду Саранчук, хотя по глазам было ясно, что задание ему по душе. – Вот вы, шеф, когда пришли на работу – вам кто-то задницу подтирал?

Я в сердцах грохнул по столу кулаком.

– Вырвалось, шеф, – не моргнув глазом буркнул наглец, улегся грудью на столешницу и, переменив тон на доверительный, зачастил: – Может, ее ко мне в кабинет? У Мироновича – вонь вонючая, там бы обои ободрать… А Сашеньку… Александру Федоровну… пока Любка кладовку отрепетирует… У окна стол поставим – и к труду со свежими силами, а я пригляжу…

Я посмотрел исподлобья, в упор, и Саранчук оттолкнулся ладонями от стола, заерзал, нервически закатил под веки зрачки, вздохнул: ладно, кто бы спорил! И так же, как секундой ранее тон, без всякого перехода сменил тему разговора.

– Вот мы вчера поцапались с Мироновичем, а вы, я видел, вы молчали. Я о совке: что там могло быть хорошего, если все прогнило? Все прогнило, а Старикан Стариканыч… он дед упертый, но все-таки, а?..

– Не люблю болтать попусту, – сказал я сухо и принялся перекладывать на столе какие-то бумаги, давая понять, что разговор окончен; но Саранчук и не думал уходить, а рыкнуть командирским рыком и выставить его за дверь что-то мешало. – Вы оба правы и оба не правы, – вздохнул наконец я и, сам того не желая, продолжил: – Мне думается, прежде было больше жизненно необходимого и для всех, теперь больше просто необходимого и для части. А роскошно жили и живут единицы – и тогда, и сейчас. Но тогда не принято было кичиться, выставлять напоказ. И вот еще: неверно смешивать, как кое-кто пытается сейчас делать, страну при Сталине и страну при Брежневе: это, как говорят в Одессе, две большие разницы.

Саранчук надулся, заиграл бровями, процедил сквозь зубы «а-а-а», но, видимо, передумал и сказал не то, что хотел.

– А лично вам?.. Лично вам как?..

– Лично мне? В прежние времена я бы никогда не стал прокурором, так и остался бы в помощниках, потому что не был членом партии. В прежние времена следователь милиции получил нагоняй, когда вздумал допросить в качестве свидетеля второго секретаря райкома комсомола, который оказался на месте дорожно-транспортного происшествия со смертельным исходом, – и прокурор района только и всего, что развел руками: что я могу? В прежние времена, Леонид Юрьевич, прокурором могли назначить исключительно по согласованию с обкомом партии, и если там были почему-то против, такое назначение состояться не могло по определению. Ну и много чего еще было в прежние времена этакого… – Я на мгновение замолчал, откинулся в кресле и поглядел на Саранчука: тот слушал с открытым ртом, словно я рассказывал ему сказку о былых временах в тридевятом царстве, а не о совсем недавнем прошлом, в котором случалось всякое, не только мерзость и грязь. – Но за те двенадцать лет, что я проработал, как вы изволите выражаться, при совке, в области уволили только двух человек, и тех – за дело. А теперь? Скольким за последние полгода указал на двери Горецкий? И это не только в нашей системе – повсеместно. Вот вам и ответ, если умеете думать, а не слушать, что талдычат недобросовестные историки и бабки на базаре.

– Так, может, один Горецкий такой идиот?

Я снова пристукнул ладонью по столу, укоризненно покачал головой, и несдержанный Саранчук завертелся на стуле, покосился на дверь, постучал себя по лбу костяшками пальцев и виновато развел руками.

– За восемь лет в стране сменилось шесть генеральных прокуроров, не так ли? Фамилии перечислять? Сами знаете? Всех попросили под предлогом ненадлежащей борьбы с преступностью. А что на выходе? Кого ни назначат, а с преступностью хуже и хуже. Выдали каждому прокурору по пистолету – это как? Вон у меня ТТ, в сейфе лежит…

– Так это из-за того, что в Армении какого-то прокурора застрелили, – нерешительно предположил Саранчук.

– Свой же и застрелил, незаконно уволенный. Но причина другая.

– Какая причина? Народ вроде как доволен. Освободился народ…

– Народ – это кто? Народ – разнородная масса и, как правило, инертная и неповоротливая. Народ – конформист. А заговоры и перевороты – это кучка корыстолюбивых мерзавцев, другая кучка всякий раз выныривает, едва что-то замутится, чтобы поорать, пограбить, поубивать, третья ждет не дождется, чтобы пристроиться и нагреть руки на мятеже. И все кричат: народ, народ! А народ – помните, как у Пушкина? – народ безмолвствует. – Тут я увидел, что у Саранчука снова стали дергаться и закатываться зрачки и счел за лучшее добавить: – Но посмотрим, что дальше будет. Мало ли на свете чудес…

– Шеф, я, наверное, пойду, – выгребаясь из-за стола, выламываясь всей своей громадной фигурой, ширококостной и мускулистой, Саранчук двинул к дверям и сказал оттуда: – Гирю сегодня не поднимал. Может, поэтому…

Он не договорил, что означает это «может, поэтому», шагнул за порог и тихонечко прикрыл за собой дверь. А я мысленно обругал себя ослом: черт меня дернул на разговоры с другим ослом, упрямым и недалеким! И, главное, толку от этих разговоров! Что я мог растолковать, если и сам метался между двух берегов и ни к одному не мог, да и не хотел пристать? И это хорошо, это здорово – плыть самому по себе, потому что у каждого берега свои правда и кривда, и они частенько перемешаны, так что не отличить добро от зла. Я за белых, и я за красных – там, где они не звери, где в них что-то человеческое и живое, а не догматическое и мертвое. Я кот, который гуляет сам по себе, и то, что в меня часто летит ботинок власть имущих, только укрепляет веру в себя самого. Иначе надо было родиться пресмыкающимся и ползать на брюхе…

Закинув руки за голову, я раздвинул локти, потянулся, выбрался из-за стола и, вполголоса бормоча: «О чем шумите вы, народные витии», двинулся в обход по прокуратуре.

В канцелярии оглушительно гремела электрическая пишущая машинка, то и дело громыхая кареткой – будто состав на полной скорости пролетал по рельсам. Но даже погруженная в бумаги, Гузь тотчас уловила мое появление, громыхание прекратилось, и на меня поднялись вопрошающие глаза.

«Сейчас спросит, не заварить ли мне кофе, – предугадывая, подумал я. – Сейчас спросит…”

Но она не спросила, смотрела и ждала, что скажу, – и этот молчаливый взгляд и чуть косящий уголок рта, к которому давно привык и который, по причине привыкания, не казался уже болезненно-отталкивающим, внезапно напомнили о вчерашнем ее колене, безбоязненно торкавшемся в мою ногу. А ведь и вправду торкалось! Другой вопрос, случайно, по причине подпития, или намеренно? Нет, вздор, почему намеренно? Чего вдруг намеренно? Ей-то зачем торкаться? Или?.. Тьфу, пропасть! Молчит и смотрит…

Чтобы не думать, я отвел глаза и двинулся дальше. И сразу же ударил в спину грохот машинки и тупой стук перескочившей через строку каретки.

В коридоре было прохладно и тенисто. Разлапистый мясисто-зеленый фикус, словно одинокая пальма в пустыне, занавешивал одно из двух окон. Для порядка я заглянул в большую деревянную кадку, но вчерашних окурков не обнаружил. Молодец Любка! И пила, да не напилась. Пол вымыла, окурки убрала, вазон полила. И сейчас шурует где-то поблизости, за стенкой; судя по звукам, переносит из кладовки в сарай нехитрый инвентарь.

От кадки с фикусом я повернул к кабинету Саранчука. Дверь в кабинет была приоткрыта, сквозь щель долетали глухой стук и прерывистое дыхание: Леонид Юрьевич вскидывал над головой гирю и с мягким пристуком опускал ее на дощатый пол.

– Замечательно! Выжмешь пару раз гирю – и никаких эмоций и пустых мыслей, – не утерпел, чтобы вполголоса не съязвить, я. – Главное, не уронить гирю на ногу.

Далее настал черед Оболенской. Не утруждая себя деликатным стуком – что ни говори, женщин в прокуратуре нет, есть сотрудники – я распахнул дверь бывшего кабинета Ильенко, невольно поморщился от табачной горечи, витавшей здесь, будто в преисподней, и нырнул в смутный голубовато-сизый полумрак комнаты. Единственное окно кабинета было наглухо зашторено, да еще густой вишенник, сгрудившись у стекол, перекрывал солнечным лучам путь.