Альпийский синдром — страница 63 из 82

– За руль не сядешь! В таком виде?..

– Евгений Николаевич, давайте я поведу, – влез Мирошник, прочнее и увереннее стоявший на широко расставленных ногах.

Лучше бы он не влезал, ей-богу!

– Убери руки! В морду хочешь?! – окрысился я со злобной усмешкой и, грубо отстранив Дашу, сел в машину и завел двигатель. – Поехали! – велел я жене. – Не хочешь – пойдешь пешком.

Молча, с поджатыми губами и побелевшими скулами, Даша села рядом со мной.

– Пока! – высунувшись в окно, прощально махнул я рукой Мирошнику. – И нечего за мной ехать! Сказал – сам, значит сам.

17. Вот пуля пролетела – и ага

В субботу я отлеживался, борясь с приступами тошноты черным кофе и горячим овощным супчиком. Даша была где-то в доме, но на глаза мне не показывалась, а когда промелькивала по какой-то необходимости, то упорно отводила взгляд, точно меня не существовало в ее жизни – такого. «Какого такого? – думал я, борясь поочередно то с тошнотой, то с мерехлюндией, то с гневом праведным. – Ну выпил, потанцевал. Но “я ж из ящика не выкрал серебряных ложек!” – не трогал я эту девку!»

– Даша! – звал я из спальни, и жена появлялась на пороге, но в комнату не входила – спрашивала издалека глазами: чего тебе? – Дашенька, может, таблетку активированного угля выпить?

Она молча исчезала, но через минуту возвращалась с черной капсулой угля и стаканом воды, молча оставляла на прикроватной тумбочке и так же молча уходила.

– Дашенька! – канючил я через полчаса. – Хорошо бы супчику…

– Смолы горячей! – доносилось сдержанное бормотание жены, долетал ее уничижительный взгляд, но и супчик вскоре появлялся, и кусочек ржаного хлеба.

Во второй половине дня я все же выпутался из постели, надел тапки и прокрался на кухню. Жена сидела на низкой скамеечке, глаза – в пол, в руках – не дочищенная картофелина, в кастрюле на плите что-то булькало, и паром поддавливало и сносило дребезжащую крышку. Но едва я полез с объятиями, как она предостерегающе выставила руку с кухонным ножом мне навстречу и покачала головой: не подходи! Тогда дурашливо распахнув ворот сорочки, я подставил острию грудь: хоть убей, все равно подойду!

– Что это было вчера, Женя? – спросила она, убрав нож на колени.

– А что? А ничего не было. Что такого могло быть?

– Блудливый кот шлялся по помойкам, вот что! Кто эта девица, которая так пошло висела у тебя на шее?

– Я ведь говорил: племянница Мирошника.

– Племянница? Мирошника? Ты меня совсем за дуру держишь?

Тут я изловчился, прихватил Дашку за плечи и чмокнул ее в затылок.

– Ты меня вчера унизил – своим поведением, своей ложью.

Я чмокнул ее еще раз, потом соскользнул ищущим ртом к шее, отыскал губы. «Пусти!» – хотела сказать она, но не успела, задохнулась на полуслове. И я поцеловал – с такой жаждой примирения! И снова поцеловал. И снова. И думал при этом: ну да, шлялся, да, по помойкам, но только лизнул сметану – не более того!.. Что ж ты так? Из-за чего? Или верно, что – кто не любит, тот не ревнует? Ах ты моя хорошая, моя царапающая ревнивая кошка!

– У тебя с ней что-то было? – первое, что спросила жена, отдышавшись после наших затяжных поцелуев.

– Как можно?! И с кем? С этой случайной, вульгарной девицей? Если хочешь, поклянусь. Не сходя с места, чем угодно. Хочешь? Хочешь?

Я встал на колени, прижал жену к себе так, что она пискнула, и, еще не прощенный, уловил движение губ навстречу в новом, головокружительном поцелуе.

Какими сладостными бывают примирения после недоразумений, ссор и обид!..

А чтобы закрепить примирение, я на следующее утро взял Дашу на утиную охоту.

Охота на пернатых была в разгаре. На открытии я намаялся, блуждая в охотничьей амуниции от ставка к ставку, расстрелял весь патронташ, бил влет, а где не опасно, шпарил по воде, но все мимо, черт бы ее подрал, охоту! А под конец хорошенько «разговелся» с приятелем и таким же мазилой, как я, Иосифом Иосифовичем Скальским, головой одного из местных хозяйств. Затем, с появлением в районе Горецкого, охота накрылась для меня, – и, сам того не желая, я переквалифицировался в знатного рыбака. И вот свобода, и снова ружье, патронташ, высокие сапоги и рыбацкий комбинезон, похожий на армейский ОЗК. И, главное, Даша, готовая за мной хоть на край света, а сегодня собравшаяся посидеть на берегу с удочкой, пока буду «гонять этих несчастных уток». Она всегда жалела уток и попрекала меня убийством, на что я резонно отвечал: «А ты в это время будешь тащить за губу и морить на солнцепеке несчастных карасиков…» Тут она отвечала, слегка запнувшись: рыбалка – это другое. Ну да, другое, потому что рыбешка загибается молча, тогда как подранок в конвульсиях бьет крылом, голова бессильно болтается, бок прострелен, и перья у подранка в крови! Представляя, закрывала глаза и мотала головой: молчи, не надо! А я наседал: суть все равно одна – убийство. И не человек такое измыслил – мир так устроен. Пойди предъяви претензии Богу! Так мы препирались, пока слезы не наворачивались у нее на глаза, – и тогда я брал ружье, а Даше приготавливал удочки и копал в саду, на гноище, червяков. И на этот раз история повторилась…

Когда-то я с замиранием читал описания охоты, начиная с Толстого и заканчивая Юрием Казаковым. Вот где обыденность мира, неприметность и простота вдруг представали выпуклыми, зримыми, – и палый осенний лист горько пах валерьянкой, и пылали медно-красные закаты, и стоячая вода в болотцах и на лугах отражала, будто в оконцах, утекающее в ночь небо… Какой у них был неспешный, пытливый, памятливый взгляд! Вместе с тем я на охоте оставался глух и слеп, думал обо всем подряд, мимолетно, торопливо, после мало что помнил, кроме селезня, по которому бездарно смазал, спешил бить, когда надо бы остановиться хоть на миг, вглядеться, вслушаться, почуять…

Вот и теперь, оказавшись на берегу ставка, плоском, уходящим далеко в поле, с песчаной губой и первыми купами густого камыша, я перво-наперво взялся за снаряжение: размотал удочки, переоделся в камуфляж, натянул на ноги резиновые сапоги. Затем я все-таки остановился, и мгновения оказалось достаточно, чтобы увидеть, что раннее утро из свинцово-серого становится нежно-голубым и понемногу золотится, что вода у берега стоит глухо, сонно, а дальше, на той стороне и на отмелях, укрыта клочьями седого тумана, что студено и знобко блестит на траве жемчужная роса.

«Черт подери! – подумал я и тут же переключился на земное, бренное – свое, глядя, как жена раскладывает на одеяле привезенные из дома харчи. – Как бы Даша не застудилась! А кофе припасла. Кофе в самый раз будет».

Я достал из машины куртку на меху, бросил поверх одеяла и взглядом предложил жене, чтобы пересела, затем принял из ее рук кофе в крышке от термоса, заменяющей стаканчик, и бутерброд с сыром и колбасой.

– Ах! – сказала Даша, глядя мимо меня на воду. – Рыба выпрыгнула. У самого берега. Большая. Пей скорее, потом я. Хочется чего-то горячего и – ловить! Правду говорят про утренний клев, да?

«Опять крючком – за губу!..» – хотел было поддеть жену я, но подумал, что не стоит портить примирение бессмысленным препирательством.

Я допил кофе, вернул Даше стаканчик и, с высоты роста, стал смотреть, как она осторожно вынимает пробку из термоса, наливает в стаканчик кофе и заталкивает пробку обратно, зажимая термос между коленями. На ней был простенький тонкий свитер и брюки, волосы она убрала к затылку и стянула резинкой, очки то и дело запотевали у нее, когда подносила ко рту стаканчик, и я не видел глаз, но помнил их выражение и думал: чудо что за женщина! Ах какое чудо! Не красавица, но милее всех красавиц. Мне, которому когда-то, в дни наших с ней встреч и расставаний, не могло и в голову прийти, что такое когда-нибудь случится, и я скажу, что…

«Сентиментальный осел! Смотри-ка, расчувствовался!» – одернул себя я, потому что дальше должно было прозвучать слово «люблю», произносить которое, вслух или мысленно, я так и не научился, – из опасения показаться смешным или по причине каких-либо иных страхов и комплексов, засевших во мне с детства.

– Что? – подняла глаза чуткая Даша и тыльной стороной ладони отерла уголки рта. – Кофе, да? Вытерла? Еще?.. Опять смеешься?! – И швырнула в меня порожний стаканчик.

– Ах так! Ну держись!

Будто кот из засады, я прыгнул на одеяло, и началась та возня, которой иногда подвержены взрослые, в душе не переставшие оставаться детьми. «А вот тебе!..» перемежалось шутейной борьбой, вскриками, шлепками и, как и должно, завершалось долгим поцелуем.

– Пусти! – пыталась вывернуться Дашка и не давалась, вырывая руки и вертя головой, но я не отпускал, и она сморенно затихала, дышала через силу и якобы покорялась, но в последний момент взбрыкивала и отбивалась, как могла. Дома эти игрища всегда заканчивались одинаково, но здесь было утро, был ставок, плескалась в воде рыба и, главное, приближался и нарастал звук лодочного мотора.

Мы воровато переглянулись, торопливо поднялись, поправили на себе слегка растерзанную одежду и чинно уселись на одеяле, но, поглядев друг на друга, не удержались и прыснули, будто непомерно расшалившиеся дети.

– Что с вами? Леди слегка растрепана, – не удержался я.

– Потому что джентльмен – неотесанный чурбан! – фыркнула Дашка, поправляя выбившуюся из-под резинки прядь. – Такому джентльмену пасти овец, а не общаться с благородными леди!

И, пока с лодки не могли нас увидеть, мы мимолетно поцеловались.

В этот момент, до того скрытая нашей машиной, вынырнула и описала круг на воде рыбхозовская моторка. Правил лодкой бригадир ставка Костюк, лихо завернувший к нам, на песчаную отмель. И тотчас мотор заглох, и лодка с тихим шорохом скользнула по мокрому песку и уткнулась носом в берег.

– А я думаю, кто здесь самовольничает? – как всегда ворчливо и хмуро, сказал Костюк, подавая мне заскорузлую ладонь. – На уток, Николаевич, или порыбачить?

Я покивал: и на уток, и порыбачить.

– А Федюк в курсе? Вам что, вы вон кто! А меня, если только узнает, пропесочит. Иван Викторович порядок любит…