Так протекло какое-то время, показавшееся томительным и долгим, а на самом деле – не более двадцати минут, – и вот послышались отдаленные крики и удары палками по стволам, приглушенные расстоянием и снежным покровом. Я насторожился, взвесил на руках ружье и приложил приклад к плечу, навострил слух и вытянул шею – ничего, ни движения впереди, ни звука.
– А-а! Бум-м! – приблизился сиплый крик, громче прежнего ударила по стволам палка, затем в просветах показалась сутулая фигура Миколы.
И тут где-то неподалеку, по правую сторону от моего номера, грохнул и раскатился выстрел и сразу за ним еще один.
– Ничего? Кто стрелял? – выкидывая в стороны ноги и таким манером перешагивая через снежные заносы, спросил лесник, отдуваясь и сдвинув на затылок шапку-ушанку; подойдя, он отряхнул полы кожушка, прислушался и поманил меня за собой. – Никак Йосип? Прямиком на него выгнал косого…
Я закинул на плечо ружье и направился вслед за Миколой.
– И как я смазал? – завидев нас, принялся сокрушаться Скальский; он покачал головой, возбужденно потоптался на месте, затем с досадой щелкнул затвором своей пятизарядки и дослал в магазин два недостающих патрона. – Прямо на меня шел… Ну дела!
– Говорил, надо еще выпить, – присоединился к нам раскрасневшийся Кубышко, отряхнул со штанин снег, сверкнул крепкими зубами. – Прицел не настроил, потому как недопил. Закон природы!..
– По козам стреляли? – спросил Журавский, появившийся на поляне последним. – Много коз, шесть или семь. Шли на меня, потом отвернули. Не стал стрелять: далековато, все за деревьями – только пошумел бы и напугал.
– А если по следам?.. – возбудился горячечный Кубышко.
И мы, не сговариваясь, будто нетерпеливые охотничьи псы, рванули за Журавским, показывающим дорогу.
– Вот здесь, здесь должны быть…
И точно: легкие сбившиеся путаные следы козьих копыт затейливым узором лежали на нетронутом голубоватом снегу.
– Мы сюда, а они – к нам за спину, – сопя и отдуваясь, развел руками Микола. – Развернулись и ушли. Хитрые, мать их так!.. И мы хитрые. Давай, Йосип, обратным путем – и под горку… Ты знаешь куда. А мы с Гошей – на след и погоним… Врешь, не уйдешь!
И снова мы разделились. Скальский шел впереди, разгребая сапогами снег, – грузный и напористый, будто трактор. Мы с Журавским не отставали, потерявшись в заснеженном пространстве, не понимая, куда идем. Торопливо спустились в низину, затем забрали в гору, и здесь Скальский расставил нас по номерам, – на этот раз поближе друг к другу, чтобы, как он пояснил, бить перекрестным огнем, наверняка. Я стоял посредине, прислонившись спиной к дереву, и хорошо видел обоих: Журавский укрылся за кустами шиповника и, вытянув шею, замер так – только бегал глазами и все прилаживал ружье на согнутой в локте руке. Иосиф Иосифович, напротив, уселся на поваленную осину, достал из бокового кармана флягу и отпил из нее, запрокинув к небу обветренное лицо. «Прицел настраивает», – усмехнулся я, невольно ощутив жажду, и потянулся за рюкзаком, где у меня было припасено яблоко.
Тут негромкий топот раздался где-то рядом, прямо на меня выскочили козы, выскочили и остановились метрах в тридцати, не более того. Коз было и вправду шесть или семь, грациозные нежные самки, и среди них – тот, что покрупнее, с ветвистыми рогами, – самец. Секунду-другую я обалдело глядел на них, они – на меня, потом я, не целясь, вскинул ружье, а они понеслись. Бахнуло дуплетом, с отдачей в плечо, в нескольких метрах пролетели мимо меня светло-коричневые живые тени и унеслись. Мимо, опять мимо!
– Чертов мазила! – обозвал себя я, разламывая и перезаряжая ружье.
И тут слева от меня, там, куда умчались козы, раздался не то выстрел, не то громкий хлопок. Стрелял Журавский. Потом он снова выстрелил и что-то закричал, указывая рукой на горку. Проследив глазами, я увидел самца, по всей видимости, подстреленного, но из последних сил, на подламывающихся ногах взбирающегося по крутому склону. Есть, не уйдет! Я вскинул ружье и выстрелил. Передние ноги самца надломились, он упал на колени, вывернул голову и поглядел на меня долгим мученическим взглядом…
Поздним вечером я отправился домой. На заднем сиденье похрапывал счастливый удачной охотой Журавский, – очевидно, счастье оказалось столь безмерно, что он сильно перебрал и едва добрел из хаты до автомобиля. Ему не позволили разделать добычу и поделить мясо, и он на радостях пообещал закоптить часть тушки и оделить каждого. Как бы ни было, несчастный козел упакован был в мешок, уложен в багажник и прикрыт ветошью и охотничьей амуницией.
Как он смотрел на меня перед смертью, этот самец, как смотрел!
Что ни говори, а человек всегда был и остается хищным животным – ничем не лучше крокодила, тигра или гиены. Может, в этом основная суть религии – оторвать человека от его животного начала? Не убий!.. И не только ближнего своего – не убий понапрасну живое существо, из развлечения или охотничьей страсти?! Но как тогда бойни? Как выжить хищнику, не питаясь кровью и мясом? Нет, охота – самое безобидное, что дозволено в жестоком человеку: между ним и зверем сохранились правила, заложенные природой, – кто кого. У охотника ружье, у зверя чутье и быстрые ноги…
Но как он глядел! – разумными, невыносимыми, почти человеческими глазами…
Чтобы не думать об этих глазах, я попытался переключиться на то, как после охоты мы вечеряли в Миколиной хате. Было весело и шумно, кожушки и бушлаты полетели в угол, хотя из-под двери дуло, по полу ходил сквозняк, – но, разгоряченные самогоном и воспоминаниями об охоте, мы не замечали ни прохлады, ни липких стопок, ни серых, давно небеленых стен. Все были навеселе – кто меньше, кто больше, а Софка, вертевшаяся между нами, едва не пьянее остальных. Она хохотала, гримасничала, хлопала по спине Гошу Кубышко, требовала, чтобы играли на гармошке, а когда гармошка взвилась – схватила ложки и стала отстукивать ими в такт мелодии, громко и неумело.
– Де ж той дядько Йосип, що горілку носить? – надрывался Кубышко.
– Йосип, що горілку носить, – вторила Софка, отстукивая ложками.
Не утерпели – принялись стучать, греметь и выкрикивать: ой да, ой да-да! – Микола, Скальский и Журавский, даже я что-то пропищал, хотя слуха и голоса лишен был начисто.
Под конец Софка схватила столовый тесак и пустилась в пляс, словно старуха разбойница из «Снежной королевы». Вид у нее был дикий, в глазах сверкали безумные огоньки. Мы со Скальским незаметно переглянулись, но Микола на этот раз и глазом не повел – был сильно навеселе, или привык ко всему, или пребывал в состоянии умиротворенном и благодушном?
– А пойдем-ка покурим! – сказал Скальский и прихватил двумя руками гармошку, не позволяя развернуться мехам.
Мы вышли на крыльцо. Вечер был темен и глубок, и высоко в небе, как на дне колодца, холодно мерцали игольчатые сколки звезд.
– Как ты с ней живешь? – спросил Иосиф Иосифович у лесника. – Не боишься, что как-нибудь проснешься – дом горит, у горла нож и твоя, будто ведьма, хохочет над головой?
– Чего бояться? Она безобидная, – отозвался Микола с вялой улыбкой. – Когда выпьет – да, только самогон у меня под замком. А ведьмой бабу делает возраст и хозяйство. Лет двадцать тому это была женщина! А теперь…
– А теперь хочется русалку? – хлопнул лесника по спине Кубышко. – Чтобы пахла шампунем, а не коровой?
«Шампунем? Сам-то когда мылся? – ехидно подумал я. – Русалку ему подавай! Тоже мне Нарцисс нарисовался!»
– А я, братцы, однажды проиграл жену в карты, – посмеиваясь, сказал Кубышко. – Сели как-то вчетвером, изрядно выпили – и в покер. Я азартный, особенно под сто грамм. Вижу: пошла карта! Нет бы притормозить: взял куш и спрыгни – верное правило. А меня как будто черт понес: еще, еще! Я тогда корову продал – деньги и ушли. Поставил золотую печатку – ушла. Поставил машину (кто помнит, был у меня «Фольксваген-Пассат») – и «Фольксваген», и «Фольксваген»!.. А какая машина была!.. Говорю, будто в горячке: ставлю бабу. Если что – приезжай бери. И проиграл! Слышу, что-то в голове не так – сносит крышу. Бросил карты, кричу: забирайте, все забирайте! Но если кто явится за Лариской – у меня ружье под кроватью, всех порешу!
– И что? Приехал кто? – спросил Скальский.
– Как же, приехал! Ружье – не шутка… А машины нет у меня, пешком с тех пор так и хожу.
– А я ходить уже не могу, – сказал вдруг Журавский и тяжко осел на подмерзшую ступеньку крыльца. – Прилечь бы где-то…
– Едем домой! – заторопился я, чувствуя, что, несмотря на прохладный морозный воздух, ноги у меня тяжелеют, в голове путано и туманно и сон все больше одолевает, хмельной и тягучий; еще немного – сяду на крылечке, рядом с Журавским, и никакая сила меня уже не поднимет.
– А на посошок! – закричал Микола, хватая меня за руку. – Не хотите самогон – есть бутылка шампанского.
– О! – воздел палец горе Кубышко, обстучал на крыльце ноги и первым подался в хату.
Тут я невольно улыбнулся, представив Миколу, радостно потрясавшего тяжелой бутылкой, и Софку со стаканами, и остальных, сгрудившихся вокруг стола.
Микола взялся откупоривать: раскрутил проволоку, потянул за пробку, провернул, – и тут раздался хлопок, пробка вылетела и саданула лесника по носу. «А-а!» – вскрикнул тот, прикрывая лицо свободной рукой. Шампанское проливалось из бутылки, шипело и пенилось, мы смеялись, – одному Миколе было не до смеха. Нос у него распух, показалась сукровица, и он затянул едва не плачущим голосом:
– Ну, чего смеетесь? Она мне нос сломала, пробка! Мать ее так!..
И еще вспомнил, как мы прощались, я пожал леснику руку и спросил о его самочувствии, имея в виду неудачу с пробкой.
– Как? – пробормотал Микола и с гримасой доморощенного философа возвестил об ином: – Как если бы обещали вечную молодость – и обманули, собаки!
«Каково? – подумал я с улыбкой. – Нос у человека расквашен, а он – о вечной молодости!..»
К полуночи я притормозил у подъезда пятиэтажки, где жил Журавский.