Алракцитовое сердце. Том I — страница 4 из 64

Взрослых Сердце-гора и развалины заботили мало, разве что неприкаянная молодежь изредка назначала подле нее свиданки. Иное дело — дети. Вокруг Сердце-горы хватало ягодных полян и заячьих тропок, так что отыскать благовидный предлог, чтобы сбегать к скале на час-два, было легче легкого. А уж там всегда находилось чем заняться.

Хочешь — бери палки и устраивай поединки, будто замковая стража; хочешь — выкладывай из камней узоры и бегай вокруг них, распевая шутовские частушки так же заунывно и протяжно, как священник; хочешь — карабкайся по скале, представляя себя героем-путешественником или кем еще. Одним словом — что хочешь, то и делай!

Годы были сытые, так что детям считалось позволительным время от времени пошататься без работы: взрослые смотрели на эти забавы, обыкновенно не заканчивавшиеся ничем дурным, сквозь пальцы: трясло Сердце-гору редко и слабо. Деян вместе с приятелями частенько бывал у скалы, излазил ее вдоль и поперек, был не первым, кто угодил на ней в тряску, и даже не первым, кто при этом сорвался, — но тем единственным, кому упавший следом огромный камень раздробил лодыжку.

«Хорошо, не голову», — говорил Деян по этому поводу, хотя внутри себя порой сомневался: так ли уж это хорошо.

Товарищи по игре — Халек Сторгич, Кенек и Барм Пабалы — как-то сумели высвободить ногу и дотащить Деяна до Орыжи прежде, чем тот истек кровью, но на то ушла последняя толика его удачи.

В Медвежьем Спокоище не было настоящего лекаря. Штопала тонкой нитью раны, помогала в родах и делала лечебные настои от лихорадки и поноса чудаковатая старуха-знахарка, которую все звали Вильмой за бормотание, каким старуха встречала всякого нового больного: «Вильмо, худо это, худо, но даст Господь, жить будешь, старуху переживешь…» Ее настоящего имени никто уже не помнил, даже она сама: лет ей перевалило далеко за сотню. Но хороших помощниц у нее не было — одни, как она звала их ласково, «бестолковки». До самой смерти Вильма продолжала лечить сама, и жизнь Деяну спасла: он не истек кровью и не умер от боли или нагноения. Однако правую ступню пришлось отнять. Отнимал ее Киан-Лесоруб, который больше спорил со слабой глазами и памятью старухой, чем пытался разобраться в ее путаных указаниях. Деян видел сквозь розовую пелену боли и запомнил на всю жизнь, как Киан, возвышаясь над столом, брезгливо взял двумя пальцами предложенную старухой тонкую пилу, повертел перед глазами и отложил в сторону.

«Этим? Да этим ты только кожу поцарапаешь, дуреха старая», — веско сказал он и снял с пояса привычный тяжелый топор: лезвие в полумраке показалось почему-то черным…

Очнулся Деян уже без ступни.

Кенек и Барм, подглядывавшие в окно, рассказывали, что знахарка еще что-то делала в тот день с ним, что-то колдовское: рисовала своей кровью на лбу, жгла травы и бормотала молитвы, — только поэтому он и выжил. Так это или не так, Деян не знал, да и не считал важным.

Старухина пила — он много раз разглядывал ее потом — и впрямь свиду ни на что путное с виду не годилась. Но и Киан, как оказалось, сделал все сикось-накось, не так, как надо было, чтоб в будущем крепить протез, и не так, чтоб рана могла быстро зажить. Снадобья старухи Вильмы, которыми та выпаивала едва живого мальчишку — «от лихорадки», «для крови», «от боли», — сколько лечили, столько и калечили, отравляя нутро.

В родительском доме в то время долго и тяжело, мучаясь коликами в боку и судорожными припадками, отходил дед, потому нуждавшийся в покое и постоянном присмотре Деян провел в домишке знахарки без малого полгода. «Ох, вильмо худо это, вильмо худо, но не поделаешь ничего, — бормотала Вильма, меняя ему повязки. — Значит, судьба твоя такая, малой, может, и к лучшему оно, раз уж так вышло…».

За глаза ребятня называла Вильму сумасшедшей, и не без причины: под конец невозможно долгой жизни знахарка и впрямь повредилась рассудком. Разговаривала сама с собой, могла на своих немощных ногах вдруг пуститься в пляс посреди улицы или запеть надсадным старческим голосом. Иногда не узнавала соседей, постоянно путала имена… Она была, без сомнения, сумасшедшей — но доброй старухой. Помогала всем, чем могла, лечила и утешала, ни на кого не держала зла. Деян незаметно для себя привязался к ней. Когда он не мог уснуть от болей, она рассказывала ему чудные и путаные, совсем не похожие на те, что знала мать, сказки — про говорящих зверей и огнедышащих змеев, доблестных воинов, древних королей и колдунов…

— V —

— Великие были мастера: не чета нынешним неумехам, — напуская на себя вид торжественный и таинственный, шептала Вильма. — А если и дожил кто из них до наших дней, тот уже не в силе: уходит со временем сила, из человека уходит, из самой земли уходит. Иное дело раньше, малой, совсем иное: великие дела творились!

Она до слез обижалась, когда замечала, что Деян ей не верит, — но всякий раз, утерев глаза, принималась за новую историю.

— Вильмо, худо тебе, малой, но судьба твоя такая, раз сам Хозяин Камня, господин наш и хранитель, так рассудил… Думаешь — небось, совсем старая из ума выжила, раз камень неразумный господином зовет? — непритворно возмущалась Вильма, не помня того, что рассказывала эту историю уже десятки раз. — А почему Сердце-гору так кличут? А? Что ж ты, малой! Худо это, вильмо, — живешь тут, а ничегошеньки не знаешь. Короткая у людей нынче память, как зимний день. То ли дело — в былые времена…

Деян не перебивал старуху, хотя помнил историю эту наизусть. Она нравилась ему, но совсем не тем смыслом, какой вкладывала Вильма; страсть к противоречию проснулась в нем еще до увечья и задолго до знакомства с преподобным Терошем Хадемом.

— В былые времена, полтыщи лет назад, а, может, всю тыщу, стоял в нашем лесу замок, и жил в нем чародей великой силы. Настоящий мастер! — С этими словами старуха всегда многозначительно поднимала взгляд к потолку. — Умел он из неживого живое создать, частицей души своей наделив, умел с созданиями своими разумом и обличьем меняться. Потому мало кто знал, какое из обличий его истинно. Но о делах его слава по всему миру шла. Нарекали его люди Хозяином камня, а потом и проще того: Големом. «Голем» — так в старину только людей да животных, силой колдовской сотворенных, чародеи промеж собой называли, а тут и его самого так же величать начали, потому как поди разберись — сам он во плоти перед тобой стоит или кто из созданий его: настолько велико мастерство его было. Сердцем Голем был добр, нравом вспыльчив, но отходчив, землями своими — вот теми самыми, где мы с тобой, малой, теперь живем — правил мудро. Жаловал его милостями государь, любил его простой люд. А особенно — супругу его, госпожу Радмилу, прекрасную, как летний рассвет. Когда она владения объезжала, от одной улыбки ее все хвори да горести проходили; да она и сама чародейкой была, хоть и не такой силы великой, как муж ее, Голем. Век людской — веку чародейскому не ровня: жили они долго и счастливо. Поколение людское сменилось — а им все нипочем: жили, как прежде. Хорошо жили. Но случилась однажды нужда Голему уехать в дальние края. Год его не было, два, а там и десять лет минуло. Стали злые языки трепать, что погиб он за морем и напрасно Радмила ждет. Стали все чаще к ней гости захаживать — кто по любви, в надежде на поцелуй вдовий да ласку, а кто из корысти: богаты тогда были земли эти, пригожи, ухожены. Долго ждала Радмила, но не возвращался Голем. Чувствовала она, как молодость ее уходит, как красота ее гаснет… Измучили ее тоска и одиночество. Не стерпела она, изменила мужу с чародеем-иноземцем, который давно ее благосклонности добивался. Счастья с ним не нашла, раскаялась вскорости в своем поступке, отвадила чародея и дружков-проходимцев, стала одна в замковых стенах бессонные ночи коротать… Но сделанного назад не воротишь. Минул положенный срок — дочь у нее родилась. Еще год пролетел, а за ним еще пять лет. Тогда и случилось то, на что уже не надеялся никто: вернулся Голем из-за моря. Как ни в чем ни бывало на пороге объявился. «Прости, — сказал, — за долгую отлучку: были на то причины, но больше нет тех причин, и впредь не будет». А Радмила в ответ на то — в слезы… Не стала дитя чужое прятать, сама об измене рассказала, упала мужу в ноги. Хоть и был Голем человеком добрым, затмила тогда обида ему разум. «Раз ты, — сказал, — меня мертвым посчитала — ступай, поищи меня среди них!» Впал Голем в страшную ярость. Убил жену неверную и всех в замке, замок до основания разрушил — но и того ему оказалось мало. Обрушил он свой гнев на леса да поля, на давних приближенных и простой люд: почто за глаза похоронили его, господина своего, почто слабую верой жену не образумили? Великим чародеем был Голем, и таких бед наделал, каких прежде люди представить себе не могли. — Старуха вздыхала тяжело и горько. — Но много ли, мало времени прошло, — опомнился он. А сделанного назад не воротишь… Замок можно краше прежнего отстроить, поля засеять, лес сожженный, искореженный сызнова однажды подымется, — но мертвых к жизни не вернешь, не обернешь добром содеянное зло. В ужас пришел Голем от того, что натворил: жалко ему было дома родного и загубленных жизней, жалел он дитя неразумное, в грехе своего зачатия неповинное, жалел землю израненную. Но пуще всего другое его жгло: любил он по-преждему Радмилу, принявшую смерть страшную от его рук. Чернее угля было его горе. Впал Голем в отчаяние. Не мог он больше в мире оставаться, но не мог и смерть объять, не смел показаться на глаза погубленным, не искупив хоть отчасти вины. Обратился он в отчаянии к Господину Великому Судии, пять дней и пять ночей не разгибал спины в молитвах, а к исходу пятой ночи собрал всю свою силу — и вывернул наизнанку, направил ее супротив себя самого. Свершился суд Господень. Обернулся Голем камнем, ни живым, ни мертвым, — скалой, в лесу затерянной. Иногда лишь почувствовать можно, как дрожит камень: то бьется сердце чародейское. Покуда отмеряет оно удары, покуда высится в лесу скала — не придет на эти земли беда, не разорит ее ни враг, ни засуха, ни болезнь. Лишь когда время источит камень, сравняет скалу с землей, — тогда лишь дух чародейский обретет покой, покинет мир через Белые Врата. Такую плату сам себе назначил Голем за те дела, что сотворил, и посчитал Господин Великий Судия ее справедливой. Имя чародея, столько горя в одночасье принесшего, сговорились люди предать забвению, но нарекли ту скалу, в какую обратился чаро