Но принцесса отыскалась. В тот год нам стукнуло по восемнадцать лет – по нынешним временам срок почтенный, но тогда мы оказались наивны и целомудренны, как дети. До всех любовных премудростей доходили сами, – и первый поцелуй получился странным: мы стукнулись зубами, изумились, но и вторая попытка вышла не лучше. Потом, правда, разумение, как надо, пришло – и губы после вечерних посиделок припухали и саднили, и объятия становились смелее, а мои руки – умелей и настырней. Но только на третий месяц я осмелел настолько, что забрался к ней под свитер и коснулся груди. Был поздний вечер, голова у меня шла кругом, поцелуй был долгим, а рука – бесстыдной, – и вдруг в какой-то миг сладостная одурь прошла: я ощутил на ее лице молчаливые горькие слезы. Она тихо плакала – от девичьей гордости и стыда, а может – от невозможности запретить мне то, что творил с нею. И я отдернул руку, покаялся и клятвенно обещал, что никогда более – никогда, никогда!.. Разумеется, обманул, но тогда обещал искренне, с любовью.
Я не посмел ее обидеть, ту девушку, а когда мы расстались, уже твердо знал, что принцессы существуют не только в сказках и что искать надобно именно такую.
Потому, когда в Хрустальном в меня влюбилась молодая разведенка, и зазывала на чай, и строила глазки, и передавала через Ваньку Дробыша:
– Скажи, пусть не боится, мне ничего от него не надо, у меня жених в Ленинграде. Вечером, как стемнеет, буду ждать, – я пришел в ужас от такой откровенности, струсил и стал избегать зазывных глаз той оторвы.
Мне нужна была принцесса, и когда я встретил Дашу, то очень быстро понял – она! Единственное, что мучило и что сейчас мучит: у нее кто-то был до меня, и то, что этот кто-то умер, не давало успокоения. А теперь выходило – завелся кто-то еще, но уже при мне. И что? Не делить же ее, в самом деле, с новым кем-то! Невозможно, невыносимо! Но жить без нее дальше вдвойне невозможно! Невозможно, невыносимо – ни с ней, ни без нее!..
– Блажен рогач… Но жалок тот… Но жалок… жалок… жалок…
23. У лесного озера
Я переночевал, как давно не делал этого, в рабочем кабинете на стульях, и утром вид у меня, по всей видимости, был непроспавшийся, помятый. Но Надежда Гузь, явившаяся, как обычно, с чашкой кофе, деликатно промолчала – только удивленно вскинула на меня бровь. И я понял – выгляжу не столько помятым, сколько пришибленным, почти убитым. Глаза выдают, что ли?
Затем, сразу после девяти, позвонила Даша, трубку подняла секретарша и, сказав с ровной доброжелательностью: «Минуточку, Дарья Михайловна!» – вопрошающе заглянула в кабинет.
Но я с раздражением отмахнулся:
– Скажите, у меня совещание. – И не удержался, чтобы не съязвить мне одному понятным, так задевшим в Дашкиных устах словечком «потом»: – Потом перезвоню.
От удивления Гузь открыла рот, но не рискнула сунуться с неприятным вопросом. А если б только сунулась, огребла бы (любимое словечко грубого Саранчука) по полной. Но копившаяся с ночи злоба требовала выхода, я ждал только подходящего момента, – и когда секретарша заглянула в третий раз с вопросом, что проставить в табеле выхода на работу Игорьку, я возрадовался и рявкнул что было силы: закройте дверь!
Но ни крик, ни испарившееся лицо секретарши не помогли: гармонии в душе не настало. И хотя я старался не думать о Дашке, она – вся она – жила у меня внутри, и ныла там, и злобила, и печалила так, что, окажись она здесь в эту минуту, схватил бы ее за плечи и тряхнул изо всех сил, чтобы дух вон!
А потом вдруг явился Мирошник – и на некоторое время я позабыл о Даше.
– Корнилова убили, – опершись о подоконник плотным, обтянутым джинсами задом, вздохнул он. – Вчера вечером, в подъезде своего дома. Три выстрела, третий – в голову. Киллер, мать его так!..
У меня вытянулось лицо:
– Откуда известно?
– Оттуда. Известно, и все тут! – уклонился от прямого ответа хитрец. – Сегодня в газетах опубликуют. Или завтра. Какой был мужик, а?! Надо бы помянуть.
– Помянуть? Едем! Сначала в магазин, закупимся – и на то место в лесу, где когда-то с Корниловым…
– В магазин не надо, у меня с собой, – заверил Мирошник, направился к выходу и боком протиснулся в неширокий дверной проем, но задержался там и снова просунул в кабинет голову: – Жду в машине. Ах мать его так!..
Он вышел, а я закрыл глаза и попытался представить себе Корнилова – каким помнил по тем нескольким встречам, когда тот приезжал в Приозерск: крупного, стильного, самоуверенного, в широкополой ковбойской шляпе, с массивным перстнем-печаткой на безымянном пальце. И вот какая-то пулька вжикнула – и все, лежит Борис Аркадьевич в морге, холоден и недвижим, и никакие предательства и измены его уже не волнуют. Но я-то жив, – а словно и меня убили. Вот только не все равно мне, не все равно. Ведь это она убила, она! Осталось повторить вслед за Мирошником: «Мать его так…» – что я и проделал на чистейшем матерном исцеляющем языке.
– Вы надолго? – поинтересовалась Надежда Гузь, когда проходил через канцелярию. – Допечатаю информацию в область и надо будет подписать. – И тут же пожалела, что спросила, – так я на нее глянул.
Выбравшись на свободу, я торопливо сбежал по ступенькам, сел рядом с Мирошником в заводскую «Ниву» и раздраженно буркнул:
– Что ж не завел? Давай поехали!
Мирошник сдвинул на затылок кепи, почесал двумя пальцами лысый череп, поиграл бровями, но благоразумно промолчал, – и машина отвалила от прокурорского крыльца.
Когда мы въехали в лес, облетевший, с черными венозными ветвями и пожухлыми листьями, усыпавшими грунтовку, он показался мне притихшим и заброшенным, сиротским. Желтовато-слюдяное озерцо лежало неподвижно и мертво, будто ослепшее от старости зеркало. Сиденье лавочки, на которой когда-то сиживали, прогнило, доска была подорвана, из-под нее выглядывали ржавые перекрученные гвозди.
– Что за люди! – вздохнул Мирошник, пристукнул подгнившую доску, затем автомобильной щеткой принялся сметать со стола обломанные ветки и тряпичные неживые листья. – Для всех же устроено. Пейте, гуляйте, сколько душе угодно. Но зачем ломать?
– А может, всему свое время? Давненько мы здесь были. Сгнило все…
– Может, и время. Оно, проклятое, лавку поломало? А были и вправду давно, – уже и не помню, когда были.
– Как вы тогда с Корниловым?.. На посошок…
– Изрядно набрались, – оживился Мирошник, даже в ладони хлопнул. – Крепкий был мужик Борис Аркадьевич. Уж на что я специалист, а перепить не смог. На этом самом месте – по стакану на брата!.. Выпендреж, конечно: кто кого. Выпить-то выпил – и все, сразу память отшибло. Потом что было?
– Потом? Потом ты лихо рулил, с ветерком. Я еще подумал – все! Но пронесло: ни одного пенька не сковырнул.
– Э-хе-хе! Я как хлебну лишку – виртуоз, в игольное ушко на скорости проскочу. А недопью – или курицу задавлю, или забор поломаю. Однажды на охоту поехал – привез гуся, а жена: где взял? Гусь домашний! Подумала – моя зазноба зарезала в знак благодарности, что вместо охоты – к зазнобе под одеяло. А я этого гуся бампером хлоп! – и привез на капоте. Не оставлять же птицу! – И, закончив возиться с припасами, широким жестом зазвал к столу: – Ну, давай, водка ждать не любит!
Первую выпили стоя, не чокаясь.
– Пусть ему там… – вздохнул Мирошник и завел глаза к небу.
«Если там что-то есть, – невольно подумал я. – А если ничего, боль от пули в сердце – последнее, что Корнилову было суждено в жизни. Потом вечное ничто…»
– Вообще-то я сильно сомневаюсь, – продолжал Мирошник, как если бы угадал мои мысли. – Может, там что и есть, да не про нас. Но как выпью, приятно думать, что не навоз под пашню. Представь: пьем, а Аркадьевич смотрит сверху и одобряет. – Он покосился на серое облако, нависающее над нами. – Как там, Аркадьевич? Не обижают? Будь здоров, Аркадьевич!.. То есть будь упокоен… То есть покойся с миром, у нас все путем.
Мы снова выпили, и я спросил:
– А что твои источники еще говорят? Повод, причины – что?
Мирошник заколебался:
– Есть человечек, у него там прямой интерес. Проходит по касательной в том деле… Этот человечек воздух понюхал и руками развел: черт знает что такое! Одни уверяют: пообещал Аркадьевич, но не выполнил; другие – мол, ходили большие деньги, а он в последнюю минуту испугался и спрыгнул; третьи – что ничего не обещал и его за непонимание того… Да, Николаевич, времена! Времена, скажу, для человека с хваткой вроде благодатные, а спишь неспокойно. Как спать, если не спится?! – И он снова потянулся к стакану. – Давай по третьей. Что-то не берет, зараза! Как вода в песок…
Выпили. Но и меня не забирало, как если бы пили не сорокаградусную водку, а минеральную воду.
– А что Сусловец? – спросил я, ни с того ни с сего припоминая, как в прошлый раз напрягся Корнилов при упоминании об Иване Николаевиче: кое-что для себя понял…
– Что ему сделается? Процветает, – почему-то покривился Мирошник. – Прихватил еще пару заводов. Но, видно, перешел кому-то дорогу и теперь сидит как мышь под веником. Окружил себя молодцами и ездит с оглядкой – из машины в дом, из дома в машину. Стережется.
– У него с Корниловым никаких дел?.. – слетело у меня с языка.
– Что? Ну ты загнул! – опешил Мирошник, невольно втянул голову в плечи и оглянулся по сторонам. – Ничего я не знаю, у меня не сыскное бюро. В этой истории Иван Николаевич ни с какого боку… Даже если между ними пробежала черная кошка, ничего такого не было и быть не могло. Уяснил?
– Иди к черту! Наливай, а то как-то зябко. – Я поглядел на слюдяную воду озерца, передернул плечами и вздохнул: – Как осень, начинаю мерзнуть. Старость, что ли, подступает? А, Василий Александрович?
– Какая еще старость? Обленился ты, Евгений Николаевич! – загоготал Мирошник. – У тебя баба есть? Не жена – баба? То-то! Лекарство от старости – молодухи. И тебе бы для профилактики, да куда там! Ты Смуглянку трогал за места, за которые надо трогать? Упустил, да? Ну и поделом, ну и мерзни! Кстати, видел ее на днях, очень даже предметно интерес