— Полно вам, Николай Иванович… Мы всегда всей душой… Да разве мы… Пейте…
Спирт горячий, суп горячий. Горячо в желудке, горячо в голове. Кружится голова. А Латчины липнут, липнут, наливают. Тяжело сидеть, окаменел, прирос к стулу. Скатерть белая, рубашка у Латчина белая, кофточка у Латчиной белая, руки белые, лица белые. Бело, бело в глазах. Булькает в графине спирт. Булькает в ушах. Уснуть бы…
Потом пошло по шаблонной скучноватой схемке:
Утром проснулся в квартире, в постели Латчина. С трудом сообразил, почему и как.
За утренним чаем не смог отказаться от настойчивых приглашений Латчиных переехать к ним на квартиру.
Переехал на квартиру к Латчиным.
Стал жить у Латчиных «на полном пансионе». (Ведь Латчин уверил, что жена у него прекрасная хозяйка, сможет устроить приличный стол из двух пайков и некоторой добавки из деревни от родственников. Латчин уверил, что за некоторую часть добавки Аверьянов с ним расплатится, когда будет улучшено положение ответственных работников. Латчин доказал, что ничего предосудительного в этом нет, что это просто-напросто товарищеская взаимопомощь.)
А по городу, по уезду ползали, крутились, клубились черные черви слухов:
…воруют… воруют… обвешивают… обманывают… мошенничают… тащат… воруют… тащат… растаскивают… воруют…
Аверьянов слышал, знал, считал мелочами, сплетнями, обывательской злобой. Знал, что не чисты на руку завссыппунктом Гаврюхин, завсенскладом Прицепа, завбойнями Брагин, весовщики Рукомоев и Шилов. Вызывал их всех к себе в кабинет, материл, грозил тюрьмой, но оставлял, потому что не было, не хватало людей, не было возможности в разгар кампании уволить нужных работников.
Схема работы Аверьянова была такова:
Тысячи тысяч пудов, штук, аршин, тысячи бумаг, циркуляров, телеграмм, запросов, отношений, тысячи людей. Склады, ссыппункты, мясопункты, бойни, мельницы, элеваторы.
Разверстка, продналог.
Упродком, Заготконтора (был назначен завзаготконторой).
Поручено наладить, поставить уездное отделение акц. о-ва «Хлебопродукт». (Это уже при нэпе.)
Валюта, курс, калькуляция и с ними тысячи золотых рублей, тысячи тысяч, миллиарды, триллионы бумажных рублей — совдензнаков.
И, кроме всего этого, в порядке партдисциплины, точно, то есть безоговорочно, безапелляционно, своевременно и непременно:
Партсобрания — ячейковые, районные и общегородские.
Собрания профессиональные.
Субботники и воскресники (отменили при нэпе).
Доклады на собраниях партийных, профессиональных, на широкобеспартийных (не слушать, а делать).
Лекции в партшколе и на профкурсах (не слушать, а читать).
Беседы в ячейке. (Не просто беседовать, а вести.)
Работа в марксистском кружке (самообразование).
Ты кузнец, ты коммунист — вези, работай, куй. Нагрузку тебе на плечи предельную — чтобы не лопнул только спинной хребет. Ты коммунист — тащи.
Революция…
Безропотно, безапелляционно, безоговорочно в порядке парт… проф… сов… и прочих дисциплин и без них работал, вез коммунист, кузнец Аверьянов.
Дома бывал только утром, в обед и ночью. Спать ложился редко рано. Сытно ел у Латчиных. Но не сходили синие круги из-под глаз, крутились в глазах круги зеленые, лиловые, фиолетовые. В ушах шипела, шелестела бумага, стрекотали машинки, скрипели перья, щелкали счеты.
…шшш-сс-ччч-ттт-шшш…
Даже ночью, даже дома в постели шипело в ушах, шумело в голове.
…шшш-шшш…
И это шипение, шум, непонятные слова конторские часто стали пугать.
…дебет… шшш… кредит… пассив… актив… шшш… Саранча. Бумажная саранча.
А вдруг только и есть одна бумага? Вдруг ничего нет за ней? Вдруг все слопала бумага, бумажная саранча? И нет на складах тысячи тысяч пудов, штук, аршин?
Кидался на склады, на ссыппункты, на мясопункты, смотрел, спрашивал, щупал. Как будто все было на месте. Но не успокаивался. Недоверчиво, настороженно напрягались нервы.
В городе, в уезде шевелились, не затихали черные черви слухов:
…воруют… воруют… воруют…
Раньше не обращал внимания, старался не замечать. Теперь заползли в грудь, в голову черные черви. Шумело, шипело в ушах, в голове, ныло в груди.
…шшшш… воруют… шшшш… воруют… шшш…
Так вот и завертело всего. Нет сна, нет покоя.
III
Аверьянов не мог понять, почему Латчины, когда вечерами к ним заходила вдова Ползухина, уходили из квартиры, оставляли Ползухину наедине с ним. Не нравилась Ползухина Аверьянову. Глаза у нее черные, засахаренные, липкие, как у Латчиной. Нос тонкий, крючковатый, хищный. Подбородок широкий, двойной. Груди двумя дрожащими шарами лезут из-под кофточки. Но главное глаза, глаза, взгляд. Уставится и смотрит, разглядывает. Не вытерпел, как-то спросил:
— Ксенья Федоровна, чего это вы на меня как на диковину какую смотрите?
Ползухина усмехнулась. Опустила концы накрашенных губ, прищурила подведенные глаза.
— А вы маленький мальчик, не знаете, не понимаете?
Аверьянов передернул плечами, опустил голову, задергал усы, посмотрел на Ползухину исподлобья.
— Понимал бы — не спрашивал.
Ползухина встала, подошла к Аверьянову (Аверьянов сидел на маленьком диване), села рядом с ним. И совершенно серьезно, бледнея, смотря ему в глаза расширенными черными зрачками, обжигая горячим дыханием, прямо ему в ухо вдруг осекшимся голосом:
— Потому, что хочу за вас замуж, Николай Иванович.
Ползухина напряженно наклонилась в сторону Аверьянова, ждет. Аверьянов спокоен, неподвижен. Аверьянову противно, что от Ползухиной пахнет пудрой и потом. Полунасмешливо, полусерьезно процедил, не выпуская изо рта папиросы:
— Лучшего никого не нашли?
Ползухина вздохнула, чуть отодвинулась.
— Лучше вас с Латчиным женихов не найти. Только, конечно, Латчин-то уж женат. Ну а вы…
— Почему не найти?
— А потому, что самые вы хлебные люди.
Аверьянов скосил на Ползухину холодные зеленые глаза (когда Аверьянов спокоен, глаза у него зеленые, когда волнуется — рубины, яшма).
— С чего это вы взяли? Мы получаем гроши. А если живем еще ничего, то это только благодаря родственникам Латчина.
Ползухина хихикнула, глаза у нее заиграли липким, сахарным блеском.
— Родственники, р-о-д-с-т-в-е-н-н-и-к-и. Знаем мы этих родственников. У вас с Латчиным все завскладами, все завхозы в Заготконторе и в «Хлебопродукте» родственники?
— Что вы этим хотите сказать?
У Ползухиной капризная гримаска. Руки нервно дергают беленький батистовый надушенный платочек.
— Эх, будет вам, Николай Иванович, ломаться. Не знаю я, что ли, откуда у вас с Латчиным все это благополучие.
Ползухина сделала жест рукой — показала на обстановку.
— Прошлый год Латчин мне поставлял дрова и керосин и в нынешний понемногу дает и будет давать, пока…
Аверьянов вскочил.
— Нет, уж больше вам ничего не попадет.
Поднялась и Ползухина. Смерила презрительно прищуренными глазами комиссара. Бросила с гневом:
— Пока вы с Латчиным не выплатите мне полностью ваш долг, пока я не получу всего за взятые вами у меня вещи…
— Какие вещи?
— У, ломака! Извольте, напомню. Вы у меня с Латчиным взяли беличью шубу, песцовый горжет, жеребковую доху, вот этот диван, на котором мы с вами сидели, вот эти кресла, вон тот шифоньер.
Ползухина схватила Аверьянова за руку.
— Идемте в прихожую.
Потащила почти насильно.
— Вот эта жеребковая доха чья здесь висит? Кто ее носит?
Ползухина сорвала с вешалки огромную бурую доху. Аверьянов, волнуясь, ответил:
— Эту доху ношу я. Мне ее на время дал Латчин.
— Ага, дал Латчин. Ну, эта доха моя! И вы еще будете упираться, говорить, что ничего не знаете? И если вы посмеете меня надуть, мне недоплатить, то я вас с Латчиным выведу на свежую водицу, я вашу керосино-дровяную и мучную лавочку раскрою.
У Аверьянова лицо белое и неподвижное, как кость. Глаза — кровяные рубины. Рубины в костяной оправе век. Усы из красной меди на костяном, на окостеневшем лице как язычки огня. Рыжие волосы на голове — горящая копна соломы. Губы тонкие, окислившиеся от меди усов, зелены.
— Ксения Федоровна, мы с вами сейчас же поедем в ГПУ, где вы должны будете повторить все, что говорили мне.
Ползухина схватилась за грудь, как от удара закрылась.
— Нет, нет! Ни за что!
— Без разговоров! Одевайтесь сию же минуту.
Снял с вешалки беличью, крытую черным шелком, шубку. Корявые пальцы цеплялись за шелк, шелк скрипел. Одел силой. Насильно затолкал пухлые, рыхлые руки в рукава.
— Надевайте шапку и идем.
Оделся сам. (В доху. С полу поднял.) Схватил под руку — повел. В дверях, бледные, волнующиеся, столкнулись со спокойными, раскрасневшимися Латчиными. Латчины обменялись красноречивыми, многозначительными взглядами. Латчин оскалил желтоватые ровные зубы, вежливо приподнял шапку.
— Эээ, очень приятно. Счастливого пути. Наконец-то наш Николай Иванович понял, что мужчина должен быть кавалером. Не грех, не грех…
Дверь захлопнулась. На синем снегу в синей тьме ночи черный, тяжелый узел щелка, меха и мяса повис на руке у Аверьянова.
— Николай Иванович, умоляю, оставьте это дело. Я пошутила! Ничего у меня Латчин не брал и мне ничего не давал.
— Такими вещами не шутят.
Ползухина заплакала. Ей было жаль Серафиму Сергеевну. Они вместе кончали одну гимназию.
— Николай Иванович, зайдемте ко мне на квартиру. Если я не выпью валерьянки, то все равно ничего не скажу в ГПУ — буду только реветь. Зайдемте.
Неохотно согласился. Шли долго. Звонко хрустел под ногами снег. Ползухина тяжело висла на руке, спотыкаясь. Вел. В двухэтажном доме поднимались по темной, скрипучей лестнице. Стучались. Прошли темный коридор, ярко освещенную столовую с ярко начищенным шипящим самоваром на столе, с удивленными незнакомыми рожами за столом. И в столовой же — толстые, неуклюжие, в дохе и шубе затоптались у двери в комнату Ползухиной. Аверьянову показалось, что она возилась с ключом и замком не менее пяти минут. А сзади, в абсолютной тишине столовой, на столе самовар шипел, свистел, как паровоз. Кололи затылок, спину недоумевающие, любопытные взгляды.