Алтайская баллада — страница 2 из 23

1

Безуглый, босой, заспанный, сидел на пороге. Голова у него напоминала растрепанный ветром сноп пшеницы. Он обеими руками приминал свои упрямые вихры. Анна стояла спиной к нему у кухонного стола. На столе, на подоконниках и на лавке были расставлены листы с белыми сырыми шаньгами. Анна круглой деревянной ложкой накладывала на шаньги сметану. В печи стреляли сухие еловые дрова. Огненные зайцы прыгали на тесте и на голой до локтя руке женщины. Безуглый через плечи Анны видел в верхней половине окна раскаленный круг солнца. Солнце было похоже на пылающее чело русской печи. Снежные вершины вспучивались пышными шаньгами в розовых пятнах печных огней. Ложка Анны поднималась выше гор. Безуглому казалось, что Анна мажет сметаной горы. Он подошел к ней сзади, обнял. Его руки хватанули ее за полные груди, спустились ниже к крутым бедрам. Анна широко потянула ноздрями воздух.

— Иван Федорыч, сдурел? Ночь-то тебе коротка была?

Она взяла решето со стола и, не обертываясь, надела ему на голову. Мучная пыль попала ему в нос, в глаза, запачкала щеки. Он засмеялся, сбросил с головы деревянную шляпу, вышел из избы.

На заднем дворе Безуглый увидел серого коня Анны. Конь подошел к жердяным воротцам, заржал, скосил на Безуглого свой выпуклый темный глаз. Безуглый вытащил из ворот две верхние жерди. Конь перескочил через ограду, рысью побежал к реке.

Безуглый, выходя из дому, не заметил у крыльца маленькую, сухонькую старушку в черном платке. Она чинила растянутую на изгороди рыбачью сеть. Он столкнулся с ней лицом к лицу, возвращаясь с заднего двора. На плече у старушки сидел сизый золотоголовый петух. Безуглый остановился. Петух захлопал крыльями. Старушка поклонилась и сказала:

— За петушка-то извините меня, Иван Федорыч, стара стала, утрами просыпаю, вот и завела будильничек.

Она подала ему руку.

— Анфия Алексеевна Пряничникова, а попросту бабушка Анфя. Слыхали от Анны Антоновны?

Безуглый ничего не знал об Анфии Алексеевне. Он прошел в дом. Анна объяснила ему:

— Заходит она ко мне. Когда неделю проживет, когда и поболе. За хозяйством присматривает, за Никитой. Думаю, не объест она меня. Еда-то ее в семье незаметна. Никита до ее сказок страсть охоч. Все около нее трется. От соседей иной раз ребятишек наберется десяток цельный. Век свой она в чужих людях. Родова-то ее давно начисто перемерла.

Анна загремела заслонкой, заглянула в печь.

— Муж у ней политик был, только не нашей партии. Она с им при царской власти все по ссылкам ездила. В остроге он и зачах, до германской войны еще однако.

Безуглый передернул плечами. Он вспомнил свою сырую камеру, кандалы. Ему не захотелось говорить с Анной. Он опять вышел на крыльцо. Никита соскочил с полатей, выбежал за ним следом…

Тамбовской губернии помещику Отрыганьеву понравилась пестрая борзая сука его соседа, помещика Красменева. Дед Безуглого по матери, крепостной крестьянин Отрыганьева и лучший его садовник, был отдан Красменеву в обмен на собаку. За дедом и его родом утвердилась уличная фамилия Собакиных.

После падения крепостного права дед Алексей женился и посадил за своей избой пять яблонь. Он стал сажать их каждый год. Его сыновья селились с ним рядом, загораживали свои сады. Внуки шли за дедом след в след — начинали с посадки плодовых деревьев. Собакины расселились на половину села Отрадного. Отрадное и в уездном городе, и в окрестных деревнях перекрестили в Собаковку.

Отец Безуглого не удержался на узкой полосе чернозема. Надел свой сдал в аренду кулаку и ушел бурлаком на Волгу. Жизнь он раскидал по кабакам и публичным домам. Умер тридцати лет — пьяный замерз на крыльце винной лавки. Иван и Федор росли с матерью. Мать стирала белье на помещиков Красменевых. В деревне болтали, что у нее и до замужества, и после ухода мужа на Волгу была тайная любовь с молодым барином, студентом Глебом, и что старшему ее сыну Ивану надо бы носить фамилию своего настоящего отца, помещика Красменева. После смерти мужа Дарья Безуглая с обоими сыновьями уехала в уездный город. Вдову взял к себе на квартиру брат покойного Яков — слесарь железнодорожного депо. Мать по настоянию дяди и с его помощью отдала сыновей в гимназию. Дети не понимали, почему она прятала от них заплаканные глаза и расстиранные в кровь руки.

В Собаковке Иван бывал наездом. Однажды болтун и пьянчужка Сидор Кривошеев обругал Безуглого барчуком и очень подробно объяснил ему, почему вся Собаковка считает его сыном ученого барина Глеба Алексеевича Красменева. Безуглый дома спросил мать. Она долго плакала, потом сказала, что любила только одного человека — Федора Безуглого.

Дядя Яков поручал племянникам разбрасывать и расклеивать листовки. Старшего он ввел в организацию. На каторгу Яков и Иван пошли вместе. Царский суд осудил их за принадлежность к «преступному сообществу» — российской социал-демократической рабочей партии большевиков.

С матерью после каторги Безуглый увиделся только в восемнадцатом году. За несколько дней до приезда сына она сходила в загс с Глебом Алексеевичем Красменевым. Безуглому не понравилось, что отчим или отец (он так и не знал точно) при регистрации взял себе фамилию его матери. Помещик Красменев был теперь членом коллегии защитников Безуглым.

У деда, как и у матери, Безуглый бывал редко. Безуглый в двадцать пятом году встретил его таким же, каким помнил в пятнадцатом — розовая лысина, голубые блестящие глаза, белый клин бороды. Восьмидесятивосьмилетний старик сидел за столом, с неизменной своей солдатской выправкой, веселый, широкоплечий, прямой, как юноша. Он легко ходил на лыжах за зайцами и редко давал промах по бегущему зверю. Вальдшнепы, неосторожно залетавшие к нему в сад, никогда не уходили от его длинной, букетного Дамаска, шомпольной двустволки. Безуглый прожил у деда погожую предосеннюю неделю.

Дед стучал по дорожке кожаными калошами. Ему их шил сапожник по особому заказу. Он вел внука в дальний угол сада. Они сели на широкую скамью. Многорукие яблони тяжело наваливались на скрипучие костыли-подпорки. Родовые муки раздирали крепкие тела деревьев. Яблоки скатывались с их опущенных холодных лбов, как крупные капли пота. Дед положил тяжелую пятерню на колено внука.

— Ваня, слушай сюда.

Пальцы старика были тверды.

— Мальчонкой махоньким ел ты тут на скамейке яблоко. Одно семечко выпало тебе в горстку.

Дед теребнул бороду.

— Повеселил ты мое сердце, внучек, в землю-то семечко воткнул. Память, думаю, по себе Ванюша сажает. Не с пустыми руками пойдет по земле, делу дедовскому будет наследник.

Дед показал на большую яблоню около скамьи. Золотые спелые плоды мигали в ее листьях, как утренние звезды. Безуглый с гордой радостью смотрел на мир, созданный его рукой. Он посадил. Он, который считал себя гостем в саду. Безуглый тогда же ощутил в себе горечь зависти к деду. Его сады разливались и шумели, как реки. На зеленых берегах перекликались крикливые толпы его детей и внуков. Дед после смерти будет жить в их рассказах, в их походке, в чертах лица, в окраске волос и глаз. Яблони, посаженные им, долго будут цвести и ронять на землю отвердевшие румяные капли сладкого сока. Безуглый не посадил своего сада. Он расчищал тайгу для других. На пасеке у Андрона в двадцать первом году только время оборонило несколько недель для него.

Безуглый сидел на крыльце, держал на коленях Никиту. Он смотрел на свое золотоголовое, вихрастое детство. Отец и сын покачивались друг против друга, как две волны бессмертного человеческого океана. Одна поднимается к своему пределу. Она скоро закудрявится сединой и исчезнет. Другая повторит ее путь — долго будет играть на солнце золотыми брызгами. Отец так думал о себе и о своем сыне.

— Тятя, а яблоки сладкие?

— Сладкие.

— Слаже арбуза?

— Кислее.

— Как квашена капуста?

— Слаще.

— Мы к дедушке поедем?

— Поедем.

— Он маленько не умный?

— Почему?

— А пошто он дался на собаку перемениваться?

— Тогда такие законы, сынок, были. Людей меняли и продавали, как скотину.

— Наши партизаны дали бы им законы.

— Ну!..

— Они Отрыганову етому башку бы оттяпали, а не то ишшо и напополам его пилой распилили.

— Почему пилой?

— А дядя Михей с теткой Пелагеей колчаковских буржуев толстопузых чем пластали?

— Неправда.

— Ты наскажешь, слушай тебя. Я от роду не врал, честное ленинское. Думаешь, я маленький, без понятия.

Никита высвободился из отцовских рук, колен. Он прыгнул через все четыре ступеньки крыльца, схватил хворостину и погнался за свиньей Оксей. Окся мешала бабушке Анфии, лезла носом в сеть. У бабушки вокруг глаз и губ заиграли морщины. Она, поглядывая на мальчика, говорила Безуглому:

— Никита первый мой помощник. В прошлом году мы с ним сажали картошку. Я стара стала, не вижу. Он меня поправляет: «Бабушка, у тебя ямочки криво пошли. Бабушка, опять ты вбок поехала». Посмотрю — и верно, свильнула с борозды, слепая.

Безуглый слушал старуху и смотрел на поля. За поскотиной лежали холсты, как узкие полоски снега. Вечные снега на вершинах казались длинными холстинами. Безуглый сидел во всем белом на выскобленном добела крыльце. Свежие сквозняки проносились между резных балясин. На Безуглом трепыхалась рубаха.

Из двери высунулась Анна. От работы у огня щеки ее горели. Она насупила брови и, подражая сельисполнителю, зазывающему на собрание, закричала:

— Гражданы, в избу, шаньги поспели, самовар на столе!

За столом Безуглый и Анна переглядывались, беспричинно фыркали. Он рычал на нее:

— Баба, чайку мне погушше.

Они озорничали. Безуглый был зачинщиком. Анна подносила ко рту блюдце. Он стучал по столу кулаком.

— Жена!

Она вставала, поджимала губы, складывала на животе руки, кланялась и спрашивала:

— Что прикажешь, батюшка Иван Федорыч?

Безуглый топал ногами, хохотал.

Самовар был выпит. С большого деревянного блюда исчезли все шаньги. Безуглый обеими руками похлопал себя по животу.

— Лям-пам-пама! Не звучит! Прямо беда. Как я с таким брюхом буду хлебозаготовками заниматься? Крестьяне скажут, помещик российский нас обирать приехал.

Анна ставила в шкаф вымытую посуду.

— Ты бы, гражданин помещик, навоз из стайки у коровы убрал. Дело это самое ваше мужичье.

Анна стояла спиной к Безуглому. Он не видел ее смеющихся глаз.

— Навоз? Вилами?

Анна уткнулась лицом в закрытые дверцы шкафа.

— Ужели топором?

Безуглый пошел к двери.

— Можно. Я это умею.

Безуглый провозился на дворе целый день. Анна заставила его вычистить все стайки. Он починил поломанное звено изгороди, вывез за деревню навоз, вымел ограду.

На закате Безуглый открыл ворота, вышел на улицу. Руки у него были обожжены, в спине и в ногах мешала тяжелая теплота. Анна остановилась на дворе. Она держала подойник и белое полотенце. С Оградной горы сбегало стадо. В пыли мелькали задранные хвосты, морды, рога. Скот ревел. Он точно попал в серую снежную лавину, и его несло вниз, на крайние избы Белых Ключей.

Селом стадо шло медленно. Вымена у коров были полны, сосцы напряжены. За стадом на дороге стлались мокрые молочные нити. Скот нес в своей шерсти знойные запахи молока и пота. Воздух в улице сразу нагрелся.

Горы поднялись и закрыли солнце. Сумерки и тишина отделили землю от неба. Земля замолчала мгновенно. Безуглый услышал тихие всплески в подойниках и спокойные вздохи коров, отрыгающих жвачку.

Анфия Алексеевна кормила цыплят. Безуглый подошел к ней, присел на корточки. Цыплята заскочили ему на колени, на плечи, стали клевать у него пуговицы рубахи. Безуглый брал их в руки и внимательно разглядывал теплые, пушистые, пикающие комочки мяса. Гусыня привела с реки стаю гусят. Гусята щипали растопыренные пальцы Безуглого, посвистывали. Коровы легли рядом, тяжелобрюхие и громоздкие. Серко в дальнем конце двора фыркал и хрустел сеном. Безуглый заглянул в амбар, зачерпнул в закроме горсть холодного золотого зерна, пощупал его, попробовал на зуб. Амбар Безуглый запер, ключ положил себе в карман. Он долго еще ходил потом по огороду, смотрел на свежую зелень овощей, на могучие побеги сорняка вдоль изгороди. Огород рос на глазах, как будто из земли на поверхность непрерывно выметывались упругие зеленые струи.

Вечером река была слышнее. Безуглый стоял между гряд, слушал. Ему казалось, что он слышит шум зеленых ростков, струящихся у него под ногами. Безуглому хотелось навсегда остаться в Белых Ключах, в своем доме, с своей женой и сыном. Он хотел обсеменять землю и собирать зерно в закромы.

Анна стучала в избе посудой. Она собирала ужин. Безуглый уверенной походкой хозяина поднялся на крыльцо. Ступени заскрипели под ним. Он открыл дверь и шагнул в темное и теплое нутро избы.

Ночью Безуглый положил свои руки на живот Анне и слушал долго, как пахарь землю, потом спросил:

— Анна, ты понесла?

Анна повернулась к нему лицом.

— Пустоколосая я, Иван Федорыч.

Она горячо дохнула ему в ухо.

— Заждалась я тебя, перестоялась, ровно пашня без дождика.

Безуглый с горькой завистью снова подумал о деде. Он хочет, чтобы и у него дети пахали свои поля рядом с его полем, чтобы и его внуки сеяли со своими отцами. Он хочет жить вечно.

* * *

Фома Иванович Игонин возвращался в Белые Ключи с аймачного совещания секретарей сельских ячеек. Пегий мерин под ним шел спокойным широким шагом. Игонин сидел в седле, бросив поводья. Он усердно набивал махоркой громадную немецкую трубку. Фома Иванович знал толк в табаке и покурить любил. Он прожил большую жизнь — табаков напробовался всяких. Живал он и в Европе, и в Америке. Иноземные табаки казались ему или сладкими до приторности, или слишком горькими, или вовсе пресными. Выше всякого иностранного курева он ставил сибирскую махорку-самосадку. Ей он утешался в трудные времена, ее закуривал в веселые минуты. Он уверял, что она очищает голову, когда поутру нечем опохмелиться. Она в дурную погоду унимала у него ломоту в правом раненом боку. Махоркой Игонин укрощал голод, утолял жажду, боролся с усталостью, разгонял сон, с ней ходил на фронтах в атаки. В одном только случае — во время деликатных разговоров с женщинами — он не прибегал к ее помощи. Тогда Фома Иванович предпочитал действовать благовонными и сладкими заморскими табаками. Однако делал это исключительно в угоду женской слабости. Сам же был убежден непоколебимо, что махоркой по вкусу, по аромату, по крепости и по особому лекарственному воздействию на человеческий организм ни один загадочный табак сравняться не может. Фома Иванович пренебрегал даже высокосортной моршанской полукрупкой, считая, что в нее подмешивают древесные опилки. Он доверял только табаку, выросшему у него на грядках. Махорка собственного производства выглядела, правда, неказисто. Игонин был самым занятым человеком в Белых Ключах, поэтому все, что касалось удовлетворения личных потребностей, делал торопливо и даже неряшливо. Махорку он обычно крошил топором на доске. Крошево получалось вроде плохого силоса. В нем часто попадались куски, не влезавшие в трубку, похожие на обрывки лопуха, и на репейное палочное былье, и просто на мусор и пыль. Всю эту смесь перед употреблением Фома Иванович, насупив брови, долго разминал в кисете своими жесткими желтыми пальцами. Лицо у него прояснялось, как только трубка, по размерам тоже весьма близкая к силосной башне, туго и доверху наполнялась табаком. С первой затяжкой Фома Иванович преображался. В карих, косо прорезанных глазах начинали играть все семь цветов радуги. Улыбка медными отсветами бродила от тонких бритых губ до широких монгольских скул. Черные волосы на голове становились особенно блестящими.

Игонин распустил такую дымовую завесу, что исчез в ней вместе с конем. Издали казалось, что по дороге перекатывается серое облако, упавшее с неба. Ни седока, ни лошади видно не было. Комары и мошки облетали его стороной. Неосторожные насекомые, попав в сферу действия могучей трубки, падали замертво. Громадные и жадные пауты взмывали вверх со злобным жужжанием. Медведи, сосавшие малину в километре от дороги, фыркали и убегали в горы.

В селе Игонин слыл завзятым табачником. Молодые кержаки и кержачки при встречах с ним плевались, старые крестились. Духом табачным от него действительно шибало на целую улицу. Лепестинья Филимоновна утверждала, что у Игонина от табачного жара кровь в жилах спекается, оттого и лицо у него цвета темной меди, словно у нечистого.

Пегий мерин Игонина был стар и мудр. Чудодейственную силу трубки хозяина он отлично знал, поэтому хотя и чихнул, хлебнув табаку, но на седока покосился глазом, увлажненным слезой благодарности.

Фома Иванович так до самой поскотины и не взял поводьев. Он машинально сжигал трубку за трубкой, по рассеянности принимал обильные дымные извержения своего курительного инструмента за колеблющуюся полдневную испарину над полями…

Конечно, не за одну только трубку не любили Игонина кержаки. Не нравился им и его язык. Игонин умел говорить. Он часто на собраниях начинал со сказки, с шутки, прикидывался простачком. Однако богатые мужики никогда не смеялись от его рассказов. Игонина они слушали настороженно и злобно. Его считали настоящим коммунистом, поэтому и ненависть к нему у кержаков была большая.

Не всегда его иносказания находили уместными и в аймачном комитете партии, и в ячейке, где он был секретарем.

Игонин был недоволен своим выступлением на совещании. Его дельных предложений не приняли, отмахнулись от них, как от очередной выходки чудаковатого коммуниста. Фома Иванович утешался одной мыслью, что Иван Федорович Безуглый его поймет и что вместе с ним он хорошо поработает в селе. Игонину сильно хотелось поговорить с Безуглым. Они до отъезда, одного на охоту и другого на совещание, виделись только мельком.

Игонин приехал в Белые Ключи под вечер, дома наскоро поел и ушел к Безуглому. У Безуглого сидели избач Улитин, объездчик Рукобилов и школьный сторож Хромыкин. Игонин распахнул дверь. Анна стояла у порога. Она стукнула его кулаком в спину.

— Иди, жених неотвязный, расскажи Ивану Федоровичу, как ты ко мне сватался.

Игонин запнулся за половик. Безуглый встал к нему навстречу из-за стола, загроможденного книгами. Игонин мотнул коротко стриженной лобастой головой, с силой сдавил руку Безуглого.

— Не огорчайтесь на меня, Иван Федорович, в крестьянском деле без бабы полный прорыв.

Смех подсек у Анны колени.

Она села на скамью.

— У тебя каждый год новая баба.

Она дернула его за рваную штанину.

— Вот и ходишь с прорывами.

Игонин сел с ней рядом.

— Смысл жизни, Анна Антоновна, не в штанах.

— А где же он? У бабы в юбке?

Анна схватила со стола самовар, спрятала за ним свои покрасневшие щеки. Игонин взглянул на Безуглого. Безуглый смеялся во весь рот.

— Мечтаньям женским я, Иван Федорович, с молодых лет был подвержен.

Анна вышла в кухню и оттуда выкрикнула:

— Мечтательный жеребец ты, Фома Иванович!

Игонин отодвинул от себя книги, облокотился на угол стола.

— Знал я, Иван Федорович, направляясь к вам, что придется мне обрисовать свою линию в женском вопросе. Ввиду такого случая, извиняйте, выпил для облегчения языка.

Улитин щипал жидкие рыжие усики, дергал бороденку, усмехался.

— Уставом всесоюзной коммунистической партии большевиков выпивка будто не предусмотрена?

Игонин покосился на избача.

— Не ржи под руку, Касьян Сергеевич, возжа мне нонче под хвост попала.

В его глазах бродили золотые огни. Он смотрел на закат в окно через голову Безуглого.

— Дедушка Гаврила первый заразил меня своими сказками. В Анделейском царстве-государстве, говорит, жила царевна. Никто до нее доступиться не мог — ни купец, ни генерал, ни прынц. Один сибирский солдат Иван всеми ее деньгами-капиталами завладел и самою за себя взамуж взял.

Игонин молчал минуту. Он не знал, с чего начать рассказ о себе.

— Стою я на военной службе в Питере при часах в Зимнем дворце и мечтаю царевну попробовать. А Татьяна, царская дочь, шуршит юбками по лестнице, и запах ее сладкий голову мою обдуряет. Одна она мне глянулась из всех.

Прочитал я в то время в книжке, что каждый солдат носит в ранце палочку маршала, возмечтал себя Наполеоном. Войну почел за счастье. На фронте, думаю, либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Однако ни того, ни другого не случилось, и попал я к немцам в плен без всякого геройства.

Игонин плотно сжал губы, опустил голову. Закат потемнел на его щеках.

— Про Германию много рассказывать не стану, как решил я объяснить свои женские дела, упомяну только об немке Эльзе.

Отдали меня в батраки старушке одной с дочерью, девкой.

Сын ее в окопах. Стал я у них хозяйствовать. В руках у меня все плясало. Конишку раскормил — яйцо на спину клади, не упадет. В ограде иголку брось — не потеряется. Старуха мне на стол белую скатерть. Дочь ее со мной рядом. Сын приходит на побывку, дивуется. На пашне мы с ним весь его отпуск робили, ровно родные братья. В последний день, как ему обратно отправляться, дает он мне руку и говорит: «Русский, бери мою сестру и оставайся за хозяина». Старушка плачет и становит нам кофий.

Ладно, сошлись мы с Эльзой мнением, сделались вроде как муж и жена. Спим на перине, периной укрываемся. В субботу лезу я в ванну. В воскресенье у меня кофий с молоком, а через губу весится матерущая трубка. Густав, шуряк, подарил на память. Теща меня по плечу хлопает: «Зер гут, рус». Жена на ухо шепчет: «Ду, майн зюсер», — сладкий, значит, мой. Не жизнь мне была, а царствие. Взяло меня сомнение по всем линиям. Вижу я, что никакого немца нет, начальство его выдумало. Разговор, верно, не наш, а работа и думка с нами одна. Одинаковые с нашими в немцах имеются простые люди и полиция, и кулаки есть, и помещики. Отличка только в одежде да в обличьи. Народ у них шибко чисто ходит и наголо бреется. Духовенство и то бритое.

Прижили мы с Эльзой сына. Карлом по-ихнему окрестили. И зачала тут казна народ обижать. Хлеб, картофель давай солдатам, а себе только норму. Я, конечно, урожай свой спрятал. У соседей погляжу, суп — вода. У нас — ложка в горшке стоит. Дома я так не жил, как там довелось. Останусь, думаю, с немцами навечно. Язык наш забывать стал. Еж по огороду бежит, жена спрашивает: «Как по-русски?» Я: «Игель, игель», а по-своему и не могу назвать. Она закатывается, смеется: «Ду бист айн дойче». Обидно мне было. В горле аж заперхало. Ночью только вспомнил. Эльза спала. Я ее в радости кулаком по боку и ору: «Еж! Еж!»

Игонин вытащил из кармана трубку.

— Однако ошибся я в себе. В одну ночь убег в Россию, не простился с женой, сыном. Земляк беглый забрел и самустил. Три года я до него слова русского не слыхал.

Хромыкин заскрипел зубами.

— Ты, дорогой товарищ Игонин, объясни Ивану Федорычу про свои немецкие манишки-галстучки.

Хромыкин повернулся к Безуглому.

— Он у нас, Иван Федорыч, совсем было склонился к буржуазному классу. Мы его всей ячейкой брали в работу, сдергивали с него немецкую сбрую.

Улитин сплюнул сквозь зубы и сказал:

— Хромыкин у нас хоть и в коммунистах ходит, а в политике, можно сказать, зеленого от желтого не отличает.

Обида затрясла у Хромыкина нижнюю челюсть.

— Я, гражданин Улитин, твою хромоту на правую ножку давно заприметил, хоть ты и первый книжник. Растолкуй мне, неграмотному партейцу, какая у человека политика получается, если он в своем одноличном хозяйстве начинает водопроводы налаживать, сортирчики утеплять.

Безуглый взял Хромыкина за плечи, усадил его на скамью.

— Товарищи, давайте условимся не прерывать Фому Ивановича.

Игонин точно не слышал нападок Хромыкина. Он сидел спокойно, подперев голову. Голос у него был ровный. Лицо неподвижно. Глаза, как у слепого, бесстрастны. Игонин напомнил Безуглому слепца-сказочника Гаврилу. Он его видел и слушал в двадцать первом году, на пасеке у Андрона. Гаврила был родным дедом Игонина. В сумерках внук показался Безуглому обритым стариком…

Игонин набил свою большую трубку.

— Судьба у меня на женщин обширная, Иван Федорович. Жалею, не вел я дневника.

Трубка вспыхнула и задымилась у него в зубах.

— Доскажу, что помню. Обернулся я, значит, в Питер. Дурь женская из головы у меня не выходит. Приглядел одну, дознался — настоящая столбовая графиня. Свела меня с ней старуха, бывшая ее стряпка. Насильничать я не любитель, купил ее за два пуда ржаной муки и фунт сала свиного. Выдача пайковая ей была легкая, как нетрудовому элементу, на день осьмушка семечек подсолнечных. Взошел я в графскую спальную. На полочках безделушки, недотрожки. Постеля — узоры, цветочки, кружева. Взял я свою графиню за белы рученьки, повалил на подушки. Сапоги из озорства не снял. Простыни, одеяло вывозил дегтем и грязью, ровно по ним мужик на телеге проехал. Не поглянулась мне графиня.

Встал я с постели в сердцах, плюнул и матерное выражение сказал. А на Невский вышел между тем в большой гордости. Революция, думаю, она нам, солдатам, ласковая мамка. Мужик ведь я и поимел такое счастье с большой дворянкой, как своей бабой распорядиться. На проспекте никому не даю дороги. Наступаю на ноги ученому лицу в очках. Спихиваю с панели барыню с радикюлем. Опять припоминаю, что Наполеон через революцию пришел, из простых выслужился. Может быть, думаю, она, и наша-то, для того случилась, чтобы мне, сибирскому солдату, весь мир под свои руки положить.

Улитин хихикнул, закрыл рукой щербатый рот. Игонин кулаком стукнул себя по колену.

— Ничего смешного в своих словах не усматриваю, Касьян Сергеевич. Наполеоном, может, и ты имел намеренье сделаться и многие другие. Один только вот за всех вас нашелся рассказчик.

Игонин оглянулся на Безуглого.

— Иван Федорович, дальше желаете слушать?

Безуглый кивнул головой:

— И даже очень.

— Живу я в Питере. Революция идет на углубление. Я изучаю все ее происшествия, как прошедшие, так и настоящие, и нахожу полное утверждение своим надеждам. На юге поднялись краснолампасные Наполеоны — Корнилов, Каледин, Деникин. Из нашей Сибири посуху плывет черноштатный адмирал Кольчак. В Красной армии один маленький Наполеонишка выискался — бывший полковник Муравьев. Ума только у них дворянского не хватило на большие дела. На Кольчака я пошел в уверенности и его разбить в мелкие дребезги, и самому встать командующим всей Красной армии. Втолкал я тогда себе в голову, что Наполеон должен быть из рядовых. Между тем и вторую войну провоевал я опять без особенных подвигов. Домой, выходит, я заявился Наполеоном без войска. Баба моя, пока я по фронтам мотался, прижила двух ребят от разных мужиков. Я ей слова худого не сказал, как сам не воздержан был, от немки имел сына. Порча у меня только от роскошной военной службы получилась в мыслях. Не смог я со своей бабой жить. Уж очень она мне простой показалась. В деревне, гляжу, одна скука и идиотство. Бросил я бабу. Брюхо ей набил и ушел на рудник. Путался с женщинами разных классов и партий.

Не фартовый, думаю, про себя, не вышел в Наполеоны. Однако замечаю, у нас в советских республиках никто и помимо меня Наполеоном не объявился. Власть в руках партии. Начинаю посещать собрания ячейки. Месяц походил и всю свою дурость, ровно грязь, разглядел на себе. Обрадовался я новому направлению своего ума и подал заявление на кандидата в члены. Дивно мне, как в Красной армии я о наполеонстве промечтал, а коммунизма не заметил. Бывало, политрук или комиссар весь мир по нитке раздергают, разъяснят все от начала земной и небесной жизни до Октябрьской революции и далее. На ячейке повстречался я с Сухорословой, с Бурнашевой и прочими сознательными гражданками и понял, что не в юбке у бабы смысл дела. Хотел сойтись с Сухорословой — отказ. Верю, говорит, всякому зверю, а тебе, кобель, погожу. Сватался к Анне Антоновне. С ума ты соскочил, отвечает, как я за тебя пойду от живого мужа?

Без бабы, без ребят жизнь — чашка пустая. Весной затоскую я шибко по домашности, по пашне, наберу в кооперации ситцов, обутков, пряников — и домой. Бидарев Семен Калистратович увидит меня и сейчас поклон: «Мужичье счастье в земле. Пахать тебе надо, Фома Иванович». Поживу с семейством, отсеюсь, отожнусь и назад.

Игонин быстро протянул через стол руку, нагнулся к Безуглому, схватил его за плечо.

— Болтаю я все пустое. Не об том шел я к тебе разговаривать. Давай, Федорыч, думать, колхоз ли, чего ли у нас начинать надо.

Безуглый положил свою теплую ладонь на его жесткие пальцы.

— Давайте думать, товарищ Игонин.

Лицо Игонина было рядом. Безуглый чувствовал его горячее дыхание у себя на усах. От него совсем не пахло вином. Безуглый не утерпел, спросил:

— Неужели вы пили сегодня?

— Капли во рту не было.

— Зачем же вы тогда?..

— Наврал я тебе, Федорыч, чтобы ты меня за дурака болтливого не понял.

— Не понимаю.

Игонин отпустил плечо Безуглого. В темноте Безуглый не видел ни глаз, ни лица Игонина. Анна зазвенела стеклом от лампы. Улица за окнами была черна и тиха, как заброшенная шахта.

* * *

Инженер по гидроустановкам Лидия Борисовна Берг кончила свой доклад в московской радиостанции, отошла от микрофона. Безуглый снял наушники, откинулся на спинку стула. Он знал о выступлении Лии. Она сама предупредила его телеграммой. Лия говорила о проекте гидроцентрали на Золотом озере. Безуглый был знаком с первыми наметками работ по электрификации Алтая. Доклад мало его интересовал. Он слушал голос Лии…

Безуглый с Лией свернули с Пречистенки на набережную. На Лии было скрипучее прорезиненное пальто. Портфель женщины-инженера толстомордым мопсом тыкался Безуглому в колено. Она курила. Дым папиросы мотался над ее головой, как вуаль, задранная ветром. К ним подошел мальчик, продавец цветов.

— Гражданин, купите гражданке.

Безуглый молча улыбнулся ему. Мальчик свистнул и отошел.

— Если кто с понятием, всегда купит.

— Понимаем, маленький гражданин, и очень даже, только в карманах у нас…

Безуглый тоже свистнул. Мальчик вернулся и быстро сунул Лии в руку несколько белых астр.

— Нате вам, красивенькая гражданка, от меня. Кавалер-то ваш свистун несчастный.

Лия блеснула зубами. Ноздри у нее дрогнули. Она отдала мальчику коробку из-под папирос с серебрушками и медяками трамвайной мелочи. Безуглый топтался на месте и не знал, куда девать лицо и руки.

На другом берегу Москвы-реки, у Каменного моста, на постройке, топали паровые молоты. Полчища строителей ломились через старую кривобокую Москву. Кварталы низеньких домишек сдирались с города-матери, как вонючие пыльные юбки. Купола храма Христа торчали оголенными грудями толстой купчихи. Город горел в кострах завоевателей. С Кремля, с заплесневелых зеленых черепичных крыш полз на реку сырой ветер. На реке баба в подоткнутой юбке полоскала белье. Стук ее валька был древен и необычен в шумах миллионной столицы.

Безуглый жил на набережной Кропоткина. Лия не хотела терять времени на поездку к себе в Сокольники. Рано утром ей надо было опять возвращаться в Хамовнический район. Она осталась ночевать у Безуглого.

Они не один раз спали вместе. Любовниками никогда не были. В подпольной типографии после ночной работы падали на диван и засыпали, как брат и сестра. Они мало думали о себе.

Безуглый погладил стриженый колючий затылок Лии и поцеловал ее круглое загорелое плечо. Она скосила на него мудрые человечьи глаза. Ему показалось, что на них блестит тонкая пленка льда.

— Вы это о чем, товарищ?

Безутлый застыдился, спрятал голову в подушку.

Разбудил их ласковый голос преподавателя физкультуры.

— Доброе утро! Начинаем утреннюю зарядку! Доброе утро!

Можно было подумать, что он руководит своей аудиторией из угла комнаты, из-за платяного шкафа. Радиоприемник у Безуглого был хорошо настроен.

Безуглый и Лия в одних трусиках стояли на маленьком коврике, махали руками, приседали, выгибали спины. Они оба были опытными физкультурниками. Неизвестный товарищ заботливо направлял их движения.

— Вдох! Выдох! Раз! Два!

У умывальника они повозились немного, потолкались, поплескались друг на друга водой. Умылись тщательно, до пояса. На улицу вылетели бегом. Москва, как баба вальком на реке, стучала перекрестками и переулками, трясла свои пестрые кофты домов в старомодных мелких кружевах окошек. Безуглый и Лия смеялись и лезли в плотную злую толпу на площадке вагона…

Безуглый прошагал по комнате от стены до стены и снова сел за стол. Он взял ручку, бумагу, открыл чернильницу.

«Белые Ключи

15/V

Милая Лия, говорят, провинциалы любят большие письма и долгие разговоры по душам. Я сейчас снова стал провинциалом, поэтому тебя не должно удивить мое громадное послание. Вся эта писанина, конечно, только до хлебозаготовок, — когда они начнутся, мне будет уж не до друзей. Жара тут получится прямо среднеазиатская.

В Москве перед отъездом на Алтай мне не удалось повидаться с тобой (ты была в командировке), поэтому тебе не известна самая последняя потрясающая новость международного значения… Можешь себе представить — я женат, у меня семилетний сын, изба, пашня, лошадь, корова, разная яйценосная тварь и всякая вообще домашность. Подробные объяснения (как сие случилось) будут даны Вам, уважаемая читательница, по получении от Вас конверта с подробным адресом и маркой на ответ. Все это совершенно серьезно, несмотря на несерьезный тон моего письма.

В селе меня встретили как старого коммуниста, командированного из Москвы, как уполномоченного по хлебозаготовкам. Местные партийцы мне в рот смотрят, ждут. Казалось бы, все ясно и любой пионер скажет, что я тут должен делать и о чем думать. Между тем я начал выдумывать черт знает какие глупости. Неожиданно обнаружил в себе большую склонность к… ведению единоличного хозяйства. Вообразил себя пахарем, сеятелем, одним словом, настоящим крестьянином. Деда вспомнил, его сад и почувствовал в себе сильнейшее желание получить оное фруктовое древонасаждение как законное наследство. Составляя списки кулацких хозяйств, вдруг с какой-то подлой жалостью подумал, что в Собаковке теперь тоже уполномоченный заготовляет такой же список и что деду моему Алексею его не миновать и, следовательно, никогда мне садом не владеть. До того ожадел, что во сне даже дедовские яблони считать стал. Ночью, раз так размечтавшись, просыпаюсь от шелеста бумаги и вижу: Анна (жена моя) сидит за столом босая, в одной рубахе и, шевеля губами, старательно выводит каракулями очередную свою заметку в областную газету. Стыдно мне стало как-то сразу. Сразу я тут нашел и себя, и свое место среди кучки подлинно новых людей в этом далеком, как принято выражаться, медвежьем углу. Ты теперь догадываешься, что изжил я свои собственнические вожделения, если так откровенно пишу тебе. Тем не менее сам и сейчас не могу понять, как мог я так попятиться назад, прямо чуть на четвереньки не встал. Невероятная собственническая отрыжка. Никогда я с дедом не жил, никогда не думал о его саде. Особенно мне стыдно было за себя, когда я встретился с секретарем местной партийной ячейки Игониным. К слову, человек он исключительно интересный. Он, к сожалению, не на хорошем счету в райкоме. Его недолюбливают за склонность к некоторому подвиранию и разным фантазиям. Черт, мол, его знает, куда он завтра повернет. Наполеоном хотел сделаться, в партию вступил, может быть, в монахи пойдет. Я не согласен с такой характеристикой Игонина. Мне кажется, что он теперь навсегда с нами. Если же свои прошлые поиски личного счастья при рассказах он и облекает в полусказочную форму, то кому и какой от этого убыток? Впрочем, я пишу тебе об Игонине, как будто ты его давно знаешь. Скажу коротко — есть тут мне помощники.

Завтра в первый раз я собираю ячейку. От разговоров перейду к делу. Я поставлю вопрос прямо — если мы кулака ограничиваем, вытесняем, то мы должны его и заменить, то есть создать вместо его хозяйства свое коллективное. В колхоз, по моему мнению, первыми должны вступить коммунисты. Если завтрашнее собрание пройдет хорошо, то это будет первым моим ощутимым достижением в Белых Ключах. До сих пор я тут только занимался разговорами и охотой.

Хотел написать тебе много, но вижу, что не выйдет. Пришли за мной из сельсовета.

Большой тебе привет, Лия. Жму руки.

И. Безуглый».

2

У деревни на людей долгая память. Она даже случайного приезжего помнит годы. Безуглого в Белых Ключах никто не забыл. В его избе перебывало все село. Народ толкался у него и в горнице, и на крыльце, и под окнами.

За день до собрания ячейки Безуглый решил скрыться от гостей, чтобы без помехи продумать свой доклад. Освободиться ему удалось только к вечеру. Он взял лампу и ушел в баню. Анна снаружи подперла за ним дверь большим камнем. Оконце она заранее заткнула тряпкой. Безуглый раскладывал на полке бумаги, пока Анна возилась за дверью. Анна ушла в избу. Безуглый услышал стук щеколды. Он в первый раз после приезда в село остался один на один со своими мыслями. Ему захотелось начать работу с разбора отрывочных записей, сделанных в дороге и в Белых Ключах. Он погладил шероховатый брезентовый переплет записной книжки, раскрыл ее на первой странице.

«Она безразлична к жизни человека и к течению времени. Она безмолвна, вечна и несокрушима…

Карлейль».

Безуглый прочел злые слова англичанина о России и не сразу вспомнил, зачем он их переписал в свой дневник. Запись была сделана в вагоне на маленьком разъезде среди рыжих весенних земель Барабы. Поезд простоял там шесть часов — впереди случилось крушение. Безуглый налегке ушел в степь. Он не увидел на ней ни дыма, ни крыши. До самого горизонта густыми лошадиными гривами колебался на ветру желтый камыш. На озерах синели толстые льды. По берегам татарскими, кривыми ножками скрипела ржавая прошлогодняя осока. Степь молчала, как кладбище. Безуглый неосторожно зашел очень далеко, и весна посмеялась над ним. Она отстегала его крупным косым дождем, облепила мокрым снегом. Он побежал к поезду, не разбирая дороги, начерпал полные ботинки воды. На площадке вагона солнце встретило Безуглого насмешливым блеском поручней. Теплый ветер из Казахстана сорвал с него фуражку. Безуглый был обижен на весь мир — в его белье не оказалось ни одной сухой нитки. Его особенно раздражало спокойствие главного кондуктора, с которым тот односложно мычал в ответ на нетерпеливые вопросы о времени отхода поезда. Он тогда именно вспомнил суровые строки Карлейля.

Безуглый задумался. СССР — конечно, не Россия. Однако молодая страна еще зияла пустотами необжитых пространств. Из Москвы до Белых Ключей Безуглый ехал трое с половиной суток поездом, почти столько же пароходом и четыре дня лошадьми. До Урала он видел небольшие города с двумя-тремя златоглавыми церквами, соломенные деревни на километр одна от другой, поля в густой сетке межей, узкие ленты лесов. За хребтом, отделяющим Европу от Азии, поезд шел степями, болотами, тайгой. Сибирские селения — богатые, с большими пашнями — были редки и казались только островами в диком океане. Дорогой Безуглый перечитал много книг о Сибири. Он, в сущности, впервые всерьез заинтересовался страной, в которой отбывал каторгу и дрался с белыми.

Безуглый долго водил пальцем по карте советских восточных владений. Невеселая усмешка дергала у него концы губ. Мощный дремучий материк всем своим страшным грузом висел на тонкой стальной проволоке в семь с половиной тысяч километров. От Челябинска до Владивостока — единственная линия железной дороги. Колесные мощные пути почти отсутствуют. Реки глубоки и судоходны, но текут в малодоступный Ледовитый океан.

Безуглый поставил в левом углу чистого листа бумаги единицу и против нее написал:

«Бездорожье».

На землях, в два раза больше всей Европы, жили пятнадцать миллионов человек.

Он отметил в своем конспекте: «Безлюдье».

Фабрик, заводов было мало, значение их ничтожно.

Безуглый в докладе против пункта «Техническая вооруженность Сибири» старательно вывел большой и жирный ноль.

В Сибири — восемьдесят три процента запасов каменного угля всего Союза. Добыча в несколько раз меньше Донбасса. Белый уголь ставит Сибирь на второе место в мире. Использование — на предпоследнее. Зеленый уголь — в количествах, равных которым нет нигде. Разработка уступает маленькой Финляндии. В одной восточной части Сибири золота больше, чем во всех банках Америки. Золото лежит в земле. В стране с астрономическими цифрами земельных площадей, годных для хлебопашества, зерна собирается меньше, чем на Украине. В стране…

Безуглый не захотел перебирать в своей памяти все несчитанные сокровища Сибири. Он под цифрой «четыре» вычертил только одно слово, отделив в нем букву от буквы длинным тире:

«в-о-з-м-о-ж-н-о-с-т-и».

Сибирь для царской России была вначале «самородным зверинцем; кладовой мягкой рухляди»[17], потом — поставщицей золота, местом ссылки и всегда заброшенной окраиной.

Безуглый стал по пальцам считать города давней постройки — Тюмень, Тобольск, Тара, Томск, Енисейск, Красноярск, Иркутск. Все они — сплошное дерево. Тобольск и вымощен деревом. Каменные кварталы в них — редкие вкрапления. Из камня обычно воздвигались церкви, тюремные замки, дворцы губернаторов, иногда торговые ряды и хоромы купцов. В старых городах теперь только дотлевали немногие монументальные осколки эпохи завоевания русской Канады. Новые города — широкие, приземистые — были совсем безлики. Безуглову они казались скоплениями деревянных бараков, неизвестно почему перенесенных с золотых приисков. Ни водопровода, ни канализации, ни хороших зданий общественного пользования, ни мостовых, ни тротуаров. Даже Новосибирск, нравившийся ему, Безуглый называл иногда только строительной площадкой…

Безуглый вспомнил Барнаул — мертвый центр горнодобывающей промышленности. Строгие корпуса плавилен Демидова полуразрушены. Кирпичной сухой кровью сыплются трещины их толстейших стен. В архиве под пеленой тлена лежат дела колывано-воскресенских заводов. На кладбище крошатся каменные плиты могил горных командиров: берггешворинов, унтер-шихтмейстеров и царевых управителей — статских генералов. На улицах часами спит тихая непотревоженная пыль. Около домов зеленеют цветущие лужи. Ночью в садике у собора поют синие соловьи. В темной тишине города позвякивают цепи последних каторжан — четвероногих сторожей.

Бедная, отсталая страна, несмотря на все свои чудовищные богатства.

Безуглый перевернул страницу в записной книжке, прочитал ее, иронически прищурился.

«Колонии просвещенного общества, утверждающиеся в безлюдной и малонаселенной стране, скорее всякого другого человеческого общества двигаются к богатству и благосостоянию…

Адам Смит».

Он шлепнул ладонью по дневнику и сказал:

Да, старина, это тебе не Америка, но мы добьемся…

Он записал:

«Кандальная Канада станет страной социализма».

Безуглый подумал о препятствиях, которые придется преодолеть Сибири. Царь тут сковал столько людей. Природа — дикая и своевольная — была свободна. Она стояла рядом с городами лохматой тайгой, голыми скалами, горькими солончаками. Стихия, враждебная человеку, наступала на улицу пылью, грязью, лезла травяной зеленью между камнями редких мостовых, грибной ржавчиной разъедала стены, осыпала штукатурку. Человек здесь только бередил, а не укрощал стихию. Она отбирала у него назавтра все, что он завоевывал у нее сегодня. Особенно остро Безуглый почувствовал ее необузданную силу в Бийске, когда ночью возвращался от ямщика в гостиницу. (Он там до встречи с Парамоновым и до заезда к нему на фабрику прожил около суток.)

Безуглый сходил с тротуарных деревянных настилов через каждые пятьдесят метров. Они обрывались в озерообразных лужах, в глубоких ямах, в буграх мусора. С тротуаров надо было иногда даже спрыгивать (так высоко они поднимались над землей). Серединой немощеной улицы Безуглый ступал неуверенно. Дорога под ногами податливо прогибалась. Он с опаской смотрел на редкие высокие дома. Ему казалось, что под ними также зыблется почва и что они каждую минуту могут исчезнуть в колыхающейся утробе земли.

Безуглый остановился около брошенного, забитого дома. Он не знал, куда двинуться дальше — кругом были рытвины и кучи кирпича. Сквозь камни в покинутых комнатах слышались шорохи, скрипы, размеренный стук водяных капель. Дом медленно разрушался. Безуглый задержал дыхание, прислушался. Со всех концов безлюдной улицы шли такие же тихие постуки, трески, всплески, урчащие вздохи. Он понял, что слушает шумы вечного движения мира, его непрерывных превращений. Он знал, что весь мир живет по одним и тем же законам разрушения и созидания. Ветры, воды, льды непрестанно растаскивают, размывают, разламывают. Земля поворачивает к солнцу то один бок, то другой. Горы и моря на ней меняются местами. В ее неостывшие недры погружаются города, страны, материки.

Безуглый взглянул на небо. Бесчисленные миры светились в недоступной вышине. Они возникали, исчезали, рождались вновь, чтобы умереть, гибли, чтобы опять возродиться из праха. Он увидел вселенную, как единый, хорошо работающий огромный механизм. Человек показался ему обидно ничтожным.

Безуглый написал в тезисах к докладу:

«Сволочь природа».

В двух словах он соединил и гнев и восхищение.

На окраинах Бийска, за неустроенными улицами, за темными домами, поставленными на полквартала один от другого, Безуглый увидел мир, в котором человек человеку — медведь. Дома с глухими ставнями на железных болтах, с островерхими заборами в колючей проволоке стояли рядами неприступных фортов. Гарнизон каждого из них готов защищать до последнего вздоха единственную свою святыню — священнейшую частную собственность. В убогих кварталах небольшого города перед Безуглым встал весь мир с его частоколами границ, с вооруженными лагерями — великими и малыми державами. Магафор и Милодора, как Адам и Ева, трудились у истоков его истории. Топор убийцы и захватчика был для него ключом к благосостоянию. Мир был построен на законах так называемого свободного соревнования. В нем наиболее культурной и передовой страной поэтому считалась та, которая располагала самой дальнобойной артиллерией. В этом мире путь к обогащению был открыт каждому, кто поднимал топор и обрушивал его на голову ближнего.

Безуглый в своих докладах, когда ему надо было давать характеристику частной собственности, всегда приводил одно примечание Маркса к его главе о первоначальном накоплении. Он помнил его дословно.

«Капитал боится отсутствия прибыли или слишком маленькой прибыли, как природа боится пустоты. Но раз имеется в наличии достаточная прибыль, капитал становится смелым. Обеспечьте 10 проц., и капитал согласен на всякое применение, при 20 проц. он становится оживленным, при 50 проц. положительно готов сломать себе голову, при 100 проц. он попирает ногами все человеческие законы, при 300 проц. нет такого преступления, на которое он не рискнул бы…»

Безуглый читал и писал до рассвета. Он не слышал, как Анна открыла дверь. Анна вошла, чихнула, взглянула на мужа и захохотала:

— Рожу-то вытри, докладчик. В саже весь, как негра. Лампа-то у тебя тут наработала, впору мясо коптить.

Безуглый схватился за лицо, посмотрел себе на руки и загоготал следом за Анной. Она толкнула его в спину.

— Иди в реку, вымойся.

Безуглый вышел из бани.

* * *

На собрание ячейки Безуглый с Анной пришли первыми. Михей Хромыкин отпер им просторную избу сельсовета и ушел домой пить чай. Он был уверен, что собрание раньше, как через час, не начнется.

Безуглый разложил на столе свои бумаги. Анна, аккуратно подвернув юбку, уселась напротив.

На другой стороне улицы остановился Бидарев. Анна увидела его в окно и показала Безуглому. Он простоял не менее пятидесяти минут. Его облило дождем, обсушило и снова вымочило — он не пошевелился. Старик сосредоточенно смотрел в землю и молчал. Анна сказала мужу:

— Семен Калистратыч у нас такой: где его мысли большие пристигнут, там и встанет. Другой раз часа два и более простоит столбом. В бане он все пишет, не хуже тебя. Летошний год была с ним оказия.

Анна прикрыла рукой смеющийся рот.

— День цельный он писал, к вечеру вытопил банешку, выпарился, а одеться забыл. Вышел на улицу в чем мать родила и стоит в сильных размышлениях. Ребятишки собрались, срам. Он, ровно неживой — ничего не слышит. Ум у него очень пронзительный, только кончик, самая острая умственность-то и загинается. Затвердил одно — сейте. Ну а кто будет железо на плуги добывать, не объясняет.

Анна взглянула в окно.

— Самому графу Толстому писал, знакомство с ним вел.

Безуглый усомнился.

— Мне кажется — лично он не был знаком с Толстым?

Анна удивилась вопросу Безуглого. В Белых Ключах знакомство Бидарева с Толстым считалось неопровержимым фактом.

— По-моему, Семен Калистратыч со Львом Николаевичем никогда не встречался. Они только переписывались.

Книгу Бидарева, в Париже изданную, верно, Толстой читал и многое из нее взял для своей проповеди земледельческого труда.

У Анны вздрогнули руки.

— В Белых Ключах у любого старика спроси, правду я говорю или вру, скажет — правду, в Бийске они встретились.

Анна посмотрела на Безуглого. В глазах у нее блестела обида.

— Иван Федорыч, хочешь расскажу?

Безуглый уткнулся в бумаги.

— Расскажи.

Анна оправила на голове платок, опустила голову.

— Однова посылает Бидарев Толстому письмо: ты, мол, сам ко мне приезжай, тогда и поговорим, а то что по бумаге-то наразговариваешь. Толстой берет билет и едет по чугунке. До Бийска доехал, а дальше не может. Ревматизм, что ли, у него был. Все-таки нежный человек. Пишет он Бидареву, зовет его в Бийск, дескать, так и так. Ну, конечно, Семен Калистратыч собрался и поехал. Встретились они, и пошла тут же у них катавасия. Бидарев под конец уже криком кричит на Толстого и кулаком стучит по столу. «Ты, — говорит, — пишешь-то гладко, тоже зубы заговариваешь, а сам-то в графья записался, сам-то не работаешь. Ты, — говорит, — сроду-то когда косил, нет? Серпом-то пробовал поелозить? А? Ты, Толстой, тож работай, как я работаю». Толстой это не осерчал. «Правда, — говорит, — Семен Калистратыч, вечный работник и земледелец теперь я буду». Уехал домой да с тех пор, до самой смерти, как крестьянин жил. Посконную рубаху носил, косил, жал, без седла ездить даже стал. Ребят начал учить, как наш Семен Калистратыч учит. А от жены в раздел ушел, в избушку.

Безуглый достал в красном уголке с полки энциклопедический словарь, отыскал страницу, посвященную Бидареву, быстро пробежал ее и сказал Анне:

— Видишь, тут ничего не сказано о встрече в Бийске. Зато здесь есть ответ на твой вопрос: кто будет железо добывать, если все станут сеять.

Безуглый прочитал вслух:

— Основная мысль учения Бидарева — утверждение закона «хлебного труда»: все, без исключения, должны «работать своими руками хлеб, разумея под хлебом всю черную работу, нужную для спасения человека от голода и холода…»

Анна оттолкнула от себя том словаря.

— Кто писал, не знаем, а мы, дураки, читаем.

Она встала, торопливо подошла к двери. У порога остановилась, крикнула:

— Машину он опровергает! Какой ты нашел у него ответ? Никакого он ответа-совета человеку не дает, хоть год на одном месте простоит!

Безуглый не мог удержать улыбку. Анна с силой хлопнула дверью.

Безуглый привык к резкости Анны. Она немного стеснялась его только в первые дни встречи. С тех пор как он заговорил с ней о партработе в Белых Ключах, она точно взяла его за руку и повела по селу. Анна слушала мужа с покорностью ученицы, когда он говорил о городе. В делах деревенских она не любила его возражений. Он сначала не доверял ей, думал, что в своих оценках она пристрастна. Он расспрашивал Игонина, Улитина, Помольцева, коммунистов, беспартийных и вынужден был признать, что Анна в деловых отношениях свободна от личных симпатий и обид. Жена говорила ему:

— Кого ты тут знаешь? Один у тебя дружок — Андрон-кулачок. Ты меня слушай.

Безуглый с каждым днем все чаще прибегал к ее советам. Она распутала ему весь клубок родственных и кумовских хитросплетений в селе. Он поэтому был совершенно спокоен за хлебозаготовки. Его никому не удастся обмануть.

В избу начали входить коммунисты. Игонин прошел со своей трубкой от двери до стола и сразу надымил, как паровоз. Все подавали Безуглому руки и расписывались на сером листке бумаги. Безуглый потягивал свои светлые подстриженные усы, дружески улыбался, кивал головой. Вернулась и Анна. Она озорно повела на мужа глазами, закрыла концом платка губы и сказала ему:

— Сходила понужнула аккуратистов наших партейных.

Безуглый оглядел скамьи. Он знал в лицо всех коммунистов и комсомольцев. Все были в сборе. На собрание набралось много и беспартийных. Они сидели на подоконниках, на полу в проходах и около стен, толклись в дверях. Безуглый встал, спокойным движением заложил правую руку за борт своего потертого френча, левой оперся на стол. Анна увидела, как он вдруг сконфуженно опустил голову. На щеках у него выступили красные пятна. Она не могла понять причину его неожиданного смущения.

Безуглый поймал себя на желании повторить наиболее характерные жесты Сталина на трибуне — правая рука за бортом френча, левая на столе или мерно рассекает воздух. Безуглый не мог сам себе объяснить, почему он вздумал копировать вождя. Может быть, он сделал это потому, что перед докладом перечитал его том «Вопросы ленинизма», может быть, и потому, что видел его в последний раз очень близко на пятнадцатом съезде.

Безуглого выручил тонкий, дребезжащий, властный голос Бидарева. Он стоял перед столом президиума, опираясь на свой высокий посох.

— Граждане, сборище не тайное ваше?

Безуглый быстро вскинул голову и ответил:

— Пожалуйста, садитесь, Семен Калистратович, заседание ячейки открытое.

Старик показался ему особенно бодрым. В его синих глазах он разглядел переливчатые, лукавые огоньки.

— Верно говоришь, надо сесть. Не к лицу мне стоять перед тобой, потому по чину я в ровнях с самым вашим большим комиссаром.

Посох Бидарева взмыл вверх и громыхнул об пол.

— Да что комиссар, тебе передо мной стоять надобно, мой хлеб ты ешь, я тебя кормлю от трудов своих.

Безуглый спокойно пошутил:

— Стою, Семен Калистратович.

Старику уступили место на первой скамье.

Игонин, как молотком, стукнул по столу трубкой.

— Федорыч, давай бери слово.

У Безуглого всегда на затылке вскакивал большой, как рог, упрямый вихор. Он говорил, немного наклоняя голову, точно бодался.

— Товарищи, некоторые из вас и многие из беспартийных спрашивали меня, почему вдруг партия решила перестраивать сельское хозяйство, вдруг взялась за создание тяжелой промышленности. Вдруг , видите ли, налетели на деревню уполномоченные по хлебозаготовкам, по коллективизации, и все пошло и поехало. Должен вас успокоить. В таком большом деле, как хозяйство целой страны, ничего и никогда вдруг не делается.

Безуглый подробно рассказал о первой пятилетке.

— В Белых Камнях мне не без улыбочки кое-кто говорил, что вот, мол, Ленин завещал пролетариату быть в союзе с крестьянством, а вы, мол, начинаете нас ссорить с рабочим. Найдется, вероятно, немало людей, которые думают, что царству рабочих и крестьян не будет конца. Они забывают, что наша цель — построение бесклассового общества. Советская власть, конечно, есть власть рабочих и крестьян, но не надо упускать из виду, что она только средство, следовательно, явление временного порядка, а отнюдь, повторяю, не цель.

Он порылся в конспекте.

— Владимир Ильич однажды очень едко высмеял плакат, на котором изображалось беспечальное и вечное царство рабочих и крестьян.

Безуглый поднял к лампе исписанный лист бумаги.

— Значит ли это, что мы хотим ссориться с крестьянством? Вовсе нет. Союз рабочих с трудовым крестьянством в нашей стране был и будет, пока мы не уничтожим классы. Вот только ведущая роль в нем была и останется за пролетариатом. Мы не ссориться собираемся с крестьянином, а хотим помочь ему перестроить свое хозяйство на коллективных началах.

Безуглый говорил с обезоруживающей силой. Он был человеком убежденным. Его творческая подготовленность, сложенная с практической деятельностью, давала ему и широту кругозора, и целеустремленность. В партии его считали крепким коммунистом. В подполье, в Красной армии, в хозорганах он работал и рядовым, и командиром, и в обозе, и на передовых позициях. Не было такого случая, чтобы он отказался от какого-нибудь партийного поручения или его не выполнил. В очень трудные минуты он только сам себе говорил вслух — препятствия, преодоление, победа.

В темных, древних глубинах его мозга, как и у всякого человека, конечно, еще жили и зверь, и собственник. Он вел с ними упорную борьбу. Они очень редко оказывались победителями.

Слушали Безуглого внимательно. Один раз только его прервал Помольцев. Он обратился к нему с просьбой:

— Федорыч, шибко высоко не заносись, объясняй попроще.

Безуглый рассказал собранию о людях, которые поколение за поколением искали «Беловодье» для всего человечества. Он сказал, что оно найдено. Горы препятствий — позади. Он утверждал, что люди могут быть счастливы, если на новой земле станут жить по-новому.

Собрание хлопало Безуглому долго и дружно. После него говорил Игонин. Секретарь ячейки начал свою речь с лукавого предисловия:

— Товарищи, складно говорить я не обучен, если чего лишнего нагорожу, не взыщите.

Улитин скривил свое желчное, ссохшееся личико, проворчал:

— С первого слова, бесстыдник, врать начал.

— Не знаю, с какого бока мне и начинать.

Игонин пососал потухшую, пустую трубку.

— Начну, пожалуй, с Северных Американских Соединенных штатов, а почему именно с них, об этом речь впереди.

Известно вам, товарищи, что работал я на разных местах, ну, между прочим, и в животноводческом совхозе. К скоту я с детства привычен. В долге ли, в коротке ли, дают меня в помощь одному-единственному товарищу и командируют в самую ту Америку на закупку племенных быков-производителей и тонкорунных баранов. Американским газетчикам очень удивительно было и вроде как бы неудовольствие какое им получилось оттого, что оказался я бритым. Побывал я в Чикаго и в Нью-Йорке. В Чикаго на бойнях, гляжу, — грязина. Скотина пропавшая тухнет, неубранная. Я раскритиковываю газетчикам ихние порядки. Опять на них находит недоуменность: как так, сибирский мужик грязь осуждает. Напечатали они мои слова и назавтра же произвели в бойне полную уборку.

Игонин налил из графина стакан воды, не спеша напился.

— В Нью-Йорке дома трубами облака боронят. А люди в них живут, никогда солнца не видят. На площадях торговцы-лотошники стоят с раскрытыми ртами и дышат, как собаки на жаре. В воздухе у них большая нехватка. Понастроили они много, но зря ума, ровно для того только, чтобы народ мучился. Богатые, конечно, живут одаль от городов в садах, и дома у них небольшие. Богатством своим они выхваляются на весь свет, а подумать пристально — одинаковое у них с нашей деревней идиотство. В двадцать первом году у нас — голод. У них — фермеры хлеб в море кидали, жгли в паровозах. Где ж, думаю, разумность вашей жизни, если вы жилы из себя вытягаете на конвейерах, а что сработаете — в огонь? Какие же вы богачи, если от своего богатства непомерного можете в один день объявиться полными нищими? Никто у вас ни покупать, ни продавать ничего не будет. На горах хлеба пропадете голодом.

Игонин почесал пальцем лоб.

— Газетка с моей фамилией попала в руки известному вам всем односельчанину нашему, Пантюхину Алексею. Мы с ним в германскую служили вместе. Он только после войны прямо из Питера в Америку подался, обиделся, дурной, что его не с музыкой встретили. За морем он и женился на богатой вдове-фермерше. Берет Пантюхин билет на самый скорый поезд и катит в Чикаго. Костюм мне привез и штук шесть галстуков. Ефросинье своей, брошенной с ребятами, накупил барахла цельный чемодан. Таможников наших пограничных насилу уговорил я пропустить в Сессер буржуазную материю. Побывал я у него. Пашет он весело на своем тракторе и трубку из зубов на вынимает. Погостили мы с ним у соседей. Один машины имеет хорошие, другой — того лучше. Большая разница с нашей деревней. Разговоры же совсем с нашими схожие. Почем хлеб? Сколь земли? Когда посеял? Как родилось? Гляжу я на них и так планирую своим умом. Наши кулаки крестьянина смазанным сапогом выпехивают. Ваши богатеи, фермеры, бедняков тракторами топчут. На машине, выходит, до конца вам ближе. На машину, думаю, и мы скоро залезем. Руль только не в ту сторону завернем. Говорю я Пантюхину: «Алексей, едем домой, на Алтай, в противном случае не миновать тебе сумы». Он воззрился на меня, ровно на дурачка. «Куда, — отвечает, — мне от своего капиталу ехать, чего искать? В старое время мог бы продать, деньги перевести и купить в России. Советы, — спрашивает, — собственность на землю отменили? Ну?» Разъехались мы с ним, одним словом, в разные стороны полными врагами.

Ефросинья Пантюхина стояла на другом конце избы, около окна. Она сказала Игонину:

— Фома Иваныч, мужик-то мой беглый письмо прислал, кланяется тебе, хлеб у них шибко дешев.

Игонин посмотрел на ее белый платок и ничего не ответил.

— В обратную дорогу лежу я в каюте. Море в окошко мне хлещет и качает меня, как мать дите. Мысли мои текут по жилам веселым вином. Понял я, той соленой водой едучи, все американское наполеонство. У них кажный в Наполеоны лезет. Кажный хотит весь мир закупить и распоряжаться, как у себя в лавке. Одна помеха — Наполеонов много, и все с ножами друг на друга налетают.

Собрание сидело молчаливо, притихшее. У некоторых рты были открыты, как у ребят. Бидарев не отнимал от уха руку.

— Из плена вернулся я, товарищи, скучно мне было, из Америки приехал — да еще того тошнее стало. Везде вижу, жизнь на одну колодку сшита. Во всем мире сосед на соседа нож навастривает. У нас тут, бывало, из-за покосов деревня на деревню с вилами наступает. У них народ из-за межей по судам мытарится. От малой семьи до большого правительства — одна песня.

Игонин посмотрел на часы. Помольцев сказал ему:

— Мы не соскучились, Фома Иваныч, высказывайся.

— Об Америке к тому я речь завел, что наши сибирские кулачки с ихними фермерами — родные братья. У американца раб — негр, индеец, случается, и белый бедняк, который из Европы залетит понаслуху о райской заморской жизни. У сибиряка рабы — алтайцы, киргизы и лопатоны из-за Урала. Наши сибиряки потому и быстрее российских мироедов оперялись, форсистее в люди выходили. Не знаю вот только, многие ли из нас вспомнят, как до железной дороги в Сибири богатые мужики хозяйство свое, ровно чистые американцы, своими же руками разоряли. Захватит, бывало, мужик покос с целую губернию и без ума все лето сено ставит. Спросят его: «Сено продавать будешь?» — «Нет, — говорит, — у нас этого в заведении нет, кому тут его продашь? Косим для своих коней». — «А на конях-та извозом занимаетесь?» — «Пошто, — отвечает, — извозом, сторона наша непроезжая». — «Для чего же коней-то столь держите?» — «Как для чего? Сено возить».

Многие громко засмеялись, зашумели. Безуглый постучал по столу ручкой.

— Придет время, разглядит мужик, что в собственном хозяйстве он и сам, вроде коня на корде, по кругу ходит, схватит топор и ну скотину свою лупить по лбу.

С железной дорогой, конечно, легче стало — есть куда продавать. Однако в Америке-то, товарищи, железных дорог множество, а продавать все равно некому. Америка-то, она нам показывает, куда мы упремся, если по ее дорожке поедем.

Бидарев застучал посохом. Все обернулись на него. Он спросил:

— Беспартийным у вас говорить дозволяется?

Игонин встал и объявил:

— Товарищи, слово предоставляется Семену Калистратовичу Бидареву.

Бидарев, вонзая в пол острый свой жезл, медленно подошел к столу.

— Ничего у вас, лжеучители, не выйдет. В колхозах ваших опять человек человеку будет гонителем. Саранчой на поля ваши насядут писцы непашущие, начальство городское с белыми руками, и пожрут труд земледельца. Не разделить вам ни полей своих, ни жен. Было все это в Америке и у нас на Молочных водах между духоборцами.

Безуглый заметил, что слушали Бидарева немногие.

— Веселый, легкий труд ваш на вас же обратится тяжестью непомерной. С прилежанием слушал я Фому Иваныча и так уразумел слова его, что машина американская ни одного человека счастливым не сделала. Был человек рабом у человека, станет теперь рабом машины. Сломайся машина — и человеку напиться нечего, осветиться нечем. Без машины он даже до ветру сходить не сможет, брюхо свое не опростает.

Бидарев ударил в пол посохом.

— А я все своими руками добуду, и никакой у меня нехватки ни в чем не обнаружится, и никакой не заведется роскоши праздной. Надо так сделать, чтобы одна местность в другой не нуждалась, один человек другому в рот не глядел. Когда каждый будет делать все сам, тогда не будет и власти тягостной человека над человеком и не пойдет народ на народ войной. Сказано в писании: «…Ибо будет последние дни явлена гора господня и дом божий наверху горы, и, возвысится превыше холмов, и придут к ней все народы. И пойдут народы многи и рекут: прийдите и взыдем на гору господню… И раскуют мечи свои на орала и копья свои на серпы, и не возьмет народ на народ меча, и не будет научаться воевать… И отдохнет каждый под лозою своею, каждый под смоковницей своею, и не будет устрашающего… И изобличит господь сильные народы, даже до земли дальней. Пути его видел и исцелил его, и утешил его, и дал ему утешение истинное: мир на мир далече и близ сущим…»

Бидарев обвел собрание торжествующим взглядом.

— Слышите, глухие, — под лозой своею, под смоковницей своею. Вы же, прелестники, хотите отнять у человека поля его, скот его и домы. От труда мирного пахарей на битву возбуждаете, брата на брата и сына на отца ведете.

Бидареву никто не хлопал. Все знали заранее, что он скажет. Старик посмотрел на собрание, на президиум, вздохнул и замахал посохом к двери.

На собрании говорили еще долго. Никто не возражал ни Безуглому, ни Игонину. Ячейка решила организовать в Белых Ключах колхоз.

Помольцев спросил Безуглого:

— Федорыч, ужели и коровенку последнюю мне доведется в колхоз свести? Охотник я большой до молочка. Без молока я за стол не сяду.

Безуглый не слышал вопроса Помольцева, поэтому ничего ему и не ответил. Он думал о людях, которые начали переделывать мир с одной шестой его части. На золотой от капель смолы стене сельсовета висел портрет Сталина. Иван Дитятин — единственный художник в Белых Ключах — написал вождя на берегу пустынного, замерзшего Енисея. Он шел по снегу, смеющийся, в высоких оленьих сапогах, в полушубке и меховой шапке-ушанке. В зубах у него дымилась короткая кривая трубка. На правом плече лежала рыбачья сеть. В левой, крепко стиснутой руке Сталин держал связку больших жирных осетров. Круглые куски льда на плавниках и на панцире рыб блестели, как золотые монеты. Безуглый вспомнил позолоту стен Андреевского зала. На трибуну пятнадцатого съезда вышел сухощавый, выше среднего роста человек. На нем — защитный френч, серые штаны и сапоги. На голове у него — нетронутые временем черные пряди волос. Концы усов опущены книзу. Глаза темны и суровы. Лицо в свете юпитеров — бледно. Его слушала вся страна и миллионы за рубежом. Он ни разу не повысил голоса, не сделал ни одного резкого движения. Он был спокоен. Он видел, как в обвалах войн и революций, точно в первозданном хаосе, шли горнообразовательные процессы, возникали материки нового мира.

Безуглый смотрел на стену избы. Сталин смеялся, курил трубку и играл золотыми осетрами.

* * *

Безуглому надо было ехать в Марьяновский рудник на аймачное совещание уполномоченных по хлебозаготовкам. Анне — в Улалу, на областной слет селькоров. Они выехали на одном ходке. Очередную подводу должна была подать Ефросинья Пантюхина. Брошенка не захотела отлучаться из дому — у нее работали плотники, рубили новую баню. Она уговорила съездить вместо себя Илью Дитятина.

Безуглый обрадовался, увидев на козлах сероглазого подводчика в широкополой кожаной шляпе. Он теперь только разглядел, что Дитятин — человек немолодой. Ему было верных сорок пять лет. У него резко проступали горькие складки около губ и морщины по всему лицу. Дитятина молодила частая улыбка, потому что зубы у него сохранили свою белизну.

Анна влезла в ходок, уселась, оправила юбку и сказала:

— По бабе-то, поди, горюешь все, однолюб несчастный?

Она объяснила Безуглому:

— Илья Евдокимыч наш один раз в жизни насмелился жениться, за одну юбку спрятался и думает, краше ее во всем свете не сыскать.

Дитятин боком посмотрел на нее с козел и сказал:

— Согласен, Анна Антоновна, со справедливым вашим смехом. Юбок, верно, много, человека вот по мыслям найти трудно.

Анна всплеснула руками и громко засмеялась. В окне напротив, на другой стороне улицы, появилась черная, дремучая борода любопытствующего Мелентия Аликандровича Масленникова. Анна потянула Дитятина за хлястик его кожаной тужурки.

— Агафье своей пятерки за какие такие мысли платишь?

Дитятин смущенно закрутил головой.

— Иван Федорович, простите меня, много я превзошел в своей жизни. Хотите, любой камень вам определю: и откуда он, и какая у него кристаллизация. Добровольным корреспондентом Академии наук СССР имею высокую честь состоять. Одного себя не могу научно объяснить.

Бабушка Анфия открыла ворота. Никита свистнул и хлестнул пристяжку кнутом. Она сыграла задними ногами, рванулась, потащила за собой коренника. Ходок вынесся со двора на улицу. Дитятин круто повернул влево, натянул вожжи. Лошади побежали ровной, дружной рысью.

Разговор возобновился за поскотиной. Дитятин сел боком, обернулся к седокам.

— Не могу я понять, Иван Федорович, почему мне одна только моя жена мила. Ни на кого, кроме нее, и глядеть не могу.

Безуглый удивился.

— Чего же тут непонятного? Раз любите, значит, и нравится.

Анна фыркнула.

— Жена-то у него особенная, пятирублевая.

Дитятин опустил глаза.

— Жена меня бросила, Иван Федорович, и живет теперь в Марьяновском руднике на легкой вакансии. Попросту сказать, проститутничает.

Дитятин посмотрел на Безуглого своими большими, потемневшими глазами.

— В гражданскую войну она испортилась. Два раза в наше село белые приходили и оба раза жену мою насильничали. Я-то был в отлучке, ходил в партизанах. Избу у нас тоже белые сожгли в наказанье, скот, конечно, отобрали, все, как полагается. По окончании войны пришел я домой, можно сказать, к чистому, ровному месту, и жена мне дала полный, категорический отказ: «Ты, — говорит, — все провоевал, ничего у тебя нет. Не нужен ты мне, красный герой, бесштанный».

Дитятин усмехнулся.

— На моем месте другой плюнул бы, выматерился, да и дело с концом. Нет, не могу, что хотите делайте. Приеду на рудник и бегаю за ней, словно жених за невестой. Она ничего, смеется и говорит: «За пятерку я хоть с медведем в постель лягу. Пять рублей за визит, Илья Евдокимович, у вас найдутся?»

Дитятин плюнул.

— Анна Антоновна вам правильно сказала: плачу я жене своей за ласку. Другой раз берет она от меня позорную бумажку и плачет, и я с ней зареву. Она гнать меня начнет: «Уйди от меня, от поганой». Я уговаривать стану: «Брось, мол, ты ремесло свое печальное, давай жить вместе». Она вдруг остервится, с кулаками на меня. «Все вы, — кричит, — кобели, — одним миром мазаны. Много вас вокруг меня топчется, лапы, ровно на столбик, задираете».

Дитятин отвернулся, смахнул с глаз слезы. Безуглый и Анна молчали. На пяти километрах новой дороги через Оградную гору не было обронено ни слова.

Старой верховой тропой проехал алтаец в белой барашковой шапке. Крупные камни закрывали его до шеи. Безуглый видел только голову всадника. Алтаец ехал рысью. Его шапка качалась большим, пушистым цветком белоголовника. Небо, словно река в троицын день, несло такие же теплые опаловые шапки облачных цветов. Воздух был душист и хмелен, как мед.

На последнем перевале через Оградную Дитятин дал передохнуть лошадям. Безуглый вышел из ходка. В высовой траве росли пестрые анютины глазки, лиловые кукушкины башмаки, голубые незабудки, золотые жарки. В стороне от дороги розовели цветущие поляны колючих зарослей маральника, горького миндаля, шиповника. Безуглый лег на живот и стал ползать от цветка к цветку.

Анна засмеялась и крикнула:

— Медведю позавидовал, Иван Федорович, траву-то сосешь!

Безуглый спрятал лицо в цветах. Смех тряс у него плечи. Над ним наклонился Дитятин.

— Иван Федорович…

Безуглый неохотно приподнялся на колени. Дитятин заставил его подойти к толстой березе у края горы.

Внизу Талица делала крутой поворот, сбрасывала со своей спины седую пену, светлела. На мелких местах было видно дно в разноцветных обточенных камнях. Вода неслась над ними голубыми, прозрачными потоками. Камни дрожали, как цветы на ветру. На берегах стояли большие, глубокие каменные чаши. Дожди наполняли их до краев. Мхи делали воду в них похожей на вино — то зеленое, то красное, то золотистое. Девичий ключ, впадавший в Талицу, напоминал пролитую из огромной бутыли пенистую пьянящую влагу.

Дитятин сказал Безуглому:

— Умирать сюда приеду, Иван Федорович. Веселей нашего Девичьего плеса во всем мире места нет.

Он показал рукой на горы.

— Природа тут всегда, ровно на свадьбе, пирует. У меня каждой горе свое названье дадено. Вон самая высокая с белой вершиной — Невеста, пониже ее, темная, кудрявая. — Жених, за ним толстая, лысая. — Посаженый Отец, вот эти две пестросарафанные — Свахи, а там толпятся — Дружки, Полдружки и просто Гости.

Дитятин снова показался Безуглому молодым, как в тот раз, когда он впервые увидел его, возвращаясь с охоты. Дитятин сиял белоснежной улыбкой. Восторг искристыми ключами клокотал в его расширенных зрачках.

— Хребты подлиннее — Кони. Глядите, в гривах у них золотые бубенцы.

Дитятин говорил о жарках.

— А березкам у меня одно прозванье — девушки-хороводницы, плясуньи. Обниму одну красавицу зеленую и не почую, как свет уйдет из глаз.

Дитятин прижался к березе, стал смотреть на реку. От быстрого движения воды в глазах у него начали крутиться берега, тронулись со своих мест горы. Безуглому и Дитятину показалось, что на лице у Невесты зашевелилось снежное покрывало. Жених тряхнул кудрями. Гости буйствовали: бросали под ноги Молодым цветы, в гривах свадебных Коней трепыхались и пели огненные бубенцы. Безуглый отвернулся, закрыл глаза рукой, чтобы остановить головокружение. Дитятин пошел к ходку.

— Ненавижу я, Иван Федорович, кержаков за их тупую любовь к природе. Они ее из одной только выгоды любят. Лес увидят хороший — порубить бы. Поляну найдут красивую — распахать бы.

Безуглый спросил его:

— А вы, Илья Евдокимович, для чего в Академию наук образцы горных пород посылаете?

Дитятин стал медленно розоветь. Он ответил Безуглому только после большой паузы.

— Разработка недр — дело необходимое. Я только против жадности. Сами рассудите, Иван Федорович, мыслимо ли без пощады уничтожать все памятники природы.

Он совсем покраснел.

— За индустриализацию я головой, а, сказать по чистой совести, сердце знобит, как вздумаю, что станется с Алтаем.

Дитятин долго молча разбирал вожжи.

— Народ на заработках безусловно поправится. Спору об этом быть не может. Всего возможнее, тогда и мы по-другому на все глядеть будем. Вот ведь смолоду надеялся я богачом сделаться. Золото копал до помрачения рассудка. Не давалось оно, правда, мне. В настоящий момент считаю свои неудачи за счастье. Богатому теперь согласно революционной законности дорожка короткая.

Дитятин залез на козлы. Безуглый вскочил в ходок. Ехали шагом. Лошади отлично знали дорогу. Кучеру нечего было делать. Он опять повернулся к седокам.

— Илья Евдокимыч, что же ты не просишь у Ивана Федоровича динамиту?

Безуглый с недоумением посмотрел на Анну.

— Разве это обязательно?

Анна махнула рукой.

— У каждого проезжего просит.

— Не для себя, Иван Федорович, прошу, для государства. Кварц у нас тут сильно вышел в одном месте. По моим расчетам, должна быть в нем золотая жила. Надо было попробовать подорвать.

— Очень он, Иван Федорович, динамит обожает. Ладно бы, золото рвал, а то ведь людей юхает, пчел и тех им зорил.

— Динамитом пчел?

— Однажды взорвал я дикую пасеку. В скале она была. Медом на версту наносило. Медведи к ней тропы набили. Об каменные ульи себе все когти пообломали, языки в кровь излизали. Нарезал я пятнадцать пудиков сотового.

— Про первую Агафью расскажи.

— Могу и про первую рассказать, если про вторую рассказал.

Дитятин намотал на руку вожжи, уселся поудобней.

— Беспокойный я был человек, Иван Федорович. На одном месте больше году не живал. Могу сказать, по всей Сибири все золотые прииски обошел. За жену ходила со мной мамка приискательская Агафья — первая моя любовь. Надоел я ей, и стакнулась она с одним французским техником. В один прекрасный вечер иду я со своей милой под ручку, навеселе, расположение у меня ко всем нациям самое доброжелательное. Откуда ни возьмись — мусье Шатун, хвать мою Агафью за руку, задернул ее себе в квартиру — и дверь на крючок.

Дитятин неожиданно замолчал. Ему явно не хотелось говорить. Рассказ свой он скомкал.

— В рудничной кладовой украл я запальную шашку. Ночью положил ее Шатуну под окно, шнур зажег, сам — в казарму и будто сплю. Толк получился громадный. Все думали, что война, японцы стреляют. Дом треснул, пол расщепило, книги, которые на этажерке стояли, все очутились в стенных пазах. Француза с Агафьей так на кровати и вынесло в окно на улицу. Ей ничего не сделалось. Ему в личность натыкались порядочные щепки. Меня арестовали, но рабочие показали, что я никуда из казармы не отлучался. Ничем дело и кончилось. Ужасно нахальные были эти французы.

Дитятин дернул вожжи, помахал кнутом.

— Ничего мне, Иван Федорович, не надо. Одна у меня теперь мечта — заработать на коня, насушить сухарей и ездить по горам с ломиком да молоточком, служить нашему прекрасному Советскому Союзу — искать руды, открывать новые минералы.

Навстречу стали попадаться верховые бородатые рыбаки с длинными удилищами. Издали они казались казаками с пиками в руках. Рыбаки ловили рыбу прямо с седла и бросали ее в берестяные паевы, висевшие у них через плечо на расшитых опоясках. Лошади почуяли близость ночлега, прибавили шаг. Село, в котором надо было остановиться на ночь, стало на полпути между Белыми Ключами и Марьяновским рудником. Дитятин сказал Анне:

— Думаю заехать к Мелентию Аликандровичу Масленникову-старшему; середняк он, можно сказать, мощный, у него и корм коням будет, и нам яйца с молоком найдутся.

Безуглый спросил, почему у братьев Масленниковых одно имя. Дитятин ответил:

— Старик, который крестил младшего, был на высоком градусе, вот и напутал — и второго назвал Мелентием.

Лошади остановились у нового большого, пятистенного дома с резными наличниками. Ворота открыл сам хозяин. Он был с братом на одно лицо. У него только в бороде запуталось больше серебряных нитей. Хозяин поклонился.

— В горницу прошу, гости богоданные.

На столе зашипел ведерный, сверкающий медью самовар. К чаю не было подано ни хлеба, ни молока. Мелентий Аликандрович сучил обеими руками бороду и смотрел в пол.

— Извиняйте, граждане, угощать нечем. Люди вы грамотные, сами знаете, что в настоящее время крестьянин лишний хлеб сдает государству.

В дверях стояла хозяйка — худая, старообразная женщина с длинным, некрасивым лицом. Она кланялась гостям и причитала:

— Хлебушка и духу не осталось, все повыгребли. Коровушка молочка убавила. Курочки не кладутся.

Хозяйка горестно сложила руки на животе.

— Как и жить будем с малыми деточками…

Анна, пряча смех в опущенных глазах, сказала Дитятину:

— Илья Евдокимыч, тащи из ходка мою корзину с хлебом.

В дальнем конце улицы зазвенели бубенцы. Хозяин высунулся в окошко и сразу засиял, точно его с головы до ног облили лаком.

— Прошу вас, граждане, выйти вон. Недосуг мне с вами чаи распивать. Агличане ко мне едут.

Он заторопился к двери, жадно захлебнулся.

— Медку прошлый раз подал, ково там, чепурышечку с горстку, три рубля дали. Огурец соленый, какая в нем корысть, — рупь. За ночевку полета отвалят.

Три тройки въехали во двор. Мелентий Аликандрович метался от крыльца к лошадям, затаскивал в сени тяжелые чемоданы с пестрыми наклейками заграничных отелей. Глаза его источали масло, борода готова была мести землю под ногами гостей, спина выражала страстное стремление угодить, руки раболепно и алчно дрожали.

Среди англичан была жена главного представителя фирмы — высокая, рыжая миссис Фрайс. Мистер Фрайс, плотный блондин в клетчатых брюках, выскочил первым из экипажа. Он навел на жену кодак в тот момент, когда ее нога в черном шелковом чулке высунулась из-под юбки в поисках точки опоры.

Безуглый и Анна вышли из избы. Дитятин стал запрягать лошадей. Он посмотрел на Масленникова и пошутил:

— На экспорт середнячок старается.

Безуглый проворчал:

— Давайте заедем к какому-нибудь менее мощному середняку.

Хозяйка вымыла пол, расстелила чистые половичные дорожки. Англичане вошли в дом. Мистер Фрайс освежил воздух особой дезинфицирующей жидкостью. Англичан было пятеро, шестой, поляк, управляющий рудником, Станислав Казимирович Замбржицкий, состоял в британском подданстве. За столом мистер Фрайс возобновил разговор, начатый на пароходной пристани и прерванный в дороге. Говорил, собственно, он один. Остальные глотали яичницу с ветчиной и почтительно слушали.

— Русские большевики могут купить в Европе или Америке любые машины. Они могут построить прекрасные заводы. За деньги можно все сделать. Но я вас спрашиваю, господа, кто у них будет работать? Где они возьмут обученных высококвалифицированных рабочих? Это — первое. Русские, как и все славяне, некультурны и ленивы. Они не в состоянии работать наравне, скажем, с английским рабочим. Это — второе.

Замбржицкий побледнел. Карие глаза его стали совсем черными. Он согласен с мистером Фрайсом. Он считает только нужным заметить, что из славян наиболее действенны и способны к восприятию европейской культуры поляки. Замбржицкий говорит это из чувства объективности, а не как поляк. Какой он поляк? Поляками были его отец и мать. Замбржицкий учился и воспитывался в Лондоне. Он — настоящий англичанин. Мистер Фрайс положил нож с вилкой и сказал:

— Да. Я продолжаю.

Он отхлебнул из металлического стаканчика.

— Русские изделия всегда грубы и низкого качества. Это — третье. Русские товары даже в России дороже иностранных. Это — четвертое. Россия, закрывая свои рынки для иностранцев, лишает работы миллионы рабочих в Европе. Это — пятое.

Мистер Фрайс сделал еще глоток.

— Индустриальный эксперимент большевиков приведет к очень печальным результатам. В России будут стоять новые заводы из-за отсутствия спроса.

Мистер Фрайс улыбнулся. На розовых щеках у него появились пухлые ямочки. Он поднял свой блестящий стаканчик.

— Я пью за великую Британию, которая умеет управлять не только цивилизованными народами, но и варварами.

Служащие фирмы Обьгольдфильдс последовали примеру своего патрона — потянулись к нему с дорожными складными бокалами. Все они были блондинами, одного роста и одинаково тщательно выбриты.

Над самоваром возвышалась медная горбоносая голова единственной миссис. Она не пила вина. Миссис Фрайс зевнула, посмотрела на часы. Наступало время сна. Мистер Фрайс вышел из-за стола, стал посыпать стены и пол желтым порошком против паразитов.

* * *

С ночевки Безуглый решил выехать раньше англичан. Ему не хотелось собирать пыль за хвостами троек концессионеров. Луна была еще полной, когда Дитятин запряг лошадей. Он сказал Безуглому:

— Лишний раз и мне с ними встречаться приятности мало. В прошлом году высудил я у них Звончиху. Очень золотоносная речка. Они ее совсем было зачертили в плане своей концессии. А она и французам никогда не сдавалась в аренду. Я вроде экспертного свидетеля выступал.

На переправу через Талицу приехали до рассвета. Луна с шумом низвергла свое жидкое серебро на заснеженные горные вершины и в воду реки. Серебро плыло серединой. У берегов вода была черна. В черном лесу за рекой журавли чуть слышно играли предутреннюю песню.

Безуглый и Дитятин долго по очереди вызывали перевозчика. Он спал на другой стороне. Безуглый хватал воздух всей грудью и весело огогокал. Воздух был пропитан рассветной чистотой и свежестью, хлебнув которых человек становится моложе.

Лодка перевозчика не могла вместить и людей, и ходок.

Решено было поэтому в первую очередь переправить лошадей. Анна и Дитятин сели в посудину, держа в поводу по коню. Безуглый с разобранным ходком остался на берегу. Лошади погрузились в воду по уши и быстро поплыли. Безуглый до середины реки слышал их осторожное пофыркивание и окрики Анны:

— Ну ты, балуй!

Дальше он только видел на светлом серебре воды черное пятно лодки и темные очертания трех людей.

Недалеко от берега пристяжка сильно дернула повод. Анна свалилась со скамьи. Лодка закачалась, черпнула всем бортом и пошла ко дну. Река сомкнула над головами людей тяжелую воду. На поверхности не осталось ничего. Безуглый не мог разглядеть даже морды лошадей. Человек стоял совершенно один на краю шумящей обледенелой серебряной пустыни. Холод сковал у него все тело. Он закричал протяжно и хрипло. Над лесом взмыла пара журавлей. Безуглый услышал певучее курлыканье, увидел спокойные взмахи птичьих крыльев и сам приобрел способность двигаться. Он быстро сел, стал срывать с себя тяжелые сапоги. С другого берега донесся звонкий голос Анны:

— Чего орешь, дурной, выплыли мы!

Безуглый расслабленно лег на камни. На бледном диске луны он снова увидел черных журавлей. Они кричали ему как старые знакомые. Безуглый блаженно улыбался. Земля теплела, наполнялась суетой живых существ, шелестом трав и листьев. На другой стороне Анна привязывала к дереву мокрых, ржущих лощадей. Дитятин с перевозчиком в километре от переправы отливали пойманную лодку.

Безуглый переправился без приключений. Анна озябла во всем мокром. Она спряталась за его спину, сказала:

— Иван Федорович, загороди меня.

Женщина стала переодеваться. Она пропела ему в ухо:

Милый мой,

Замерзла я.

Закрой полою,

Я твоя.

Вдали пылили тройки концессионеров. Дитятин бросился к лошадям, начал торопливо запрягать. Безуглый воровато оглянулся на него и, улучив минуту, стремительно поцеловал Анну в смеющийся рот.

Перевозчик скрипел веслами навстречу англичанам. Англичане обогнали пару буланых Ефросиньи Пантюхиной у самой околицы рудника. Безуглый ворчал и плевался. Он знал, что сдача недр в концессию иностранцам — дело, начатое еще Лениным, и все же не мог подавить в себе глухого недовольства.

Талица около Марьяновского рудника текла медленнее, мутнела, зеленела. Можно было подумать, что в ней растворяется зеленая руда, кучами лежащая на берегах, на улицах и на площади поселка. Куски редкостной, тяжелой, полиметаллической руды валялись всюду. Из них складывали в укромных местах тайные очаги для варки самогона, ими укрепляли ямы погребов и уборных, мостили тротуары.

Концессионеры тут несколько лет занимались только геологическими изысканиями, кустарной добычей золота и мелкой починкой дорог. Они даже не откачали воду из шахт, затопленных их предшественниками — французами. На рудник не было завезено ни одной новой машины. Англичане кое-как пустили старую электростанцию и сдали от себя в аренду русским старателям небольшую шаровую мельницу. Старатели мололи руду и мыли на ручных бутарах драгоценный порошок. Шесть миллионов пудов руды, содержащей золото, серебро, свинец, цинк и медь, мертвым грузом лежали на поверхности. Рудник был пуст наполовину. Многие дома стояли с заколоченными ставнями и дверями. Громоздкие корпуса обогатительной фабрики зияли мертвыми дырами выбитых окон. Высокие кирпичные заводские трубы не дымились более десяти лет. На месте вышек над шахтами торчали маленькие будочки, похожие на деревянные нужники.

За поселком горы синели, как граненые ларцы, полные сокровищ. Цветные металлы и самоцветные камни праздно лежали в земле.

Мистер Фрайс зашел в кабинет к своему управляющему. Он ждал ванну. У него было пятнадцать минут свободного времени. Англичанин сел в мягкое кожаное кресло, оглядел просторную, хорошо обставленную комнату.

— Россия — страна невероятных контрастов. Однажды до революции, в гостях у помещика я почувствовал себя как в Европе. Обстановка, стол, язык и манеры хозяев были безупречны. Мне подали вечером автомобиль, чтобы отвезти меня до ближайшей станции железной дороги. На первой миле машина застряла в грязи. Мне пришлось воспользоваться услугами случайного крестьянина с телегой. Я ехал в ужасной колымаге, задрав самым нелепым образом к подбородку колени. Бородатый, вонючий мужик ни слова не понимал по-английски. Он зверски ворочал белками глаз и бессмысленно скалил зубы в ответ на мои мольбы ехать тише. У меня не было уверенности, что мой кишечник останется целым после нечеловеческого испытания на глубоких выбоинах дороги. В деревнях, которые мы проезжали, я видел отвратительное невежество, нищету и драки пьяных дикарей.

Мистер Фрайс маленькой гильотинкой обрезал сигару, закурил.

— Я не могу спокойно спать в этой стране.

Англичанин вытянул ноги, попробовал носком ботинка мягкость медвежьей шкуры.

— Мы постараемся приручить русского медведя. Мы думаем, что большевики вынуждены будут встать на путь цивилизованных народов, или они…

Мистер Фрайс не договорил до конца. Он играл кольцами дыма.

— Человечество вступило на путь разумного сотрудничества на основе справедливых договоров…

Горничная в белом чепце и переднике доложила, что ванна готова. Мистер Фрайс прекратил разговор.

* * *

На совещании уполномоченных по хлебозаготовкам одним из первых слово получил Безуглый.

— Товарищи, мне кажется, что нам тут нечего разговаривать о том, для чего нужны хлебозаготовки. Грамотный коммунист не нуждается в разжевывании вопроса, давно решенного всей партией. Нам сегодня необходимо поговорить главным образом о методах, которыми мы должны производить заготовку зерна.

Безуглый не любил во время своих выступлений глядеть в пол или прятать глаза в листках конспекта. Он неторопливо посмотрел на каждого участника совещания. Среди уполномоченных было много безусых людей в защитных юнгштормовках. Коммунисту понравились серьезные лица комсомольцев. Ему захотелось говорить в первую очередь для них.

— Деревня, как вам известно, не может состоять из одних только кулаков, поэтому методы голого административного воздействия допустимы по отношению к очень ограниченной прослойке хлебосдатчиков, в первую очередь, конечно, к злостным неплательщикам. Некоторые из нас, к сожалению, забывают, что среди крестьян есть наши союзники и друзья — середняки, бедняки, батраки. Вот почему в хлебозаготовках мы должны главное внимание уделить массовой разъяснительной работе. Если нам удастся убедить середняка, что ему в конечном счете выгоднее сдача зерна государству, чем продажа его на рынке, то успех хлебозаготовок обеспечен.

Безуглый разобрал не только методы работы. Он говорил о хранении хлеба и о современной вывозке его к пароходным пристаням. Руководитель совещания — член областного комитета партии — после него ничего не смог сказать нового. Ему пришлось повторить мысли Безуглого. Уполномоченные по другим сельсоветам деловито рассказали об ошибках и удачах в прошлую хлебозаготовительную кампанию. Особенное возмущение у всех вызвали местные руководители речного транспорта, не сумевшие наладить погрузку и вывоз зерна. Некоторые вспомнили разверстку двадцатого года как образец неувязки планов. Все указывали на несоответствие в то время заготовок с возможностями перевозок и хранения продуктов.

Безуглого радовала суровая правдивость высказывания коммунистов. Он всегда был сторонником самой строгой самокритики.

Безуглый знал огромное значение хлебозаготовок. Они были первым звеном планового товарообмена между городом и деревней. Они должны были подчинить интересам страны стихию хищной личной наживы. Он поэтому решительно не согласился с предложением председателя прекратить прения. Совещание кончилось на другой день к вечеру.

* * *

Управляющий рудником Замбржицкий до революции жил в Петербурге. В Лондоне он только кончил университет. Замбржицкий принадлежал к российской социал-демократической партии меньшевиков, сидел в «Крестах» и отбыл три года административной ссылки в Туруханском крае. Из России бежал в сентябре семнадцатого года.

Замбржицкому надо было увидеться с Безуглым. Управляющий беспокоился за судьбу своих закупок хлеба в Белых Ключах. Они встретились у дверей райисполкома, куда Безуглый зашел после совещания. Замбржицкий пригласил коммуниста в контору концессии. Деловой разговор иссяк быстро и благополучно.

Замбржицкий предложил Безуглому перейти к нему в кабинет. Горничная подала кофе, фрукты, сигары.

— Вы помните, Иван Федорович, анекдот о большевике и меньшевике, которых жандарм вел вешать и которые спорили так, что забыли убежать в то время, когда палач уснул по дороге к виселице? Жандарм спросонок даже веревки перепутал и повесил меньшевика на большую, а большевика — на маленькую.

Безуглый засмеялся и ответил вопросом:

— Вы разве меньшевик?

Замбржицкий долго раскуривал сигару.

— Нет, я — теперь просто я, свободная, критически мыслящая личность, а общество — лес, в который ваш покорный слуга ходит на охоту.

Безуглый отказался от сигары.

— Мне, Иван Федорович, надоели мои англичане, очень они узкие и ограниченные люди. Немцами про них хорошо сказано.

Замбржицкий пододвинул Безуглому чашку кофе.

— Один англичанин — ограниченность, два англичанина — острая ограниченность, три англичанина — мировое правительство.

Замбржицкий улыбался, блестел золотым клыком.

— Немцы и про русских неплохо говорят. Не угодно ли: один русский гениален, два русских — революция, трое русских — хаос.

Безуглый спросил:

— Вы с этим согласны?

Замбржицкий поперхнулся дымом.

— Мне это просто безразлично.

— Как вас прикажете понимать?

— Я никому не отдаю предпочтения. Я вообще ни во что и ни в кого не верю. Впрочем, вру — верю в силу своих зубов и когтей. Мне безразлично, с кем бороться и кому служить: против русского вместе с англичанами или наоборот, или против них обоих с третьим.

Замбржицкий поднялся, плотно прикрыл дверь.

— Нас никто не слышит. Я спокойно могу говорить, что угодно. Вы мне не страшны, так как у вас нет свидетелей.

Безуглый встал. Замбржицкий усадил его в кресло.

— Не будем ссориться. Я неспроста рассказал вам анекдот о большевике и меньшевике. Мне очень хочется поспорить с вами.

Безуглый неохотно возразил:

— Не вижу в этом смысла.

— Жизнь вообще бессмысленна.

Замбржицкий зачастил, не дожидаясь ответов Безуглого:

— Немцы не совсем неправы, когда обвиняют вас в неумении работать. Недавно я прочел в «Правде»…

Он рассказал о ряде случаев небрежного хранения овощей в магазинах и на складах Москвы.

Бывший меньшевик стоял перед коммунистом, заложив руки в карманы брюк.

— Если вы говорите правду, что в СССР грамотных больше, чем в царской России, то тем хуже для вас. Очень вам трудно будет убедить грамотного крестьянина сдавать государству овощи. Он, практик, прочитав вашу же «Правду», не захочет губить плоды своего тяжелого труда.

Безуглый раскрыл рот. Замбржицкий поднял руки.

— Минуточку терпения. В «Известиях ЦИК СССР» сообщалось, как рабочие одного московского завода выехали на субботник в овощной совхоз. Они очень старались и… выпололи вместе с сорной травой несчастную морковь. Все они оказались потомственными почетными пролетариями, родились и выросли в городе и никогда, естественно, не видели живых овощей на грядках.

Замбржицкий опять поднял руки.

— Я еще не кончил. Вы, большевик, уподобились этим простодушным пролетариям на огороде в своей политике ликвидации классов. Вы дергали без разбора, забывая, что буржуа, — крупный или мелкий, безразлично, — не только эксплуататор, но и организатор. Вы вытесняете теперь капиталистические элементы в деревне, по существу, ничем их не заменив. Бесхозяйственные совхозы и худосочные колхозы, надеюсь, в счет не идут.

Замбржицкий сел.

Безуглый вспомнил совещание по хлебозаготовкам. Рассказы Замбржицкого о порче продуктов можно было бы дополнить докладами уполномоченных. Безуглый сказал:

— Ваши примеры не убедительны. Они говорят только, что мы еще не всегда умеем работать без ошибок. Однако вы ломитесь в открытые ворота. Мы сами критикуем свои недочеты, осуждаем отдельные случаи неумелого хозяйствования, следовательно, у нас достаточно сил, чтобы их устранить. Ничего в этом страшного нет. Вы забываете, что мы учимся. Настоящий ужас, по-моему, начинается там, где люди умеют работать и действительно с большим знанием дела отнимают дно у моря, на осушенной земле сеют пшеницу, а потом бросают ее в… море. Скажите мне, что стоят наши временные неполадки по сравнению с вынужденным организованным уничтожением продуктов в так называемых культурных странах? Если советский крестьянин негодует, и совершенно законно, на наше подчас неумелое обращение с овощами или хлебом, то что должен делать и думать европейский земледелец или американский фермер, глядя, например, на умелое сожжение хлопка?

Замбржицкий оторвался от чашки.

— Кризис — явление временного порядка. Об Америке вы напрасно. Она процветает. Никакого кризиса там не будет даже на самое короткое время.

Безуглый повеселел.

— Может быть, цивилизованные народы и вооружаются временно?

Замбржицкий пожал плечами.

— Разрешите рассказать вам об одной встрече немца с французом, которая произошла вскоре после Версаля в Швейцарии на курорте за чашкой кофе. Беседа двух бывших врагов была напечатана. Они говорили о войне, которая кончилась, и о войне, которая должна начаться.

Безуглый не помнил, когда и где прочел о ней. Может быть, она была измышлена литератором. В ней можно было представлять действующих лиц. Она не утратила бы своего правдоподобия, даже если бы и была выдумана от начала до конца. Безуглый рассказал:

— Немец — старик с оливковой лысиной и со слабыми коленями — говорил своему коллеге, юному, черноволосому, темноглазому французу:

— Война последняя мало чем отличалась от грубых битв варваров.

Безуглый, подражая немцу, покачал головой.

— Зачем эти оглушительные взрывы, раздражающий вой снарядов, неприятный визг пуль? Газ полз по земле, извивался и душил, как грубое животное. Люди умирали в муках.

Безуглый склонился над чашкой.

— Варварство.

Он отхлебнул кофе.

— Война просвященных народов должна быть бесшумной. Ни одного разрушенного здания, ни капли крови, ни одной раздробленной кости. Газ будет благоухать, как летнее утро на цветущем лугу. Авиатор сбросит над вашим Парижем несколько изящных шелковых бомбоньерочек. Они не будут похожи на громыхающие стальные бомбы. Они раскроются тихо, как бутоны.

Безуглый представил, как немец потирал руки.

— Рано утром прямо с постели вы подойдете к раскрытому окну. Воздух покажется вам особенно свежим и бодрящим. Вы даже и не подумаете, что ваше тело всеми своими порами впитывает смертельную отраву. Днем вы неожиданно ослепнете. Вам покажется, что потухло солнце. Отчаянию вашему не будет предела. Зрение через несколько минут вернется. В душе у вас поселятся страх и неуверенность. Вы почувствуете, что находитесь во власти каких-то страшных сил и что бороться с ними вы не в состоянии.

Старик посмотрел на своего собеседника. Француз был бледен. Кофе стыл у него в чашке.

— Вечером вы отправитесь на свидание к своей Жоржетте.

Немец захихикал.

— Вашим объятиям не суждено будет разомкнуться. Вы умрете оба. Весь Париж — мужчины, женщины, дети, старики, старухи, собаки, кошки, лошади — вдруг оцепенеют навеки. Вы понимаете — огромный город, и ни одного живого существа. Умрут деревья, трава и цветы. Они все станут одного цвета — серые. В городе не останется ни зеленых, ни красных крыш, ни пестрых вывесок — все будет только серым.

Француз торопливо заметил:

— Старики и дети не воюют, следовательно, умерщвление их — бессмысленная жестокость.

Немец долго смотрел на него, жуя губами, потом сказал:

— Войну ведет вся нация. Истребление одних только боеспособных мужчин, по-моему, менее справедливо.

Француз вскочил из-за стола, взволнованно прошептал:

— Война ваша — абсурд. Ее никогда не будет.

Немец поглаживал свои острые колени и улыбался. В зубах у него блестело золото.

Замбржицкий скривил губы:

— Ах, как страшно! Вы меня очень напугали. У вас, оказывается, незаурядный талант рассказчика.

Безуглый продолжал:

— В мировую войну в каждой воюющей стране говорили: «Война эта справедливая, освободительная и последняя. Победим — и все разбогатеем». После войны: «Получим контрибуцию, и тогда будем счастливы». Победители: «Немцы не платят, оттого и жизнь плоха». Побежденные: «Непосильные платежи, мы разорены». Победители: «Надо заставить платить». Побежденные: «Необходимо сбросить бремя долгов». Одним словом, почва для реванша готова. В новой войне победители могут поменяться местами с побежденными, чтобы в следующей схватке занять свое прежнее положение. Так после тридцатилетней войны Эльзас-Лотарингия отошла к Франции, в 1871 году — к Германии, в 1918-м — снова к Франции.

Замбржицкий засмеялся.

— Могу вас дополнить. Германия под Ватерлоо дралась в союзе с русскими и англичанами. В последнюю войну — против них. В Семилетнюю войну против Австрии. В четырнадцатом году — вместе с ней. Россия воевала вместе с Францией и Англией и потом была их союзницей. Она боролась с Японией в 1904 году и через десять лет выступала совместно с ней. История всего мира есть история войн всех против всех. В XIX столетии человечество провело в войнах восемьдесят восемь лет и только двенадцать лет жило мирно. Отношения между людьми покоились искони на одном принципе: «Я скушаю тебя, чтобы ты не проглотил меня». Прибавим сюда еще одно непреложное положение — дивиденд. Остальное — условности. Немец Крупп, продававший англичанам снаряды во время войны Германии с англичанами, — блестящее тому доказательство.

Замбржицкий резким движением правой руки остановил Безуглого:

— Не возражайте. Я знаю ваши громкие слова — классовая борьба, пролетариат, Интернационал. Все, что вы мне скажете, старо. Руссо, Кант и другие еще до Маркса ставили проблему вечного мира. Кант в его трактате «Zum ewigen Frieden» требовал создания в Европе «Федерации свободных республик». Никогда из этого ничего не выходило и не выйдет. Социализм с его наивным «каждому по потребностям, с каждого по способностям» мне прямо смешон. Удовлетворите вы меня, пожалуйста, когда я потребую, как китайский император, холодное из соловьиных языков, или, как Чингисхан, попрошу у вас триста шестьдесят пять девушек в год, или, наконец, пожелаю пройтись по Европе, подобно Наполеону.

Безуглый успел сказать:

— У вас тогда пропадет аппетит к таким вещам.

Замбржицкий посмотрел на собеседника. В глазах поляка мелькнула усмешка.

— Я угадываю благочестивые мысли коммунистического проповедника. Не трудитесь высказывать их. Вы сами только что дали опровержение всем социалистическо-пацифистским бредням своим рассказом о встрече француза с немцем. Что? Опять рабочий класс?

Жирные, бритые щеки Замбржицкого дрожали от хохота.

— Никакого рабочего класса не было и нет. Есть просто имущие и неимущие, работающие на производстве и организаторы производства, причем каждый последний бедняк хочет и может стать Морганом, Ротшильдом. Частная собственность — обмани, ограбь, уничтожь тысячи соперников. «Все джунгли твои. И ты можешь убивать все, что в силах будешь одолеть». Кто сказал, что это безнравственно? С точки зрения слабого, конечно, да, безнравственно, сильный же законно считает, что все позволено. Жизнь тем и прекрасна, что безвестный сегодня полковник Бонапарт завтра будет провозглашен Наполеоном, императором французов. Мало тебе Франции — иди и воюй всю землю. Она отдается всякому, кто ее сможет взять. В крепко сшитом так называемом старом мире каждый нищий, даже умирая, еще не теряет надежды сделаться миллионером. Вот в чем его огромная сила. Что можете вы предложить мне взамен всех этих соблазнов? Партмаксимум как идеал индивидуальных достижений? Западные социалисты не поддержат ваших ребяческих попыток переделки мира.

Безуглый насмешливо бросил:

— Это которые голосовали за военные кредиты?

Замбржицкий сделал вид, что не слышал замечания собеседника.

— Для них слова «Коммунистического манифеста» звучат реакционно. «Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей»? Неверно. У них есть своя легальная партия, профсоюзы и демократия. Они даже на серьезную стачку не пойдут.

Безуглый крикнул:.

— Стачка английских горняков!

Замбржицкий не ответил.

— Европейский и американский квалифицированный рабочий — рантье.

Безуглый перебил:

— Скоро он убедится, что его сбережения — просто-напросто бумага, которой спокойно можно оклеивать стены.

Замбржицкий упрямо выставил вперед круглый подбородок.

— Поэтому когда волна кризиса начинает покачивать лодочку его сбережений, то он в страхе бежит в церковь и молится об избавлении капитализма от всех его болезней.

Безуглый спросил:

— Значит, да здравствует война всех против всех?

Замбржицкий подошел к нему и сказал:

— Новая война неотвратима, поэтому неразумно пугаться ее или запугивать ею. Вы правы, может быть, все мировые столицы будут обращены в сплошные кладбища, не исключена возможность и гибели целых стран. Человек второй раз будет наказан изгнанием из рая за свое дерзкое желание знать все. Наука — вот главный враг современного человечества. Мы можем только пожелать, чтобы она скорее сама погребла под развалинами ею же созданного мира. Уцелевшие будут счастливы. Они еще раз начнут старую историю голых людей на голой земле.

Безуглый рассмеялся и взял из вазы большую грушу.

Замбржицкому не нравилось спокойствие Безуглого, с которым тот выслушивал все его выпады. Поляка особенно раздражало нежелание коммуниста спорить с ним. Замбржицкий подумал, что Безуглый нарочно подчеркнуто громко чавкает и захлебывается соком груши. Он, конечно, рассчитывал этим показать свое полное пренебрежение к нему. Замбржицкому хотелось уколоть Безуглого, вывести его из равновесия. Он спросил:

— Вы знаете английский язык?

Безуглый вытер рукой мокрый рот.

— По-печатному мало-мало маракую.

— Советую вам прочесть, если у вас хватит для того знаний, труд замечательного современного английского философа Бертрана Росселя «Jkarus or The Future of Sciene». Вы тогда бы увидели, что все сказанное мною разделяется лучшими мыслителями нашего времени.

— Буржуазными мыслителями?

— Наклеивание ярлыка не меняет сущности дела.

Замбржицкий схватил спичечную коробку. Рука у него заметно дрожала. Он стал зажигать потухшую сигару.

— Если вы прочтете Бертрана Росселя, в чем я, впрочем, сильно сомневаюсь, потому для такого чтения нужно серьезное знание языка, а не маль-мальское…

Безуглый иронически поклонился.

— Вполне разделяю ваши сомнения.

— Бертран Россель очень убедительно доказал, что дальнейшее развитие науки и техники приведет к господству над миром немногих выдающихся людей. Военный мыслитель генерал Фуллер даже считает, что войну в будущем будут вести несколько гениальных умов, управляющих вооруженными машинами.

Безуглый зевнул.

— Фуллер упустил из виду только один пустячок. Он забыл, что машины делают рабочие, огромные массы людей, и что, если они…

Замбржицкий заткнул уши.

— Не повторяйте избитых общих мест об особой, сверхчеловеческой миссии пролетариата. После Шпенглера смешно всерьез говорить о Марксе. Никогда людям не изжить их «свинцовых инстинктов». Чье это выражение? Спенсера? Да.

Замбржицкий, как старьевщик своим товаром, гремел перед Безуглым обломками чужих мыслей и слов. Безуглый почти не слушал. Коммунист решил для себя, что Замбржицкий в прошлом непременно был меньшевиком. Очень он сыпал цитатами.

— Бертран Россель думает, что наука грозит стать причиной разрушения нашей цивилизации. Он видит, что единственно твердая надежда как будто покоится на возможности мирового владычества какой-либо одной группы, скажем, Соединенных Штатов, что, по его мнению, приведет к постепенному образованию упорядоченного экономического и политического всемирного правительства. Но, может быть, говорит он, имея в виду бесплодность Римской империи, следует в конце концов предположить гибель нашей цивилизации такой альтернативе.

Безуглый взял вторую грушу, откусил у нее сразу полбока. Сладкий бунтующий сок брызнул ему на пальцы.

Замбржицкий бегал по комнате, размахивая руками. Во рту у него сверкал зуб, одетый в золотую броню.

Безуглый смотрел на поляка и спокойно молчал. Его не смущали панические рассуждения Замбржицкого. Он знал, что мир не един. Мир делится на господ и рабов. Накануне новой мировой войны господа вынуждены были принять меры для успокоения рабов. Они клятвенно заявили о своем желании начать разоружение. Безуглый не сомневался, что скоро настанет день, когда рабы не поверят никаким клятвам господ.

Коммунист встал, поклонился поляку, пошел к двери. Замбржицкий закричал:

— Подождите, я еще не кончил!

Безуглый отмахнулся. Замбржицкий загородил ему дорогу. Бывший меньшевик был мал ростом. Большевик сверху вниз смотрел на его небольшую круглую лысину и едва удерживался от мальчишеского желания хлопнуть по ней ладонью. Нарядный, надушенный человечек топтался на месте, поднимал и опускал руки в блестящих белых манжетах. Он показался Безуглому хорошо сделанной заводской игрушкой.

— Ну, где же выход, скажите мне?

В голосе спрашивающего совсем не было уверенности. Безуглый усмехнулся, потянул себя за ус, сказал:

— Он давно найден.

* * *

Домой Безуглый возвращался один, верхом, другой дорогой. Он решил сделать крюк, чтобы заехать на заимку Поликарпа Петровича Агапова — своего первого учителя. Агапов раньше жил в Тамбовской губернии, был младшим конторщиком в имении графа Воронцова-Дашкова и ту же должность занимал в совхозе, организованном на землях сановного помещика. Он выучил Безуглого грамоте и до отъезда Дарьи с сыновьями в город к дяде Якову давал Ивану читать книжки в красных обложках. Взвод драгун-усмирителей, расквартированный в имении после разгрома первой революции, выпорол Агапова вместе с тремя десятками крестьян из Собаковки. Конторщик тогда перестал интересоваться пламенными брошюрками, сделался толстовцем. Он одел просторную блузу с широким ременным поясом, отрастил бороду, отказался от употребления в пищу мяса и рыбы, начал толковать крестьянам о непротивлении злу насилием. Последний раз Безуглый виделся с Агаповым у деда в начале двадцать второго года. Конторщик мечтал сесть на землю, расспрашивал об Алтае. Безуглый из писем матери знал его точный адрес. В аймисполкоме поэтому он о нем не справлялся. В Белых Ключах о Поликарпе Петровиче Безуглый ни с кем тоже не разговаривал. Коммунист, таким образом, не знал, что Агапов давно нашел проповедь яснополянского отшельника слишком узкой для себя. От своего последнего увлечения он сохранил только толстовку с большими карманами.

Безуглый помешал самым сладостным занятиям Агапова. Бывший конторщик сидел за столом, постукивал на счетах, разносил по книге остро заточенным карандашом цифры своих расходов и доходов. Он записывал сначала молоко, затем сколько из него вышло масла, и, наконец, деньги. Расходы были копеечные, доходы рублевые. Рука с сорочьей проворностью перескакивала со строки на строку. Цифры итогов всегда умиляли хозяина. Он обычно подолгу смотрел на них, потом начинал перелистывать толстую книгу счастья. На очках и на лысине у него в это время горели веселые солнечные зайчики.

В книге у Поликарпа Петровича записывалось, сколько коровы съели сена и какой у них удой, количество ульев, с точным наименованием — Дадан, Рутт, местная колодка и вес собранного меда, десятины посева и пуды урожая. Осенью Агапов писал: «Поставлено скота на зимнее содержание в составе — быка Идеал и коров Фея, Русалка, Мечта. За лето прибыло в весу у Мечты, у Русалки…» Скотный двор, конюшня, птичник, пасека, амбар были отражены, как в зеркале. Велись и записи народных средств от ломоты в пояснице, от куриной слепоты, от лихорадки, выписки из книги «Подарок молодым хозяйкам, или Средство к уменьшению расходов в домашнем хозяйстве», собирались способы изготовления клея для посуды и другие полезные сведения. Иногда Поликарп Петрович заносил в книгу свои размышления или просто писал о состоянии погоды. В первый день приезда на Алтай, 3 июня 1922 года, кратко отмечалось: «Погода очень хорошая. Сам себе поставил вопрос о двух конях. Один — английский, его выводят на поводу, кормят; другой — дикий. На одном ездят, в узде держат, другой — сам себе хозяин. Какому можно позавидовать? Видел члена райкома ВКП (б) товарища Иванова».

Во время набега генерала Мамонтова под окнами у Агапова стонал раненый красноармеец. Поликарп Петрович ничем ему не помог, он только написал в книге счастья:

Голова у него вся порублена,

Грудь у него вся изранена.

На груди у него красный бант горит,

В головах у него конь вороной стоит…

Красноармеец ночью заполз на крыльцо и скребся в дверь. Поликарп Петрович положил на ухо подушку. К утру раненый истек кровью. Агапов каждый раз, когда перечитывал эти строки, вытаскивал носовой платок и вытирал помутневшую бирюзу глаз.

Безуглый слез с коня около ворот. Хозяин вышел на крыльцо босой, в серой парусиновой толстовке, без пояса. В рыжих нечесаных кустах его бороды появились белесые клочья. Он отпер хитроумный деревянный запор и принял у гостя повод коня.

— По твоим рассказам, Ваня, избрал я себе местопребывание. Помнишь, ты мне из своего Алтая указывал на окрестности Белых Ключей?

Безуглому вдруг не понравилось, что Аганов назвал его Ваней.

— Теперь я понял, что Сибирь-то у нас, в Тамбовской губернии, а тут самая настоящая жизнь.

Поликарп Петрович зажмурил глаза, мотнул бородой и крякнул:

— Гм-км…

Острый вздернутый кончик его носа был маслянист и красен.

— Человеку с умом да непьющему на здешних землях за пять лет можно выйти в большие тысячники.

Безуглый удивленно оглядел дом, крытый железом, теплые стайки, амбары из толстых бревен, ограду с блестящими стеклянными шарами на углах и сказал:

— Вы, кажется, к тому и идете.

Он прочел на память:

На прогалине лесной

Виден терем расписной,

Стоит терем, как гора,

Сам литого серебра.

Верх у терема зеркальный,

А вокруг — забор хрустальный…

Лицо и лысина у Поликарпа Петровича стали одного цвета с бородой. Он узнал строки из «Конька-Скакунка». Он сам читал вихрастому памятливому мальчишке Ване сказку Верхоянцева.

Гость притворился, что не видит смущения хозяина, прочел еще две строчки:

Пусть землей владеет тот,

Кто свой пот на пашне льет…

Поликарп Петрович сказал с досадой в голосе:

— Безрассудные мечтания юности.

Он зашептал, как заговорщик:

— Сдерживаю себя, Ваня. Сам знаешь советскую политику. Налог-то ведь подоходный, прогрессивный. Можно сказать, большевики по Священному Писанию законы сочиняют — кому, мол, больше дадено, с того больше и взыщется.

Агапов задрал голову, оскалил зубы — желтые, громадные, похожие на долота. Улыбка у него была лошадиная.

— Другой раз думаешь и машину лишнюю завести бы, и удобрение искусственное. Ну а на поверку выходит — нет никакого резону. К чему мне интенсивность в хозяйстве, если сельсовет на меня налогом на каждом шагу грозится, если за ведро молока на маслозаводе мне предлагают полтину.

Хозяин распахнул перед гостем дверь в дом. Безуглый знал жену Агапова — Матрену Корнеевну. Она была дочерью лавочника из соседнего с Собаковкой села Нарядного. Поликарп Петрович женился по расчету на ширококостной, рябой, плосколицей, засидевшейся в девках дурнушке. Отец давал с ней большое приданое. Матрена Корнеевна неловко сунула Безуглому свою шершавую руку.

— Гостю дорогому, почтеньице.

Голос женщины, не по росту слабый и тонкий, рассмешил Безуглого. Он отвернулся, чтобы скрыть улыбку. Хозяйка поспешно ушла в кухню. Она успела заметить веселые глаза гостя. Над ней смеялись часто.

Дом у Агапова был из четырех комнат. В двух хозяин разворочал полы и вынул рамы. Безуглый почувствовал сильный запах меда. На столе стояла тарелка с помятой осотиной. Мухи жужжали над ней, как пчелы. Они черной колеблющейся пеленой покрывали зеркало и фотографии на стенах, потолок и оконные стекла. Хозяин извинился за беспорядок.

— В тесноте, Ваня, живем. Дом приходится ломать. Боюсь, не окулачили бы за большие хоромы.

Поликарп Петрович широкой ладонью смахнул пыль со стула, подал его Безуглому.

— Не понимаю я теперь вашу политику.

Они сели за стол. Матрена Корнеевна постелила чистую скатерть.

— Нэп я одобрил и решил, что лучшего мне ничего не надо. Все, думаю, у нас пойдет, как у больших, одним словом, сказать по-французски — анри-шезё ву.

Безуглый нагнулся, стал снимать с сапога стебелек травы. Лицо у него пылало от сдерживаемого смеха.

— Вижу, власть держит курс на хорошее хозяйство, поощряет накопление благ земных. Я говорю Матрене: «Пришел и на нашу улицу праздник, довольно нам гнуть спину на чужого дядю». Собрались мы с ней и махнули сюда, на молочные реки, на кисельные берега.

Агапов приложил платок к намокшим глазам.

— Ваня, объясни мне, как это случилось, что я теперь кандидат на раскулачивание, а профессор из земотдела, который мне брошюрки писал по разным предметам культурного хозяйства, сидит в гэепеу и сам себя вредителем признает?

Безуглый сказал:

— Не первый вы задаете мне такой вопрос. Недавно разговаривал я с Моревым и объяснял, что при социализме общество не может делиться на классы. Нэп была только стратегическим маневром на подступах к социализму. Вы же полагали, что она есть спуск на тормозах от военного коммунизма к капитализму. Некоторые профессора потому и оказались вредителями, что пытались использовать нэп для восстановления старого строя.

Агапов горестно вздохнул.

— Ошибся я страшно в большевиках. Не сообразно с обстоятельствами произвел реконструкцию своей жизни.

Он посмотрел на Безуглого.

— Очень ты, Ваня, на своего деда Алексея похож. Сижу с тобой и старика умного вспоминаю. Сколько раз он говорил в семнадцатом еще году: «Жгите помещиков, не оставляйте от их усадеб ни кирпича, ни щепки. Поместья уцелеют — новые помещики явятся».

Агапов ткнул в стол указательным пальцем.

— Правду говорил старик, на погибель крестьянскую в барских угодьях поселились ваши совхозы. Царское правительство ссужало деньгами помещиков. Вы сейчас засыпаете кредитами свои советские имения. Крестьянину что раньше, что теперь никто ничего, и даже наоборот, который если в люди выходить начнет, то его живым манером охомутают, и стоп машина.

Агапов заглядывает в глаза Безуглому.

— Ваня, чего вы России ноги путаете. Сто шестьдесят миллионов ведь со сложенными руками сидят. Вы воображаете, мужик работать будет, когда к нему разные хлебозаготовители в амбар полезут?

— Лезем мы только или к очень злостному несдатчику, или к спекулянту.

Агапов положил Безуглому на плечо руку с бурыми табачными ногтями.

— Ваня, погубите вы Россию. Неужели мы, лапотники несчастные, на самом деле умнее всех Европ и Америк?

Поликарп Петрович сморщился, впился пальцем в локоть гостя.

— В Америке-то я бы тебя разве так принял? Да у меня бы там гараж свой был, дом в два этажа и у дверей негр в белых перчатках.

Матрена Корнеевна подала ужин — в большой кастрюле окрошку с куриным мясом, заправленную зеленым луком и сметаной, на сковороде — жареного, шипящего тайменя. Поликарп Петрович достал из стенного шкафчика графин с домашней малиновой настойкой.

— Далеко нам, Ваня, до американцев. Народ у нас темный, неграмотный.

Хозяин поднес ко рту стаканчик. Граненое стекло стукнуло у него на зубах. Безуглый тоже выпил.

— Грамотному, опять говорю, развернуться нет разрешения. Начал я было дело ставить научно, библиотеку приобрел по сельскому хозяйству; дворы скотные загородил по всем правилам зоотехники, рамочных ульев накупил…

Поликарп Петрович закрыл лицо руками.

— Яблони-саженцы хотел из России выписывать. Дедушки вашего сад у меня и сейчас перед глазами цветет розовым дымом. Мичурину ваш старик не уступит в садоводстве.

Матрена Корнеевна напомнила мужу:

— Отец, наливай гостю.

Агапов взял графин.

— Алексей Иванович вырастил одно сладкое яблочко, наименованное им впоследствии черноморкой.

Поликарп Петрович защелкал языком.

— Ц-ц-ц.

Безуглый хлебал окрошку, молчал.

— Родились из них одни суховатые и рассыпчатые, другие же удавались с золотистым наливом. На солнышко взглянешь, и все семечки в нем видны, как в стакане вина. Нежнейшие и утешительнейшие яблочки. Один в них недостаток — не способны к перевозке. С ветки на землю падают и колются, словно фарфоровые.

Матрена Корнеевна тронула хозяина за рукав.

— Отец, ешь.

Агапов насадил на вилку кусок рыбы.

— Неужели никогда у нас настоящего порядку не будет?

Поликарп Петрович проглотил тайменя и сам подал Безуглому стакан настойки.

— Ваня, вышел бы ты на партийном съезде на трибуну и сказал бы, что довольно, мол, нам, товарищи, с крестьянином в кошки-мышки играть, пора позволить ему запустить в землю корни. Главное мужику — простор инициативы и чтобы мог он без ограничения использовать алтаишек и киргизишек.

— Не по адресу обращаетесь, Поликарп Петрович, в партии у нас такими разговорами занимается, правда, одна группа[18]. Я к ней только никогда не принадлежал.

Безуглый засмеялся и спросил:

— Мне кажется, вам не запрещали нанимать батраков?

Агапов всплеснул руками.

— Хе.

Матрена Корнеевна пододвинула ему тарелку.

— Отец, рыба простынет.

Поликарп Петрович оттолкнул руку жены.

— Сегодня батрака найму, завтра по миру пойду. Меня ведь за одного несчастного голодранца, которому я кусок хлеба дам, в классовые враги запишут, в эксплуататоры по глупым вашим законам.

Агапов лгал Безуглому. Он не нанимал батраков только в первые два года после приезда с родины. У него постоянно и на покосе, и на жнитве работали киргизы.

— Умнейшего человека ты внук, Ваня, и должен понять, что без настоящего хозяина пропадет Россия. Тысячи неумех — помещиков — прогнали, одобряю, миллионам лодырей — беднякам — зачем землю даете, протестую. Она им как собаке сено.

Хозяин опять стал наливать себе и гостю. Горлышко графина выбивало дробь о края стаканов.

— Из всего крестьянства выбрать бы миллиона полтора-два ха-а-ароших хозяев и сказать им: подымайте, ребята, Россию.

Безуглый задал вопрос:

— А остальных куда?

— Неужели бы им работы не нашли?

— Вы, я вижу, стали самым настоящим кулаком.

— Называй меня, Ваня, хоть горшком, только в печку не ставь.

Поликарп Петрович поучающе поднял руку с вытянутым указательным пальцем.

— Без России иные прочие державы заревут, потому без нас нарушение всего мирового равновесия, одним словом, статуса куво.

Агапов пьянел быстро.

— Бога вы тоже напрасно отменили. Он всякому человеку был полезен. Человек любит правду и надеется, что бог ее всегда видит. Другой обиженный до гробовой доски все утешается, что бог его правду знает, да не скоро только скажет. Ну, раз он ждет, то и беспокойства от него никакого быть не может. С богом мир жил в мире.

Матрена Корнеевна перебила мужа:

— Отец, захмелел ты, и гостю от тебя одна докука.

Поликарп Петрович сердито посмотрел на нее и сказал:

— Стели гостю постелю. Сейчас я еще немного выскажусь.

Он обернулся к Безуглому.

— Без бога даже американцы не обходятся — самые дельные и умные люди на всей нашей планете. Отменять нам скорее надо, Ваня, наши неестественные законы. Американец один, помнишь, сказал про Север: «Огромная экономическая пустота».

Агапов в постели бормотал:

— У меня даже есть свои изречения, да керосину мало, записывать не всегда приходится.

Матрена Корнеевна несколько раз рукой закрывала мужу рот. Поликарп Петрович злился, больно щипал жену.

— Я тебе, Ваня, отвечу — не кулак в Сибири только дурак.

Агапов тяжело ворочал языком, ругал себя за лишний стакан вина.

— Человеку тут все дадено, как в раю, — земля, вода, лес, зверь и дикари, идолам поклоняющиеся. Ты не спишь, Ваня?

Безуглый лежал на полу с открытыми глазами.

— Не можешь ты меня осуждать, Ваня, раз я действовал, повинуясь непреложной логике общественных фактов…

Безуглый отозвался:

— Мы это знаем. Ленин давно сказал, что мелкое производство рождает буржуазию ежечасно, стихийно…

Агапов приподнялся на постели.

— Ты буржуем честного труженика… Руки у меня пощупай, барчук… Я тебе припомню…

Он хотел встать. Жена повалила его на подушку. Сон закрыл ему глаза, связал язык.

Безуглый вскочил на ноги и неожиданно почувствовал, что малиновая настойка была очень крепка. Он пошел к выходу, с грохотом свалил стол и стукнулся головой о притолоку. На крыльце ему пришлось присесть. Ртутные, сверкающие пузыри на изгороди, словно бильярдные шары, перекатывались с одного угла на другой, пропадали в темных лузах. Звезды красными мелкими искрами сыпались из темной копоти неба на непокрытую голову коммуниста.

— Неужели я пьян?

Конь услышал голос седока, громко заржал. Безуглый крикнул:

— Обожди, дружок, башку надо провентилировать!

Он пощупал свои руки.

«Ну, мягкие. А отец у меня бурлак. Кривошеее тогда наболтал, теперь Агапов. Не может этого быть. Мать сказывала: нет. Никто не имеет права называть барчуком. Не могу позволить сочинять легенды. Нарвался на толстовца. Думал сделать из него колхозного активиста. Назвонит теперь еще скрытое социальное происхождение. Анна тоже обидела, ненависти, говорит, у тебя нет настоящей, не батрачил ты на кулака…»

Безуглый удивился своим неожиданным рассуждениям. Он не мог понять, почему простое повторение давнишней деревенской сплетни вывело его из равновесия. Он вспомнил расстиранные в кровь руки матери, высокие стены каторжной тюрьмы и трупы врагов на фронте. Положительно ему нечего было стыдиться. Коммунист плюнул, обругал себя дураком. Он не хуже других. Жизнь его проверена и кандалами, и пулями…

Безуглый прислонился спиной к двери, уронил голову на грудь и захрапел. Белые ветви яблонь зашумели у него перед глазами. Ветер рвал с деревьев цветы. В саду побелели дорожки, словно на них намело слой запоздалого весеннего снега. Безуглый с Андроном сидели на террасе дедовского дома. Кержак щупал стены, выходную дверь и говорил:

— Одобряю, Федорыч, изба у тебя прямо первая по нашему селу.

Безуглый подошел к перилам. Стадо ручных маралов стояло у самого крыльца. Рога зверей качались, как сучья яблонь. Звери шершавыми, горячими языками лизали Безуглому руки. Он почесывал у них за ушами, щупал пушистые теплые и мягкие панты. Андрон все говорил:

— Рог у зверя, дружок, — хрустальная посудина. Его тебе шибко беречь надо. Хозяин ты молодой, непривышный.

Длинная очередь босых батрачек в подоткнутых мокрых юбках оттеснила зверей от террасы. Безуглый услышал стук денег и глухой стук костяшек. Дед клал на счетах копейки и гривенники, отсчитывал и раздавал поденщицам дневную плату. Мелкие серебряные монеты на черных ладонях работниц казались белыми легкими лепестками, упавшими с яблонь. Внук разбирал фамилии и имена вызываемых к столу.

— Самохина Марья, четвертак. Круглова Аксинья, двугривенный…

Безуглому стало стыдно. Андрон кричал ему в темной глубине ущелья:

— Федорыч, соседушка ты мой желанный, откушай чашечку за дружбу нашу вовеки нерушимую!

Дед Алексей с силой опустил на плечо внука свою властную лапу.

— Ваня, слушай сюда. Не советую тебе служить в партии. Я сам себе хозяин и того же всем своим детям и внучатам желаю.

Дед сорвал с дерева румяное, золотое яблоко, подал его Безуглому. Лицо у старика было краснощекое и круглое.

— Старая яблоня дает до тридцати пяти пудов.

Яблоки начали сыпаться Безуглому на голову, на плечи, на спину. Они катались у него по рукам, по ногам, по всему двору и забору.

Матрена Корнеевна долго трясла и толкала дверь, пока разбудила Безуглого. Он быстро спустился с крыльца и сказал ей:

— Простите меня, я немного задумался на свежем воздухе и не слышал, как вы подошли.

Гость прятал от хозяйки свое помятое лицо. Стеклянные шары на ограде были тусклы. Рассвет только начинался.

Матрена Корнеевна уселась среди двора на низенькой скамеечке, подставила подойник под толстое рыжее брюхо Мечты. Корова спокойно жевала жвачку. Хвост у нее совершал правильные движения маятника.

Безуглый вытащил из предамбарья седло и, звеня стременами, понес его к коню. Седло нахолодало за ночь. Холод кожи от концов пальцев хлынул по всему телу. Безуглый зябко вздрогнул. В ту же минуту жаром разлились воспоминания. Коммунист держал железный противень с остуженной студенистой массой гектографа. Лия показала ему место на столе. Они начали печатать листовки в две руки с разных концов вареной матрицы. Руки подпольщиков иногда встречались. Они были горячи. Под листами тонкой бумаги колыхался холодный и упругий студень. Безуглый седлал лошадь и оправдывался, как во сне:

«Я, кажется, ничего не сделал плохого? Если выпил по ошибке лишний стакан, то что из этого следует? Заехал к кулаку в гости? Извиняюсь, я знал его другим. В уставе партии к тому же не написано, можно ли коммунисту переночевать у классово чуждого элемента в местности, весьма отдаленной и не имеющей гостиниц. Вы возмущаетесь, что я не спорил с Замбржицким и с Агаповым? Метание бисера перед свиньями, — давно осужденное дело. Тяните меня к ответу, когда я им поблажку дам. Думаете, поздно будет? Бытовое срастание? Действительно, сросся — на охоту один раз съездил, ночь одну переночевал».

Все же Безуглый никак не мог освободиться от ощущения стыда и от сознания совершенных ошибок. Он думал почти с отчаянием:

«В этом проклятом мире, пока он разделен на враждующиеся лагери, мы ведь не только деремся с врагами, но вынуждены жить вместе в ними. Враг спас мне жизнь. Я вызволил его из-под медведя. Человек, ставший врагом, выучил меня читать, внушил ненависть к царю. Я сегодня пью с ним вино. Завтра моя рука не задрожит от жалости…»

Он вывел коня за ворота, как был, без фуражки. Плеть со свистом рассекла воздух. Конь прыгнул и понес седока карьером.

— Лия… Лия…

Ветер гремел в его рубахе. Над головой летели чайки, похожие на белые лоскуты бумаги.

— Сын мой, я поведу тебя в мир, где не будет прошлого. Коммунист скакал и испуганно косился назад. Всаднику почему-то казалось, что по дороге, поднимая длинный, серый шипящий поток пыли, невидимо волочится огромная безобразная его пуповина.

* * *

Коня Безуглый кормил в коммуне «Новый путь». Он въехал в поселок совершенно успокоенным. Свои ночные и рассветные страхи коммунист приписал действию малиновой настойки. Он даже обозвал себя сочинителем. Самообвинение в бытовом срастании с врагами показалось ему несусветной нелепицей.

Председатель коммуны был в отлучке. Безуглого встретил завхоз — рыжий, веснушчатый, бородатый человек в куцем черном пиджаке. Руки у него из коротких рукавов торчали, словно громадные волосатые клешни. Брюки темного репса, как рейтузы, обтягивали могучие, отлитые из чугуна ляжки. Костюм затруднял каждый шаг завхоза. Он был им получен в премию от совета коммуны. В Бийске в магазине готового платья на его рост не нашлось ничего подходящего. Одни сапоги — тяжелые, на железных подковах, сшитые по заказу своим сапожником, — свободно облегали редкостные по величине ноги коммунара. Безуглому показалось, что он где-то видел этого рослого человека. Завхоз назвал себя:

— Масленников.

Безуглый сразу вспомнил чернобородых братьев и спросил:

— Вы не родственник двум Мелентиям Аликандровичам?

— Я Масленников-средний, а кто зовет и просто Масленников-рыжий. У отца нас было пятеро. Один у немцев в плену помер, другого белые убили.

— Вы тоже Мелентий Аликандрович?

Масленников обиженно нахмурился.

— Пошто же так? У меня свой святой есть — Веденист.

— Простите меня за шутку, Веденист Аликандрович.

Безуглый снял с коня седло.

— Овса у вас найдется немного?

Масленников облапил руками бороду, задумчиво глядя на небо, спросил:

— Вам за наличные или под расписку?

Веденист Аликандрович потупился.

— Очень наша коммуна в оборотных средствах нуждается. Государство на ссуды скупо стало. Долги у нас большие.

Завхоз рассматривал высокие охотничьи сапоги приезжего.

— В единоличном хозяйстве заехали бы вы ко мне, я и разговаривать бы не стал о таком пустяке. В коммуне, сами понимаете, человек грамотный, каждая былинка травная на учете, и завхоз за нее в ответе.

Безуглому почудилось, что перед ним стоит Масленников-старший, только синяя, стальная борода у него раскалялась докрасна.

— Сколько я должен вам заплатить?

— Рассчитаем вас сходственно, по средней рыночной цене.

Приезжий попросил разрешения осмотреть жилые и хозяйственные постройки коммуны. Веденист Аликандрович помедлил с ответом.

— Председатель у нас находится в настоящее время в Бийске. Вы по какому вопросу к нам завернули?

— Я заехал покормить лошадь и напиться чаю. Моя фамилия — Безуглый.

У завхоза мгновенно погнулись плечи и спина. Глаза замаслились, как у Мелентия Аликандровича-старшего, когда тот встречал на дворе англичан.

— Вы, значит, самый Иван Федорович Безуглый и есть?

— Да.

— Наслышаны о вас, как же… С полным удовольствием покажем. Я сам вас и проведу. Учитель у нас тут есть свой, он вам всю историю объяснит с самого начала двадцатого года.

Веденист Аликандрович суетливо топтался вокруг приезжего, дергал себя за полы, за рукава, оправлял под бородой ворот рубахи.

— Хлебоуполномоченный тут нас маленько пообидел. На его место теперь вы, значит, заступили… Очень прекрасно…

Масленников отвязал коня Безуглого, завел его в тень, под навес.

— Об деньгах за фураж не беспокойтесь, Иван Федорович, свои люди — сочтемся.

Он угодливо улыбнулся.

— Запишем в счет нашей хлебосдачи, раз вы человек казенный и проезжаете по государственному важному делу.

Безуглый резко оборвал завхоза:

— Я заплачу.

Коммунары построили свой прямой поселок невдалеке от села. Многие перевезли с собой старые дома. Приезжий остановился перед диковинным сооружением, слепленным из нескольких изб разного размера и возраста. Линия крыши у него была ступенчатая, стены — всех цветов и оттенков, окна — самых неожиданных калибров, со ставнями и без них. Приезжий назвал его домом-деревней. В нем помещалась пекарня и мастерские. Раньше в доме-деревне на двухэтажных нарах жила вся коммуна.

Веденист Аликандрович сказал со вздохом:

— Вот была глупость наша. Всем селом хотели жить в одном доме.

Они подошли к высокому новому зданию школы. Из окна высунулась коротко остриженная голова. Завхоз крикнул:

— Митрофан Иваныч, выйди к нам, пожалуйста!

Безуглому он прошептал скороговоркой: — Учитель наш. Мастер на все руки. Он и на пианинах, и на скрипках музыкант, ребят учит, большим книжки читает.

Учитель был круглолиц, брит, черняв, не высок и не низок. Глаза его показались Безуглому лукавыми.

Митрофан Иванович жил при школе. Он пригласил приезжего к себе. Веденист Аликандрович не пошел к учителю. У него не было времени.

— Вы побеседуйте за чайком. Я потом подойду.

Безуглый попросил учителя рассказать ему все, что он знал о коммуне. Митрофан Иванович усадил гостя за стол и подал ему толстую тетрадь в черном клеенчатом переплете.

— В моей летописи вы найдете прошлое колхозного движения на Алтае, про настоящее поговорим. Вы читайте, я самовар согрею. Хозяйка у меня в аймак уехала.

Безуглый вытащил свою записную книжку и самопишущее перо.

— Вы разрешите мне сделать кое-какие выписки из вашей работы?

— Нашли о чем спрашивать. — Митрофан Иванович подхватил самовар и пошел с ним к двери. — Хоть от корки до корки ее переписывайте.

Безуглый стал читать.

«Историю наших сельскохозяйственных коммун надо разделить на три периода. Первый — с 1920 года до кулацких восстаний в 1921 году, второй — от начала бандитизма до нэпа, третий — с конца 1922 года до наших дней».

Безуглый прочел несколько страниц и записал:

«Лучшая пора — первый период. Взаимоотношения держались на доверии и дружбе. Запоров не существовало никаких. На дворе и в избах был порядок. Рост коммун шел с необычайной быстротой. Выходов почти не наблюдалось. Организация из 15–20 семей делала в 3 раза больше, чем она же потом из 60–70 хозяйств. Ошибки — подмена практического расчета и плановости стихийным самотеком, отсутствие учета труда».

Митрофан Иванович надел очки и заглянул через плечо приезжего в его книжку.

— Над коммунами тогда было ясное небо. Тучки собирались только со стороны сельских обществ. Старики упорствовали особенно сильно. «Кака там коммуния? Кого она может? Не дадим земли».

Безуглый возразил:

— Да, но ведь губземотделы были на стороне коммун?

Митрофан Иванович кивнул головой.

— Совершенно верно, вот вырезка участков с разрешения земельных органов как раз и была началом вражды между единоличниками и коммунарами.

Самопишущее перо быстро скользило по бумаге. «Второй период — самый тяжелый. Кулацкие банды уничтожали посевы, поджигали хлебные амбары, угоняли скот, убивали и истязали коммунаров».

Митрофан Иванович тронул руку приезжего.

— Я свои записки немного еще дополню вам.

Безуглый положил ручку.

— Время было такое, что ни один коммунар не раздевался ночью. В избах спали только женщины и дети. Мужчины прятались в банях или на сеновалах. Работали с оглядкой, чуть что — и врассыпную. Коммунары тогда были совершенно безоружны. Конные бандиты налетали на пашни, зарубали работающих или, в лучшем случае, приставляли револьвер к виску и вырывали обещание немедленно выйти из коммуны. Бандиты сидели под каждым кустом, хоронились всюду в тайниках у сочувствующей части крестьян-единоличников.

Митрофан Иванович сам прочел в своей тетради: «Однако самое тяжкое испытание коммуны выдержали после подавления кулацких восстаний, когда в них кинулись буквально все, кто так или иначе был причастен к бандитскому движению или боялся больших налогов.

Один остроумный коммунар сказал на съезде колхозов:

— В коммуну зашел народ разных категорий, всякая вякота. Кулаки, бедняки, дураки, словом, всех цехов, все с бухту-барахту собрались и давай жить без соображения.

Губительная неразборчивость в людях проистекала тогда из весьма благородных побуждений. Старые коммунары опьянели от радости победы и фальшивое желание врагов войти в коммуну приняли за чистую монету. Впрочем, и те, кто правильно расценивал подлинные намерения новоявленных колхозников, наивно верили, что чуждые люди перевоспитаются под влиянием коллектива.

Возникли громадные колхозы. Наряду с нездоровым распуханием старых поднялись, как грибы после дождя, многочисленные новые. Развал коммун, особенно новых, был предопределен. Все попытки наладить коллективное хозяйство напоминали тщетное стремление сгрести воду в кучу. Все суетятся, все хлопочут, а толку нет. Каждый под маской общественного усердия скрывал или ненависть, или равнодушие к новому делу.

Старик Лопатин из Белых Ключей заявил как-то в совете коммуны:

— На кого ни глянь, ходит как разварной, а ежели б дома жил, разве б он так поворачивался?

Было противно смотреть, как сразу, словно чудом, изменился крестьянин. Кому не известна была его рачительность и бережливость дома. Теперь эти качества превратились в лень, безжалостность и недогадливость в самых простых вещах, в полную безынициативность. Многие втолкали себе в голову одну черную мысль — не мое. Стерла лошадь холку — черт с ней, пусть дальше трет. Опоили другую — тоже не беда, издохла она после того — туда ей и дорога. Лежит в грязи хомут — лежи. Опоздали сегодня на три часа выехать за кормом потому, что вчера неохота было ввернуть завертки в сани, — пустяки. Скрючились и пропадают коровы от холода — пусть пропадают».

Митрофан Иванович спросил Безуглого:

— Может быть, вам не интересны все эти мелочи?

— Очень прошу вас читать. Весь опыт прошлой работы крайне ценен. Нам он необходим, чтобы избежать повторения ошибок. Я в те годы был на Алтае, но, признаюсь, многого не заметил, может быть, потому, что у меня были иные задачи. Итак, с вашего разрешения, давайте продолжать.

Митрофан Иванович перелистнул страницу.

— «В свинарнике свиньи тонут в мешанине по брюхо. Ягнята, только родившиеся, замерзают десятками от недогляда. Телята скучены больные со здоровыми. Телятники — сырые, с заплесневелыми стенами — из рук вон плохи. Подстилки меняются редко, гниют, у телят отопревают целые зады. Понятно, что при таком содержании скота прирост его разве в счастливых случаях составляет одну четверть должного. Об отдельных стайках и теплых дворах для коров и лошадей и говорить нечего. За зиму в общие пригоны скоту сваливались целые горы сена, значительная доля коего затаптывалась, обращалась в навоз. Сена, которого хватило бы при разумном кормлении на 2–3 зимы, едва хватало на одну. Дойные коровы стояли в пригонах в дождливое время по колено в грязи. Они продаивались небрежно, за выменем не было никакого ухода, оно трескалось и кровоточило. Пойлом коров никогда не поили. Летом пастухи ленились даже лишний раз сгонять их на реку. Обращение с лошадьми не лучше. Жеребые кобылицы совершенно не изолировались от табунов и выкидывали. А как обрабатывалась земля? Лонгадей в истомную жару гоняли рысью, огрехи оставляли в сажень шириной.

Ссоры, особенно женщин, превзошли всякие ожидания. Заметит Марья, что Дарье раньше времени выдали новые обутки, и пойдут цапаться. Драки прекращали иногда люди из соседней деревни.

А что делали те, кто с часу на час ожидал выхода из опротивевшей коммуны? Дадут какой-нибудь из таких особ сажать огуречные семена. Она, чтобы поскорее отделаться, высыплет их в две-три лунки, и свободна. Пошлют ее на посадку картошки — она по целому ведру валит в одну кучу. Назначат печь хлеб — назло такой завернет, что сам черт об него когти сломает».

Безуглый провел рукой по лицу и громко вздохнул.

Митрофан Иванович замолчал, поднял на него глаза.

— Продолжайте, я слушаю.

— «Крестьяне, вступившие в коммуны по соображениям временного порядка, стали выходить из них с началом нэпа. Выходам предшествовал систематический, с расчетом проводимый саботаж, вредительство и расхищение имущества. Воровали лошадей, коров, плуги, чтобы после ухода из коммуны было чем „пойматься за землю“. Коммуны вступили в самую черную полосу своего существования. Началась лихорадка разделов. Ликвидационные комиссии скакали по всему Алтаю. За ними следом саранчой носились коммунары и хапали остатки чужого имущества. Одна коммуна караулила другую, выжидала раздела, чтобы забрать себе живой и мертвый инвентарь. Кулаки и бандиты под маской коммунаров истребляли прекрасных производителей — кровных лошадей, породистых свиней, овец, пожалованных им щедрыми ликвидкомами. Сожрав, перепортив все, что им досталось, саранча-коммунары переходили сначала на устав товарищества, а потом разбегались в разные стороны. Выходцы, обделенные при разделе, разжигали среди крестьян ненависть к уцелевшим коммунам. Ненависть объединила и бывших коммунаров, и единоличников. Во всем стали подозревать и обвинять колхозы. Не понравится декрет — начинаются разговоры:

— Советская власть тут ни при чем. В коммунии закон такой состряпали.

Не уродился хлеб, кричат:

— Кумыния землю спортила!

Женщины изливали свою злобу в разных небылицах. Одна говорила:

— В Белых Ключах, сказывают, планида расшибла всю кумынию. Прямо, деуньки, на нее, грешную, угодила.

Другая подхватывала:

— В Быковой, слыхать, вся кумыния змеями взялась. В горшках со щами, ровно лапша, кишат.

Третья торопилась со своими новостями:

— А в Заречной зашла в кумынию чума да душит, да душит этих коммунов. Протчего люда пальцем не шевелит. Оглянулась, видно, матушка-заступница наша небесная.

За словами следовали дела. Опять начались потравы коммунарских лугов, полей, поджоги, похищение скота, убийства из-за угла. — Беспрерывная двухлетняя война надломила и старые, крепкие коммуны. Хозяйство неуклонно шло к упадку. Коммунары постепенно проедали и свое имущество, и доставшееся после ликвидации других коммун, и добро, отобранное по суду у кулаков, бандитов, и правительственные ссуды. Люди начали сомневаться в собственных силах и в верности самого дела».

Митрофан Иванович прервал чтение, выскочил в сени. Он крикнул гостю:

— Самовар убежал!

Безуглый стал делать пометки в записной книжке. За чаем учитель снова раскрыл толстую тетрадь.

— Для полноты картины разрешите, Иван Федорович, прочесть вам еще одну небольшую главу?

Безуглый пододвинул к себе стакан.

— Да, конечно.

Митрофан Иванович откашлялся, наскоро глотнул из чашки.

— «Враги остались в коммунах и после массового отлива. Разномастные проходимцы, пролезшие на руководящие должности, вели себя как удельные князья или крепостники-помещики. Коммунары были для них тягловыми людьми. Коммуна, по понятиям такого довольно пространного типа руководителей, должна была служить только для прославления имени ее председателя. Он никогда не скажет „наша коммуна“, а обязательно „моя“. Председатель-сатрап окружал себя крепким кольцом холуев и проводил на собраниях все, что хотелось его левой ноге. Он с кучкой дружков был на привилегированном положении, кушал особнячком медок, зажаривал баранчиков, поросяток, гусей, лизал маслице, пил медовушку. Протесты не достигали цели. „Общее собрание“ клеймило именем председателя контрреволюционера и выкидывало из коммуны голеньким всякого, кто пытался заикнуться о самокритике. Наушничанье, подхалимство, мелочное политиканство, взаимные подкопы — вот что сменило братские отношения первого периода. На собраниях редко обходились без грызни и ругани, точно там сидели не коммунары, а заклятые враги.

Однажды ночью в сильный мороз я заехал в коммуну „Большевик“. Меня встретил сторож — один из членов, вооруженный вилами. Без разрешения председателя у них ночевать никого не пускали. Сколько я ни просил его постучать к верховному властителю за разрешением на ночлег, он не дерзнул этого сделать.

— Ну его к богу, карактерный он шибко, заругается. Теперь спит, как его тронуть?

Так я и уехал. Весной мне все-таки удалось увидеть характерного председателя и его коммуну. Он показал мне все свои владения. С гордостью ткнув пальцем в сторону небольшого духэтажного дома, характерный сказал:

— Вот сюда у меня почти вся коммуна влезла. Пятьдесят четыре души в одной избе.

Я вошел в самобытный фаланстер. В дверях меня ошибло горячей, влажной вонью. На двухэтажных нарах как каша. На полу валяется одежда. У самого порога мокрые синие портки. Всюду грязь. Под нарами парят куры, утки, гуси. От них смердит. На голых досках корчатся в бреду тифозные больные, прикрытые старыми попонами. Над головами больных ткет большая, распотелая баба, ожесточенно грохая бердом. На печке кишит многочисленное ребячье население — худосочное, землистое, в чесоточных струпьях. На голову мне полились помои. Оказывается, вода текла со второго этажа, как только там принимались за мытье полов. Наверху зато задыхались от дыма, когда внизу начинали топить печь. Я выдержал не более трех минут и опрометью выскочил на свежий воздух…»

Митрофан Иванович с силой захлопнул тетрадь, швырнул ее на книжную полку:

— Вопрос ясен, говорят у нас докладчику, когда его не хотят слушать.

— Я слушаю вас с величайшим вниманием.

— Об вас и разговору нет. — Митрофан Иванович стукнул по столу кулаком. — Все, что было, то прошло. Давайте поговорим о чем-нибудь хорошем. Коммуна наша теперь одна из лучших по всему Сибирскому краю.

Безуглый спросил:

— Уцелели ли у вас хоть несколько человек из старых коммунаров? Масленников давно стал коммунаром?

— Ровно год. А почему вы им заинтересовались?

Безуглый неопределенно улыбнулся и смолчал.

Наружная дверь скрипнула. В комнату вошли два коммунара — секретарь ячейки Мартын Мангул и библиотекарь Алексей Лихачев. Секретарь был черноволос (кепи он держал в руках), — курносоват и широк в плечах. Библиотекарь выше него, узок, длиннолиц, с редкими льняными волосами. Приезжий смотрел на них с удивлением. Коммунары, бритые, тщательно причесанные, в новых пиджачных костюмах, в голубых мягких сорочках с цветными галстуками, в начищенных штиблетах, показались ему актерами-любителями, одетыми под буржуев. Мангул и Лихачев пришли пригласить Безуглого на обед в столовую коммуны.

Безуглый спросил:

— У вас сегодня в нардоме, кажется, новая постановка?

Мангул ответил:

— Драмкружок ставит пьеса, написанный коммунаром нашей коммуна.

— Вы на репетицию костюмы одели?

— Мы с товарищем Лихачевым не принимаем участия.

Мангул вдруг понял, почему приезжий заговорил о спектакле. Безуглый увидел, как постепенно краснели у секретаря щеки, подбородок, лоб.

— Вы думаете, что мы надеваем на себя декорация? Вы ничего не знаете жизнь в село.

Мангул отвернулся и искоса оглядел Безуглого. Он был сильно рассержен. Митрофан Иванович засмеялся.

— Мы сейчас вам, Иван Федорович, еще такое покажем, что вы всю нашу коммуну сочтете за деревню небезызвестного гражданина Потемкина. Оно со стороны свежему человеку, пожалуй, иначе и не понять. За одно могу поручиться перед вами — жареного поросенка из избы в избу перетаскивать не будем, потому столовая у нас общая.

Безуглый почувствовал себя очень неловко. В дверях все молча топтались, уступая дорогу друг другу. На улице долго не могли наладить разговор. Мангул наконец заговорил первый. В голосе у него еще дрожала обида.

— Прошу вас, товарищ Безуглый, сходить за поселок на реку и посмотреть, какая книга читает наша птичница.

Лихачев показал рукой на босую девчушку с хворостиной около белого табунка гусей. Молодая птичница, запрокинув голову, следила за коршуном в небе. Время от времени она кричала:

— Шу-угу! Шу-угу!

На большом камне, заменявшем девушке стул, лежала толстая книга, обернутая в газетную бумагу. Безуглый взял ее, раскрыл. Мысль об инсценировке горечью скривила губы. Он не сомневался больше, что его морочат. Мангул крикнул:

— Поля, поди сюда и расскажи нам про своя чтение!

Девушка подошла, поклонилась. На ней было серенькое ситцевое платье и такой же платок. Безуглый спросил Лихачева:

— Ваша дочка?

— Она самая. Вы угадали.

— Вы читаете книгу этого?..

Безуглый нарочно не договорил фамилию автора.

— Я очень люблю историю Генриха Гёте про Фауста и Маргариту.

Мангул недовольно поправил:

— Гёте назывался Иоганн.

Девушка была смущена своей ошибкой.

— Простите меня, беспамятную, с Генрихом Гейне спутала.

Безуглый ничего не понимал. Он совсем тоном дореволюционного экзаменатора задал новый вопрос:

— Вы, может быть, знаете и еще какого-нибудь Генриха?

Девушка подняла голову. Глаза ее были ясны и сини.

— Мы еще с Митрофаном Ивановичем читали Генриха Ибсена.

— «Строитель Сольнес и Гильда».

Безуглый пожал плечами и обернулся к учителю.

— Вы, значит, перечитали с ними бездну литературы?

— Иностранных и русских классиков почти всех. Советских писателей до единого.

— Черт знает что такое. Неужели ваша работа никогда не отмечалась в печати? Она, по-моему, имеет всесоюзное значение.

По лицу у Митрофана Ивановича пошли белые полосы. Улыбки у него не получилось, хотя он и старался растянуть губы.

Мангул сказал Безуглому:

— Нас дожидается обед. Мы должны уходить.

На обратном пути секретарь показал приезжему водяную мельницу, лавку с набором крестьянских товаров и все мастерские.

Столовая помещалась в нардоме. Коммунары — мужчины, женщины и дети — стояли перед входом двумя рядами. Над ними крупными складками морщинилось красное знамя. Древко держал седоусый партизан Аким Ильич Иконников. Он сделал три шага навстречу Безуглому, остановился, звякнул шпорами.

— Боевому командиру, товарищу Безуглому, передаю приветствие от старых партизан-коммунаров и всей коммуны.

Безуглый подал ему руку. Старик не шелохнулся. Он стоял навытяжку, как на параде. У него шевельнулись только длинные серебряные усы.

— По поручению совета коммуны честь имею пригласить тебя, дорогой гость, отведать с нами трудового обеда.

Аким Ильич всюду ходил в военной форме. Коммунарам стоило большого труда убедить его не брать на работу шашку, подаренную Калининым. Шпоры снимать старик отказался наотрез. Он питал особенную слабость к их малиновому звону. Они достались ему от польского полковника, командира карательного отряда. Отряд поляков был изрублен партизанами благодаря хитрости Иконникова. Аким Ильич навязался им в проводники и завел в ловушку. Партизаны дали старику шутливое прозвище — «Жизнь за без царя».

Безуглый узнал в рядах четырех своих красноармейцев. Человек пять были одеты одинаково с Мангулом и Лихачевым. Несколько коммунаров пришли для большей торжественности в новых, блестящих галошах. Жена секретаря — Марта Мангул — стояла на правом фланге в желтых ботинках на высоких каблуках и в белых перчатках. Красные галстуки пионеров были поголовно у всех детей. Безуглый опять подумал: «Все подстроено, бутафория». Он шагнул на крыльцо. Аким Ильич навалил знамя на левое плечо и полез за ним следом. Хлопки коммунаров зашумели, словно крылья сотни птиц. Гость сам себе возразил: «Не может все это быть обманом. Оделись, правда, лучше, чем в обычный праздник».

Хозяйкой столовой была Марта Мангул. Клеенки на столах и стены могли поспорить с белизной ее перчаток. Две коммунарки в белых передниках и в туго повязанных красных платках расставляли тарелки, раскладывали ложки, ножи, вилки. На одном столе в молочной глиняной кринке стояли живые цветы. Безуглый пробормотал: «Ну, это уж только для меня поставлено».

Он сказал Мангулу:

— Вы мне какие-то чудеса показываете.

Секретарь отодвинул табурет, предложил сесть.

— В Советском Союзе чудес не может бывать. Мы имеем около десять лет честной работа. В этом есть весь секрет.

Учитель сел рядом. Безуглый наклонился к нему.

— Митрофан Иванович, что хотите со мной делайте, никак не могу отделаться от мысли, что вся ваша коммуна не настоящая. Сижу, точно на сцене, и принимаю участие в агитпостановке со счастливым концом. Вы понимаете, что после всего прочитанного в вашей толстой тетради о прошлом коммун…

Бритые круглые щеки учителя поплыли вширь. Он потихоньку продекламировал:

Бог нашей драмой

Коротает вечность.

Сам сочиняет, ставит и глядит.

— Иван Федорович, мы ведь скоро десять годков как без участия господа бога — любителя трагедий — колхозную постановочку сочиняем и ставим. Неужели мы за столько лет до счастливого конца не могли додуматься?

Дежурные по столовой коммунарки подали миски с мясными щами. Митрофан Иванович взял поварешку и стал наливать гостю.

— Вот мы вам и демонстрируем разрушение всех небесных литературных канонов. Драма у нас получилась, можно сказать, со вкусным окончанием.

Он поставил перед Безуглым дымящуюся тарелку.

— Рекомендую, щи Марта Карловна варит отменные.

На второе подали белую пшенную кашу. Дежурные коммунарки каждому наливали в тарелку ложку русского масла. Масло растекалось по каше, точно расплавленное золото. Гость опять наклонился к учителю.

— Галстуками и сорочками вы меня прямо убили.

Митрофан Иванович с улыбкой посмотрел на Мангула.

— Латышская интервенция — ничего не поделаешь. Мартын Иванович всех нас обратил в свою веру.

Мангул размешивал кашу.

— Мы должны взять все хорошее старой Европа.

Безуглый добавил:

— Не только у Европы, но и Азии. — Он спросил: — Сколько у вас латышей в коммуне?

— Четыре семьи. Они всегда чисто жили. У них и цветочки эти самые на столе, и в дом не войдешь в сапогах, заставят надеть специальные туфли-шлепанцы. Наши сибирячки большие чистотки, но против латышек им не устоять. Нечего греха таить, пошколили они наших коммунаров.

— Все-таки неужели у вас каждое воскресенье так одеваются?

— Не совсем, но вроде. Крестьянина трудно сразу приучить к галстуку. Он хоть и купит его, да в сундук положит. Для вас все понадевали. Хотят перед высоким гостем похвастаться своими достижениями. Один я не успел нарядиться. Врасплох вы меня застали.

Митрофан Иванович, улыбаясь, осмотрел свою черную косоворотку с белыми пуговицами.

— Вот вы удивляетесь, что у нас птичница Аполлинария Лихачева Гёте читает. На самом деле, конечно, ничего удивительного тут нет. Мы, русские люди, до того привыкли считать себя и темными, и отсталыми, что иногда забываем о революции, которой, как вам известно, второй десяточек пошел. Я записываю высказывания коммунаров о прочитанном и думаю издать их отдельной книгой. На обязательность нашей критики мы не претендуем, но будем просить советских писателей и с нами посчитаться.

Безуглый положил ложку в опорожненную тарелку.

— Вы меня, Митрофан Иванович, можно сказать, с поличными поймали. Я действительно мыслил словно по инерции. Деревня наша, мол, такая-сякая. Все, что есть плохого, — естественно, хорошее — от лукавого.

Нелепость сомнений стала для Безуглого очевидной. Он вспомнил, что деревня побывала на мировой и на гражданской войнах, ходила за море выручать союзную Францию, работала в концлагерях Африки, видела плен, интервенцию, бегала за счастьем в Америку. Она отказалась драться под знаменем царя и под тряпками Временного правительства, побраталась с немцами, отняла усадьбы у своих помещиков. В белой армии деревня вязала руки офицерам и втыкала штыки в землю. Безуглый сам с ней прошел от Волги до Алтая. С ней он лез на обледенелые вершины. Ни война, ни революция, правда, не уничтожили классовой многоликости деревни. Нетронутым уцелел извечный ее алчный собственник. Коммуны росли пока вулканическими островами в океане единоличных хозяйств. Коммунист подумал, что они — первые куски суши, которая скоро поднимется высочайшими горами.

Коммунары разговаривали и работали ложками. Ребятишки за отдельным столом кричали и смеялись. Руки у всех обедающих были грубые. Безуглому казалось, что он сидит в заводской столовой в Москве.

Аким Ильич встал, поправил портупею, откашлялся, выждал. Стук ложек стал стихать. Обед шел к концу.

— Иван Федорович, от имени старых партизан, а также бойцов твоего отряда просим тебя высказаться.

Безуглый поднялся из-за стола. Табурет краем зацепился за ремень его сапога, с громким стуком опрокинулся набок. В столовой сразу смолкли все разговоры.

— Товарищи коммунары, то, что я видел у вас, совершенно замечательно. Ошибки ваши мне трудно разглядеть в один день. Однако позволю себе думать, что они у вас найдутся.

Безуглый взглянул на Масленникова. Он сидел со склоненной головой и пальцем на столе катал хлебный шарик. В аймисполкоме Безуглому сказали, что коммуна «Новый путь» медленно выполняла хлебозаготовки, задерживала уплату давнишних долгов. Изъяны в коммуне были. Ему не хотелось с чужих слов говорить о них собранию.

Гость внимательно разглядывал каждого коммунара, точно хотел еще раз убедиться, что перед ним сидят настоящие, живые люди. В памяти возникло поле без межей, благоустроенный поселок под белыми тесовыми и красными железными крышами, мельница с маленькой динамо-машиной, мастерские. Он сам час тому назад ходил по улице и все видел собственными глазами.

— Сегодня утром у Митрофана Ивановича я с огорчением думал, как трудно человеку разделить свой хлеб. Сейчас я с радостью смотрю на людей, которые по доброму согласию поделили землю, труд и все добытое.

Безуглый в городе привык мыслить отвлеченными понятиями. В Сибирь ехал, как архитектор с планом стройки. За столом коммуны он увидел, что мир, открытый в книгах, живет, улыбается ему десятками глаз.

— Товарищи, в Барнауле механик Иван Иванович Ползунов на два года раньше Джеймса Уатта изобрел и сделал паровую машину непрерывного действия. Изобретатель умер за шесть дней до пуска первого в мире парового двигателя. Машина Ползунова работала пять месяцев, потом ее поломали и разобрали. Почему изобретение англичанина не постигла участь русского? Потому, что применение пара было обусловлено всем ходом промышленного развития.

Безуглый ногой отодвинул мешавший ему табурет.

— Коммуны в сельском хозяйстве сыграют роль такого двигателя, который обеспечит его небывалый рассвет. Они не являются исключительной русской выдумкой. Основоположники научного социализма, как вам известно, родились в Германии. Нужды нет, если мы и на этот раз беремся за дело ранее Уаттов. Мы убеждены, что нам именно выпала честь начать новую эпоху в жизни человечества.

Безуглый расстегнул ворот рубахи. В столовой стало душно. Марта Карловна рукой показала дежурным коммунаркам на окна. Женщины пошли между столов, застучали ботинками. На них зашикало все собрание.

— Наши враги делают вид, что коллективизация сельского хозяйства — затея исключительно русская. Мир так прекрасно устроен, что большевистский опыт представляется им никчемной тратой времени и средств.

Безуглый опустил голову. Мысли, не высказанные в разговорах с Замбржицким и Агаповым, пронеслись в сознании стремительной путаницей.

Коммунист думал, что мир еще напоминает стойбище дикарей. Города дымятся первобытными кострищами, зажженными на тысячелетия. Небо над ними мутно от копоти. Днем и ночью у огней человеческая суета, скрежет и звон металла. Люди куют ножи и поют каннибальские песни. Они с гордостью хранят одежду, снятую с убитых врагов, отнятое в боях оружие, знамена. Человек охотится за человеком, как зверь за зверем. Отцы у очагов рассказывают сыновьям о своих кровавых набегах на соседей. Всемирная история слагается, как эпос зверобоев и завоевателей…

Человек, извлекая из недр природы каждую новую находку, прежде всего думает о пригодности ее для убийства. Изобрел газ — и стал душить им врага. Открыл бактерии — и решил заменить ими пули. Сделал радиопередатчик — и задумался над возможностью истребления армий противника на расстоянии. Все величайшие свои открытия он обращает в мечи и заносит над шеей соседа. Люди надевают шлемы и латы прорезиненных противогазов. Лицо человека превращается в рыло длиннохоботной свиньи. В маске никому и ничего не стыдно…

Некоронованные фараоны воздвигают себе пирамиды из чистого золота. Негр в белых перчатках, Поликарп Петрович, — плохой сторож. Сюда нужен солдат в свинообразной маске, армия рабов-автоматов. Очень желательно организовать все по Фуллеру и тысячей хороших машин вырубить боеспособное население противника…

Машина вот только отказывается слушаться человека, из раба превращается в деспота. Человек сам создал вторую враждебную стихию, — вещь. Он в страхе тушит домны и проклинает технику. Бидарев в Европе сейчас мог бы сделаться самым модным философом. Семен Калистратович выступил слишком рано, во второй половине XIX столетия, поэтому и не был услышан. В наше время капиталистическому миру не найти для себя лучшего пророка…

— Товарищи, перед нами два пути: или включиться в круг мирового идиотизма, или попытаться выйти из него. Ошибается тот, кто думает, что колхоз — дело деревенское, маленькое и только русское.

Безуглый движением головы откинул волосы, спустившиеся на брови, потом рукой расправил их на лбу. Он всегда прикрывал большую родинку.

— Коллективизация сельского хозяйства — задача огромная и трудная. Мы отдаем себе в этом отчет. Управлять — значит предвидеть. Партия с открытыми глазами идет навстречу всем трудностям. Она знает, что они будут преодолены.

Коммунист поискал глазами на столе стакан с водой. Никто не понял, что ему нужно. Он вытер сухие губы носовым платком и продолжал:

— Вы по своему опыту знаете, какое бешеное сопротивление оказали враги первым нашим шагам. Вам хорошо известно, что враг не всегда шел на нас лобовой атакой, он умел маневрировать и действовать тихой сапой. Не нужно быть провидцем, чтобы сказать, что многое из пережитого вами придется еще раз вынести на своих плечах молодым колхозам.

Марта Карловна наконец догадалась, что оратору нужна вода. Она сама сходила в кухню и принесла ему холодный запотевший стакан. Он наскоро сделал несколько больших глотков.

Безуглый кончил говорить, сел. Коммунары на руках вынесли его на улицу и стали качать. Из карманов у него вылетели расческа, самопишущее перо, записная книжка, несколько листков бумаги, старая газета. Митрофан Иванович подобрал все карманное имущество коммуниста.

Два листка привлекли внимание учителя. Ему показалось, что Безуглый пишет стихи. На бумаге справа и слева были оставлены большие поля. Запись шла узкой полосой. Митрофан Иванович очень любил художественную литературу, почему и почувствовал сильнейшее желание погрузить глаза в строки поэта. К несчастью, он был близорук, а очки остались дома.

Безуглый последний раз взлетел на воздух и закричал:

— Товарищи, довольно! Стрелять буду! Кишки изорвали!

Коммунары с хохотом поставили его на ноги, окружили тесным кольцом. Безуглый покачивался, как пьяный, приглаживая разлохматившиеся волосы, обдергивал рубаху, щупал пуговицы. Митрофан Иванович бочком протиснулся к нему, подал все собранное на траве и спросил:

— Стихи сочиняете?

Учитель показал листки. Коммунист взглянул на них и посветлел.

— Вы обнаружили у меня действительно большую поэму. Я ее иногда читаю на собраниях. Хотите посмотреть?

Митрофан Иванович покраснел, точно Безуглый знал о его бесплодных попытках.

— Очень интересуюсь. Беда моя — очки забыл.

Безуглый провел пальцем по листку сверху вниз.

— В одну колонку у меня выписаны даты с 1897 года по 1917-й. Видите — 901, 902, 903. Особенно интересны 8-й, 10-й, 11-й и 12-й: арестован в Баку, сослан в Сольвычегодск, бежал, опять арестован в Баку, водворен по месту ссылки в Сольвычегодск, бежал в Петербург, арестован, снова сослан в Сольвычегодск, бежал в Петербург, арестован, бежал, принял участие на конференции в Праге, арестован, сослан в Нарымский край, бежал, приехал в Краков на совещание…

Безуглый засмеялся.

— Вы понимаете, этого человека не могли удержать ни тюрьмы, ни пустыни Сибири, ни границы. Его сажают в каждом городе, где он работает, везут в арестантских вагонах по всей России, от Питера до Иркутска. Он точно ничего этого не замечает и спокойно отправляется по своим делам именно туда, куда ему нужно. Смотрите, какие у него маршруты — из Новой Уды Балаганского уезда в Тифлис, оттуда в Таммерфорс, в Стокгольм, в Лондон. Я подсчитал — он семь раз был сослан и шесть раз из ссылки бежал. Однажды только удалось немного задержать его на Енисее в Курейке. Человек этот, несмотря на совершенно неистовую подпольную работу, ни разу не был схвачен с вещественными доказательствами. Охранке никогда не удавалось создать против него судебного дела. Какими исключительными организаторскими способностями надо было обладать, чтобы так работать.

Безуглый спрятал листки в записную книжку.

— Не каждому дано сочинить такую поэму. Вы знаете, чья это жизнь?

— Шутите, Иван Федорович. У нас пионер любой вам скажет…

Масленников подвел Безуглому коня. Коммунист полез в карман за деньгами. Несколько человек закричали в один голос:

— Обидеть хочешь, Иван Федорович! Неужели у нас для гостя!..

Гость сел в седло. Митрофан Иванович спросил:

— Фуражку, видно, у меня забыли?

Безуглый не ответил на вопрос учителя, хлестнул лошадь.

Митрофан Иванович крикнул:

— Фуражку забыли!

Безуглый работал плетью и, не оглядываясь, скакал к околице коммуны.

* * *

Из Белых Ключей лес сплавлялся и плотами, и молем. Анчи с сыновьями — Эргемеем и Эрельдеем — шел всегда молем до Марьяновского рудника и только там вязал плоты. Безуглый с высокого берега Талицы увидел всех троих. Алтайцы брели по колено в воде с длинными жердями на плечах в синих своих халатах с подоткнутыми полами и в круглых меховых шапках с кисточками на макушке. Бревна плыли по реке табуном коней. Они сбивались плотными кучками на тихих и глубоких местах, останавливались на шиверах или вдруг по два, по три забегали в заводи. Эргемей и Эрельдей гонялись за ними, словно пастухи, с укрюками и собирали раздурившихся на середину реки. Коммунист закричал:

— Эзень!

Он заметил, как у отца с сыновьями блеснули на лицах улыбки. Алтайцы, не останавливаясь, прокричали ему ответное приветствие. Они спешили. У них был жесткий договор. Лес сплавлялся на постройку Турксиба.

Безуглый дернул повод. Впереди, у въезда в ущелье, закрутился вихревой столб пыли. Коммунисту он напомнил шамана в развевающихся лохмотьях. Пыльный шаман поднялся над дорогой и исчез за горой. Всадник въехал в сырую и темную каменную щель. Лошадь пошла по траве вдоль мелководной, шумливой речки.

Безуглый не выспался у Агапова, чувствовал слабость в ногах и спине. Дремота несколько раз пригибала ему голову к луке седла. Всадник вздрагивал от сырости. Он словно мокрой ночью проезжал через всю свою жизнь. Коммунисту чудилось, что длинный синий Нестор Степанович кладет ему на плечи свои холодные ладони. Он был мальчиком, когда Нестор Степанович приходил к ним в дом. Его повесил царский генерал, усмиритель Меллер-Закомельский. Иван и Федор в ночь после казни дважды выскакивали в слезах с постелей. Ивану тогда приснился первый страшный сон. Он увидел виселицу, перекладина которой чернела наравне с золотым крестом церкви. Ноги у Нестора Степановича болтались двумя нитками до самой земли.

Шепот дяди Якова был едва слышен:

— Ваня, иди на улицу и посмотри, не приведет ли кто из наших шпика.

Мальчик одевался в драповую кацавейку с протертыми локтями, нахлобучивал на уши фуражку. Мать заматывала ему шею толстым шарфом. Он выскальзывал из двери и спускался с крыльца в дождливую непогодь, точно сходил по ступенькам купальни на дно холодной и быстрой реки. Мощное течение качало его, как тонкую камышинку. Он затаивался в черной нише калитки, сжимал в похолодевшей руке единственное свое оружие — перочинный нож. К дяде шли люди. Они или торопились, оглядывались, прятали лица под шляпами и в воротник, или разыгрывали из себя гуляющих, беспечно насвистывали, медленно входили на крыльцо. Ваня иногда видел, как за одним человеком на некотором расстоянии шел другой. Один скрывался за дверью, другой, словно его запоздалая тень, оставался на улице. Мальчик заскакивал во двор и бросал в окно маленький камень. Человек выходил обратно, уводил за собой тень, чтобы потерять ее и вернуться одному.

Стремена давили ноги спящему, как кандалы. Он во сне искал подкандальники. Шорох волчка и надоедливый глаз надзирателя были несносны. Крест тюремной церкви торчал, как золотая перекладина виселицы. Безуглый сердился на Анну. Она спрятала подкандальники.

Ущелье расширилось и посветлело. Всадник стукнулся головой о выступ скалы, вскрикнул и стал теребить ушибленное место. Ему пришлось протереть и глаза. Он остановил лошадь. Дорога уперлась в голубой туман. Туман колыхался до снежных гор на горизонте, точно лежал на море. Он менял окраску, лиловел, зеленел. По небу большой стаей плыли звери — темные, горбатые, похожие на тени туч. Звери мелькнули на длинном берегу и скрылись за снежными горами. Облака, словно ледники, широкими торосистыми потоками наполнили белые вершины. Небо за ними было багровое, в полосах седого, горячего дыма вулканов.

Безуглый поднял к глазам бинокль. Мираж рассеялся. Он увидел степь. Овцы бродили по траве белыми тлями. Дороги лежали, как брошенные ременные арканы. Всадник услышал глухой гул моторов. Он нарастал размеренными всплесками, словно прибой. Бинокль переместился вправо. Длинная черная шеренга тракторов двигалась из глубины степи к дороге. Ножи плугов резали землю. Степь за ними, точно вода, распаханная бурей, темнела, волновалась гребнистыми, дымными бороздами.

Безуглый разыскал совхоз — два двухэтажных деревянных дома, службы, улицу белых палаток. Белые палатки виднелись километрах в десяти от главной усадьбы. На дороге, в небольшой ложбине, он разглядел три неподвижных трактора и около них несколько человек. Всадник пустил коня рысью.

Тракторы, как танки, ровной цепью приближались к дороге. Безуглый теперь видел синие комбинезоны и очки-полумаски. Люди на грохочущих машинах показались ему марсианами из фантастического романа.

Безуглый подъехал к тракторам на дороге. Четверо в запачканных и потемневших спецовках суетились с ключами, один, чистый, стоял в стороне и курил трубку. Коммунист сразу узнал в нем иностранца. Русский тракторист подтвердил:

— Мистер из американцев, по-русски мало-мальски талалакает.

Безуглому хотелось поговорить с американским специалистом о работе совхоза. Американец оглядел его и сказал тоном, не допускающим возражений:

— Я не говорю плохо о мой фирм.

Русский тракторист оскалил белые зубы.

— Насчет самокритики они ни бум-бум, молчуны.

Безуглый возразил:

— Я вас спрашиваю не только о недостатках.

Американец мотнул головой в сторону усадьбы.

— Директор разговаривает все вопросы.

Мотор одного из тракторов заревел. Невысокий, широкоскулый тракторист, алтаец, сел за руль. Машина пошла по краю распаханного поля. Русский тракторист закричал:

— Держи колесо по борозде!

Алтаец ответил, не обертываясь:

— Тержу порозта!

Безуглый еще раз осмотрел в бинокль усадьбу совхоза. Он увидел высокий, золотой от заката сруб. Над ним блестели топоры плотников. Щепки разлетались в разные стороны кусками золота. В нескольких километрах от дальней группы белых палаток дымились землянки. В них окопались кулаки, выселенные судом из соседнего села. В совхоз коммунист не заехал. У него не было времени. Он свернул в горы.

3

На воротах дома Мелентия Аликандровича Масленникова-младшего белела большая самодельная афиша. Кержаки, проходившие утром в молельню, останавливались около бумаги и качали головами. На афише кривыми зелеными буквами было намалевано:

СЕГОДНЯ В ВОСКРЕСЕНЬЕ ОДНА-ЕДИНСТВЕННАЯ ГАСТРОЛЬ ФЕНОМЕНОВ XX ВЕКА ИНДУССКИХ ФАКИРОВ И АТЛЕТОВ БРАТЬЕВ ФЕРДИНАНДА И ФРАНЦА ДЕ ГИБРАЛЬТАРО ДИ КАЛЬКУТА, КОТОРЫЕ ИСПОЛНЯТ РЯД ГЛАДИАТОРСКИХ НОМЕРОВ В ОБЛАСТИ АТЛЕТИЧЕСКОГО ИСКУССТВА, МЕЖДУ КОИМИ НА ГЛАЗАХ ЗРИТЕЛЕЙ

ПРОДЕМОНСТРИРУЮТ

АДСКИЙ НОМЕР — ГОЛОВА-КАМЕНЬ

ЭФФЕКТНЫЙ НОМЕР — ГИБ ДОМОСТРОИТЕЛЬНОЙ БАЛКИ

СЕНСАЦИОННЫЙ НОМЕР — ПОБЕДА НАД СМЕРТЬЮ

ИЛИ

ЖИВОЙ АТЛЕТ-ФАКИР В ГРОБУ

ТО ЕСТЬ

ЗАЖИВО ЗАКОЛОЧЕННЫЙ В ГРОБ И ПОГРЕБЕННЫЙ В ЗЕМЛЮ НА 216 САНТИМЕНТОВ СРОКОМ НА 35 МИНУТ

ВНИМАНИЕ

ЭТОТ СМЕРТЕЛЬНЫЙ НОМЕР ИСПОЛНЯЕТСЯ БЛАГОДАРЯ ЖЕЛЕЗНЫХ НЕРВ ЧЕЛОВЕКА И ЧИСТЫХ ПОР ТЕЛА

НАЧАЛО

РОВНО В 12 ЧАСОВ НА ПЛОЩАДИ

ПЛАТА

ПО ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЙ ДОГОВОРЕННОСТИ С ПУБЛИКОЙ

ДЕНЬГИ ВПЕРЕД

Индусские факиры Фердинанд и Франц родом были из Костромы и носили в карманах своих пиджаков самые настоящие советские документы на имя Трифона и Тимофея Волосянкиных. Братья — люди любознательные — захотели перед своим выступлением послушать кержацкую службу. Молельня была в ограде Андрона Агатимовича Морева. Хозяин встретил артистов у крыльца и, узнав, что им нужно, предупредил:

— Не опоганьте, граждане, нам молитву, не вздумайте молиться на наши иконы.

Фердинанд и Франц переглянулись, белесые брови сначала пошли было у них к переносицам, потом они расхохотались и, не сказав не слова, ушли со двора. Андрон Агатимович посмотрел на удаляющиеся пиджачки братьев, на их короткие брюки и пробормотал:

— Скоблены рожи.

Братья были близнецами. Младшего, Тимофея, отличали от старшего, Трифона, только по синей татуировке на руках. Он долго служил во флоте.

Андрон Агатимович поднялся на крыльцо, вымыл руки и вошел в молельню. В большой комнате, разделенной в длину на две половины синей, китайского шелка, занавеской, плотно стояли молящиеся. Мужчины — по правую сторону занавески, женщины — по левую. Фис Канатич правил службу по старой затрепанной книге в кожаном переплете. Ему подпевали все, кто умел. Андрон пробрался на свое место вперед, широко перекрестился на три ряда полок с иконами.

Морев не мог отдать свои мысли богу. Он думал о разном и глядел по сторонам. Дедушка Магафор стоял у окна под солнцем. Брови, усы и борода у него матово белели, как в густом инее, голова была литого старого с прозеленью серебра. Старик жил второй век. Фис Канатич листал книгу, испещренную замысловатой славянской вязью. Древние, кривые письмена извивались на засаленных страницах, как тонкие черви. Свечи, прилепленные к полкам с иконами, мигали и чадили. В дверь дул жаркий, запашистый, покосный ветер, колыхал синюю занавеску. Луч солнца белым длинным ножом торчал из окна. На нем играли бесчисленные пылинки. Пыли было много в углах и на боковых лавках, заваленных священными книгами. Она вздымалась до потолка каждый раз, как только бороды верующих рассекали воздух в земном поклоне.

Чащегоров читал на один лад о радостях и о страданиях, мерно перевертывал страницы. Голос его жужжал, как вода в камнях, бумага шелестела тихими волнами. Люди пели тоскливо, точно выли на берегу безжалостного моря.

Старики в узких, длиннополых, прозеленевших кафтанах заспорили с начетчиком о молитве, которую, по мнению одних, надо было петь сегодня, а, по утверждению, не следовало. Морев воспользовался шумом и незаметно вышел во двор.

Морев любил в праздники походить по своему хозяйству. Он заглядывал в каждый угол — в темный голобец[19], где из глиняных корчаг точилось тонкими ручьями пиво, в теплые стайки к скоту. Дом у него был двухэтажный, под зеленым железом, с прирубами. Двор замощен деревом. Ворота резные, нарядные, как иконостас. На наличниках красовались вырезанные из дерева желтые, ветвистые маральи рога. Рога горели, как золотые, на стенах, окрашенных в цвет неба.

Лепестинья Филимоновна сказала снохе:

— Ровно ума лишился наш Андрон Агатимыч.

Много мыслей было у Андрона Агатимыча Морева, думал он долго.

«Что за власть — то ей посев увеличивай, премии тебе, обратно за тот же урожай — в последни люди… Ране знал, кому и сколь дать. Становому — одна цена, уряднику — другая. Нонче не разберешь… Ужели я Ивана Федоровича не куплю».

Морев привык покупать людей, поэтому не мог себе представить иных отношений с Безуглым. Он вспоминал свои встречи с коммунистом, искал скрытый смысл в его словах и поступках.

«На белке товда он со мной разговаривал, вроде упрежденье делал — зорить будем. Скоро, мол, придем, приберем все к месту. Не мог он мне напрямки сказать при алтаишках, при Помольцеве. Може, и из гордости не сказывает себе цену. Намек дает — я вам многим обязан. Спасибо, значит, за старое, давай за новое. Догадывайся, мол, сам, сколь мне с тебя нужно. Не миновать воз, не то два хлеба везти его потаскушке. Некуды тебе, Иван Федорыч, помимо меня податься. На охотку-то мои кони тебя возили. Не таких видали мы на веку. Отец Пантелеймон Спасителев, бывало, аж надуется, скраснеет весь и наровит крестом тебе голову сломать. А как дашь ему рыжичков десяток, он и смякнет, опадет, ровно опара…»

Кержак тихо засмеялся.

«Бедноту наново удумали организовывать. Ково они там без меня, опеть ко мне сбегутся, как маралишки в двадцатом годе».

В 1920 году Морев, чтобы спасти от пуль гражданской войны своих маралов, выпустил их из сада в горы. Звери, привыкшие к готовому корму, в первую же зиму вернулись к хозяину.

С 1923 года после массового выхода из коммун бедняки снова стали наниматься в батраки к кулакам. У Андрона Агатимовича с кумом Феепеном в ту пору произошел веселый разговор:

— Как, кум, дела?

— Дела хороши.

— Кумына-то у вас как?

— Нету.

— А шпана?

— Сколь хотишь, в батраки набиваются.

Оба кержака весело зафыркали.

Мореву иногда казалось, что все пойдет по его желанию. Ему только не удавалось убедить себя, что и на этот раз колхозы возникнут ненадолго, потом развалятся и все будет по-старому. Он был достаточно умен, чтобы правильно оценить серьезность надвигающихся событий. Андрон Агатимович бродил по двору, как слепой.

Морев не заметил, как кончилась служба в молельне. Народ начал собираться на площади, где индусские факиры, братья Волосянкины, заканчивали последние приготовления. Дедушка Магафор тоже утянулся вместе со всеми поглядеть на бродячих комедиантов.

Андрон Агатимович остался один в ограде. Он видел в приоткрытую калитку, как мимо провезли большой черный гроб с длинными белыми крестами. В нем Тимофея Волосянкина закапывали в землю. На площади были слышны выкрики артистов, гул толпы и плеск ладоней.

Хозяин ушел в стайку к вороному жеребцу, своему любимцу. Конь, точно цепной пес, скалил зубы, храпел и норовил ударить задом. Андрон Агатимович смело наступал на него, бил ладонью по гладкому крупу.

— Ну, дурачок.

Глаза у коня были лиловые, злые, грива синяя. Хозяин заглянул в кормушку. Овес лежал несъеденный.

Морев вышел из стайки, прислушался. На площади истошно вопила женщина:

— А-а-а-й! А-а-а-й!

Андрон Агатимович услышал тяжелый топот сотен ног. Он мелкими шажками подбежал к воротам и осторожно высунулся на улицу. Люди воровато разбегались по домам. Дедушка Магафор приковылял с палочкой, розовый, веселый. Старик прошамкал внуку:

— Шкоморох жадохся. — Магафор тихо захихикал: — Лопатки шпрятали.

Над факирами зло подшутили. У них спрятали лопаты, которыми надо было вовремя откопать Тимофея-Франца. Факир Франц де Гибральтаро ди Калькута задохнулся в гробу. Актер умер в муках — вырвал на себе все волосы и изгрыз пальцы. Он лежал скрючившись, лицом вниз. Белая «индусская» хламида на нем топорщилась, как измятый саван. Над мертвецом ломала руки и выла его жена — толстая женщина с накрашенными губами, в короткой красной юбке и оранжевой шелковой косынке. Трифон-Фердинанд стоял в полосатом трико, голоногий, бледный, немой, с мертвыми глазами. Площадь была пуста.

Андрон Агатимович задрожал, густая краска вдруг пробрызнула у него по всему лицу.

— Так им и нада! Не отводи глаза! Не омманывай народ! Ему хотелось бежать на площадь и своими руками задушить второго брата. Он потрясал кулаками и орал на всю улицу:

— Скоблены рожи, легких денежек захотели! Гнев давил ему горло.

— Земля шутить с ей никому не дозволяет!

* * *

На Алтае наступило веселое время. У маралов спели рога. Мараловоды караулили набухание целебных пантов — подолгу простаивали в своих садах за высокими лиственничными изгородями.

Андрон Агатимович Морев справедливо считал, что корм у маралов в рогах. Он не жалел овса для своих зверей, поэтому рога у них были большие, тяжелые и вызревали в самые ранние сроки. Срезку рогов в Белых Ключах первым начинал Морев. Ежегодно в начале июня Андрон Агатимович созывал соседей «на помочь» и отправлялся с ними в маральник. Маралов у него было тридцать три штуки, быков-рогачей — девятнадцать.

В последний раз на срезку рогов Морев выехал с небольшой кучкой друзей. С ним был его старший женатый сын, недоросль Малафей, и четверо помочан — Мамонтов Ивойла Викулович, Чащегоров Фис Канатич, Бухтеев Евграф Зотеич и Пахтин Феепен Фенопентович. Выехали с вечера, чтобы по утренней заре начать загон зверей.

Ночевали прямо у изгороди сада, около большого костра. Коней расседлали, стреножили и пустили на траву.

Андрон Агатимович спал плохо. Он все думал. За изгородью встревоженно бродили звери. Костер их беспокоил. Стук звериных копыт на твердых взлобках напоминал заглушенные удары о камень. В отдаленье немолчно текла Талица. Вода в ней точно кипела, с шипеньем и бульканьем. Туман нависал густым, белым паром, заволакивал небо. Перепела, как пастухи, били звонкими бичами, остерегали своих самок. Коростели бегали вдоль невидимых частоколов и трещали о них носами.

Угли в костре лопались с треском, как красные орехи. По другую сторону изгороди стояла ручная маралуха, Тонконожка, и смотрела на огонь темными, человечьими глазами. Андрон Агатимович несколько раз вставал к ней и кормил ее из рук хлебом. Он ласкал и баловал молодую маралуху за ее редкостные глаза. Они у нее были такие же большие и печальные, как у погибшей Сусанны.

Морев в молодости любил Сусанну. Она любила другого. Родители девушки были на его стороне. Он считался в селе первым женихом. Другой решил обвенчаться с ней убегом. Родители настигли жениха с невестой на полпути. От побоев жених долго хворал. Сусанна дала отцу слово выйти за Андрона. В ночь перед свадьбой она выбежала из дому и бросилась в Талицу. Труп ее, распухший и изломанный, нашли через две недели в двадцати верстах ниже Белых Ключей. Соперники потом встретились, и Андрон сказал другому:

— Раз не мне, так лучше никому.

Восьмилетний вожак с пудовыми, ветвистыми рогами водил стадо с места на место. Звери долго ходили по глубокой тропе, вдоль изгороди, напрасно искали выход. На крепком заплоте белели черепа погибших при загонах, точно белоголовая звериная смерть стояла у всех углов и берегла дорогу на волю. Человек очертил на земле круг, указал зверю ходить по нему от рождения и до конца дней. Он даровал ему жизнь в неволе и муках. Зверь должен был каждый год отдавать человеку свое драгоценное оружие — золотые окровавленные рога.

Осенями маралы-самцы дрались за самку. Соперники налетали друг на друга, как безрукие борцы. Они бились жалкими, короткими культяпками-пеньками. От беспомощной этой близорукости и неволи любовная трубная песнь одомашненного марала уступала в ярости страстному реву дикого. Она превосходила его своей скорбной певучестью.

Во время гона Илья Дитятин всегда ездил в маральники, по заре слушал звериные тоскливые страстные песни и нередко у себя на щеке ловил соленую слезу.

За горами поднималось солнце, страшное, как костер. Звери, не останавливаясь ходили по замкнутому кругу. Люди ловили коней, затягивали у них под животами толстые седельные ремни. Из села спешил верхом дед Магафор. Старик ехал пить звериную кровь. В сером рассветном тумане он черной тенью мелькал с горы на гору.

Андрон Морев перед въездом в сад перекрестился и сказал помочанам:

— Со восподом, гражданы.

Он пропустил мимо себя всех четверых.

— Нонче ни зверя, ни коня беречь не будем.

Морев закрыл ворота.

— Своими руками все хозяйство нарушу.

Малафея поставили в конце длинного открылка у ворот в крытый загон. Съемочного станка у Андрона Агатимовича не было. Он предпочитал срезку рогов свалом.

Всадники рассыпались лавой и поскакали.

Мамонтов был толст и высок. Борода у него расползлась по животу черной тучей. У Морева, Бухтеева, Пахтина бороды задрались на плечи рыжими гривами. Чащегоров, голощекий и круглолицый, походил на пожилую женщину в длинных чембарах.

Маралы бурой стаей спугнутых птиц мелькнули по зеленому склону и понеслись над землей. Под острыми копытами трещала и сыпалась искрами мелкая каменная пыль. Ноги у зверей были напряжены, как струны, рога закинуты на спину. Рога почти не колебались в неистовом беге. Звери несли их бережно, как хрустальные хрупкие сосуды. Магафору казалось, что маралы со страшной быстротой плывут по воздуху. Старик, прижавшись лбом к изгороди, жадно следил в щель за гоном.

Тугой холодный ветер бил всадникам в лицо. Они скользили, точно на лыжах, по следам зверей. Рога над стадом, как заросли кустарника, то редели, то густели. Загонщики отжимали рогачей к узкому рукаву, старались отделить их от самок и телят.

Андрон не раз зимой по глубокому снегу гонял на лыжах и ловил живьем диких маралов. Он забыл, зима сейчас или лето, снег под ногами у лошади, лед или камень. Он ничего не видел, кроме бегущих зверей. У него была только одна мысль — загнать.

Первым заскочил в крытый загон поджарый, полнорогий, шестилетний зверь. В стае он был третьим по силе.

Лепестинья Филимоновна и безбровая Пестимея подъехали к маральнику со сменными конями. Хозяйка привезла загонщикам свежих шанег и два туяса медовухи.

Андрон не пустил женщин в загон, чтобы не испугали запертого марала. Загон был щелявый. На зверя легли длинные узкие полосы света. Он стоял весь полосатый, точно опутанный светлыми ремнями, и мелко вздрагивал. Зверь дышал трудно и тревожно. Тренога трепетала у него в точеных, сухих ногах, в тонких, темных ноздрях, на концах мягких, шерстистых пантов. Загонщики длинными палками осторожно подсунули под ноги маралу сыромятные ременные арканы. Палки беспокоили, пугали марала. Он переступал с ноги на ногу и попадал в петли.

Лепестинья Филимоновна полезла в загон с туяском для крови, как только увидела, что ноги зверя накрепко стянуты ремнями.

Загонщики потянули на себя арканы. Задние и передние ноги у спутанного стали сближаться. Зверь задрожал весь, взмахнул своими ломкими сучьями и, как подрубленное дерево, мягко повалился на бок. Помочане легли на него, прижали к земле. Лепестинья Филимоновна положила маралу на глаза белую холщовую тряпку. Андрон давно стоял с пилой наготове. Он упал на колени, схватился за рог и начал пилить. Рог был мягкий и теплый, как волосатая рука. Пила хрипела и хлюпала, точно Андрон пилил в воде. Кровь выметывалась со свистом, пачкала пальцы и расползалась по белой тряпке.

Магафор на четвереньках, лохматый, весь в белом, подполз к окровавленной голове зверя и припал к ней беззубым ртом. Пеньки рогов были, как тугие сосцы на волосатом брюхе медведицы. Старик мял их голыми деснами, захлебываясь и сопя, сосал красное соленое молоко.

Лепестинья Филимоновна стала трясти старика за плечи.

— Дедушка, будя, другого пососешь, зверь заслабнет.

Он с трудом оторвался от головы марала и посмотрел на нее пьяными, блуждающими глазами. Косматый рот у него был в крови, как пасть белого медведя, задравшего тюленя.

Магафор отполз в дальний угол загона, лег и сразу задремал. Лепестинья Филимоновна посмотрела на него и сказала:

— В пользу дедушке кровь пошла, ишь, дремлется ему.

Помочане разом встали с марала. Малафей спрятал у себя за спиной снятые рога. Марал вскочил, зашатался, как новорожденный теленок, широко расставил ноги. На лбу у него красной бахромой висели сгустки спекшейся крови. Кровь текла из пеньков маралу в глаза, каплями падала на землю. Зверь точно плакал. Андрон помахивал на него арканом, ласково приговаривал:

— Ну, поди со восподом, поди.

Марал комолой коровой дрябло затрусил из загона.

Магафор сквозь дремь услышал, как опять грузно затопали в маральнике кони и защелкали на камнях легкие копыта зверей.

Рогачи забегали в загон один за другим. Малафей захлопывал ворота ловушки. Звери со спутанными ногами падали на землю, роняли рога, бились под тяжелыми телами людей.

Люди припадали к сладостным сосцам, как дети, чмокали губами.

Кровь пили все: Моревы, Мамонтов, Чащегоров, Бухтеев и Пахтин. Пестимея и Лепестинья Филимоновна вымазали себе щеки. Мужики окровянили бороды. Рога маралов, словно воздетые к небу руки, мелькали перед глазами Магафора. Черепа хрустели, кровь хлюпала, окровавленное золото звенело в сундуках. Он плыл на льдине через всю Россию и промышлял в море. Магафор не разбирал, кто у него на пути — зверь, человек, русский, алтаец, киргиз, — он рубил.

Восьмилеток-вожак не хотел идти в открылок. Загонщики гоняли его одного — марал не давался. Андрон прижал уже запалившегося зверя к горелой сухой лиственнице на середине маральника. Рогатый раб неожиданно взбунтовался. Он по-волчьи защелкал зубами и быстро, как копьем, ударил коня передней ногой в ребро. Ребро проткнуло сердце. Конь грохнулся на землю. У марала серой тряпкой вывалился язык. Он, задыхаясь, сел на зад и тихо лег. Андрон отстегнул от седла топор и с плеча рубанул зверя намного выше глаз, поперек всего лба. Морев вырубил панты с куском черепной кости, крикнул помочанам:

— В каперации получу как за дикого!

Загонщики привязали к изгороди пегих от пота коней и пошли в стан. За ним брела Тонконожка, мордой толкала Андрона в спину. Она просила хлеба.

Андрон остановился, посмотрел на маралуху. Тонконожка шершавым языком начала лизать у него руки. Он закрыл полой пиджака ее покорные, ласковые глаза и закричал:

— Товарищам тебя не покину!

Нож висел у него на поясе. Он резанул ее по горлу от уха до уха. Тонконожка захрипела. Хозяин оттолкнул от себя свою любимицу. Она упала на траву, завиляла коротким овечьим хвостом.

Морев, устало переминаясь с ноги на ногу, оглядел сад. Рогачи, уцелевшие от гона, и самки с телятами жались в одном углу пугливым, дрожащим табунком. Вожак, бездыханный, лежал под лиственницей рядом с мертвым конем. В разных концах маральника валялись и бродили запаленные звери с обезображенными головами. Гон был нехозяйский.

Морев носком сапога пошевелил ухо Тонконожки и вдруг остервенело заплясал, запел:

Ах, тах, тирдарах,

Разобью Матаню в прах,

Чтобы глаз мой не глядел,

Никто б Матаней не владел.

Хозяин плясал с широко раскинутыми руками, один в своем опустошенном саду, пьяно скалил зубы.

Рога под крышей загона висели ровным рядом срезанных сучьев. Охотники храпели, задрав в небо окровавленные бороды. Фиолетовые мухи ползали у них по лицам. Пестимея подкладывала дрова под большой чугунный котел. Дым шел прямо и высоко. Лепестинья Филимоновна, крякая, рубила топором ободранную Тонконожку. Малафей зевал и почесывал свою вершковую бородешку.

Снежные вершины покрылись красными пятнами заката, точно на них упали огромные капли горячей звериной крови. Лиственница торчала над маральником обломанным мертвым рогом зверя.

* * *

Продавец из кооператива Иван Иванович Шеболтасов заехал по делу к Поликарпу Петровичу Агапову вскоре после Безуглого. Шеболтасов прямой дорогой и без остановок обогнал коммуниста, вернулся в Белые Ключи на сутки раньше. Под окна к Мореву, а потом и в дом он угодил к началу пировья, устроенного по обычаю после срезки рогов.

Андрон Агатимович мельком взглянул на продавца и сказал ему:

— Проходи, Иван Иванович, гостем будешь.

Шеболтасов присел у дверей на лавку, фуражкой обмахнул запыленные сапоги, красным платком вытер с лысины пот. Лепестинья Филимоновна с поклоном подала ему полный ковшик. Шеболтасов сквозь длинные, рыжие, редкие усы подул на медовуху и за один вздох втянул в себя сладкое и хмельное питье. Фис Канатич тонким и медовым своим голоском рассказывал индусскую легенду о сотворении земли. Хозяин и гости внимательно смотрели ему в рот.

— И вот, значит, гражданы, довелось мне услышать от этого самого знаменитого ученого, от Григория Ивановича Потанина, одну умственную и справедливую сказку. Он своей рукой списал ее в книгу в Индейском царстве. Сказывают эти индеи, что в одно распрекрасное время богиня Жаму позвала к себе богиню Гму, дала ей подол земли и наказала сотворить из нее нашу землю, животных и людей. Землю, говорит, изладь ровной, гладкой, чтобы не было на ней гор. Людей всех сделай равными, ни богатых, ни бедных чтобы не было. Иди, кидай из подола землю и приговаривай: «Где горам быть, чтобы не было гор. Кому богатому быть, не быть богатым. Кому бедному быть, не быть бедным».

Фис Канатич умышленно сделал паузу, зачерпнул себе ковш медовухи. Слушатели томились, смотрели, пока он пил, как у него вздувалось горло.

— И вот возрадовалась богиня Гму, что ей такое великое дело препоручено, да на радостях все приговоры-наговоры перепутала. Идет, из подола землю кидает и говорит: «Где горам быть, будьте горы. Кому богатому быть, будьте богатыми, кому бедными быть, будьте бедны».

Фис Канатич засмеялся первым, за ним захохотали все. Всем сказка пришлась по душе.

— Гму эта самая и сделала нашу землю с горами, а людей неравных, богатых и бедных.

Андрон Агатимович сказал, поглаживая бороду:

— Согласен с тобой, Фис Канатич, умственность в сказке большая. По ровному месту и вода не бежит. Гор бы не было, реки не текли бы. Все будут равны, работать никому не захочется.

Все согласились с хозяином. Хозяин спросил Шеболтасова:

— Откуда бог несет, пошто ко мне завернул, до дому не доехал?

Шеболтасов шмыгнул носом, пощупал свои широкие ноздри.

— Надобность есть в вас, Андрон Агатимович, везу вам поклон от Поликарпа Петровича.

— За поклон — поклон, за память спасибо. Об другом-то сказывай.

— Другое у меня вроде как у богини Гму, тоже с наказом, только не в подоле, а за пазухой.

Шеболтасов вытащил и отдал кепку Безуглого.

— Поезжай, говорит, и сотвори доброе дело, открой людям глаза. Безуглый этот, говорит, есть сын помещика и работает на старую власть, чтобы, значит, возворотить крестьян в крепостное право.

Морев недоверчиво и обрадованно спросил:

— Ну?

— Поликарп Петрович с им из одной местности и всю его родовую знает до единого человека. Дед, сказывает, первеющий садовод и богач изо всей Тамбовской губернии.

— Фуражку каку привез, к чему?

Шеболтасов пососал усы.

— Кепку эту по пьяному делу у Поликарпа Петровича забыл. Он у него на даровщину напустился на малиновую настойку, а она жененая.

Морев не понял.

— Это как?

— Ну, значит, с подмесью чистого спирта, со спиртом жененая, на язык, на голову высокое давление оказывает.

Фуражка пошла по рукам. На черной подкладке было отчетливо видно серебряное клеймо — Москвошвей, Москва.

Фис Канатич спросил Шеболтасова:

— Скажи, Иван Иванович, в меру он выпил?

Шеболтасов ощерился. У него недоставало спереди в верхней челюсти трех зубов.

— Вокурат в меру, как вышел на крыльцо, так и свалился. Ночь целую на улке проспал. Хозяйка коров доить насилу дверь открыла.

Шеболтасова расспрашивали долго, рассказ его повторяли со смакованием. Морев спрятал фуражку коммуниста в сундук и отпустил продавца.

— Спасибо тебе, Иван Иваныч. К вечеру приходи, мучицы насыплю. Ступай со восподом.

Шеболтасов покосился на большой лагушок медовухи и со вздохом вышел.

За столом сидели Лепестинья Филимоновна, Малафей, Пестимея, Магафор и помочане с женами. На дворе работали младший сын Мартемьян с батрачкой-сиротой Миримеей, жившей в доме под видом родственницы. Пировья настоящего не было. Оно скорее походило на вечер воспоминаний или заседание штаба армии перед выступлением на позиции. Хозяин и гости перелистывали толстую долговую книгу, подсчитывали протори[20] и убытки. Они не забыли ничего и не собирались прощать своим должникам. Они строили и обсуждали самые точные планы на ближайшее будущее. Хозяин говорил больше всех. Он был в селе первым человеком.

— В двадцатом годе, в самую разверстку, довелось мне мимоездом побывать в Верхне-Мяконьких у своего шуряка Аристарха Филимоныча. Заезжаю и вижу: в ограде у него прямо страсти господни. Шуряк с ножом, кум его Омельян с ножом, баба с топором. Один свинью супоросную пластат, другой ягушек режет, баба гусям головы рубит. Кровища хлещет, перо летит, гагаканье, визг. Я спрашиваю: «Чего, мол, ты робишь?» — «А не говори, Андрон Агатимыч. С переписью завтра придут». Глянул на рыжку его — стоит на себя не похож: мослаки да ребра одни. «Пошто, — спрашиваю, — коня не кормишь?» — «Плачу, — говорит, — да не кормлю. Сытый будет, — боюсь, товарищи возьмут». Созвал он меня в избу. На столе полная чаша, ровно в праздник, а дело было в пост, перед рождеством. Я говорю — грех. Он мне: «Ешь, Агатимыч, все равно коммунисты заберут». Вся семья его, родова и знакомство ели аж до блевотины. На улку выбегут, поблюют и опеть за стол, только бы продукцию унистожить.

Гости засмеялись. Андрон Агатимович покачал головой.

— Ночью, бывало, выйдешь, кругом зарево, ровно на войне. Мужики жгли и солому, и сено, и дрова, лишь бы в город не заставили везти. А которые если и возили, более того по дороге раскидывали для облегчения коней. Хозяйство у товарищей такое было, что никто не спрашивал, сколь довез, была бы отметка — трудгуж выполнен.

Андрон Агатимович поднял руку.

— Гражданы, может ли хрестьянин позабыть, как по весне товда зачала на складах мука преть, зерно загорелось, мясо, яйца стали тухнуть. Душина пошла, аж дыхание спирает. Хлеба навезли — девать некуда, ни мешков, ни анбаров не хватало. А продагенты знай свое — вези. Ну и везли и валили под открытое небо, под вольный дождичек. Каково было хрестьянину глядеть на труд свой? Народ прямо умом помутился, со страху зачал в камень подаваться. Думали мы товда, что всеобчая эта кумына кончит нас всех голодом.

Морев посмотрел на Чащегорова.

— Фис Канатич, ты, верно, думаешь, пошто он нам рассказыват, сами, мол, не знаем? Согласен, что дела эти известные. К чему же я речь веду? К тому, дорогие люди, что коммунисты опеть на новый лад запели старые песни. Опеть хрестьянин вези в город последнее.

Морев спросил:

— Гражданы, ужели мы хуже пчел окажемся? Пчелу одну задави, все налетят, жалить начнут.

Мамонтов вздохнул, крепко свел пальцы в темный волосатый кулак.

— Ране народ был доброхочий, дружный.

Магафор ответил ему:

— Теперь штарину как во шне видели.

Пахтин поднялся из-за стола.

— Правдедушки наши от китайца, от кыргыза отбились, неужто коммунистишек не спихнем?

Андрон Агатимыч возразил куму:

— Не дело говоришь, Феепен Фенопентович. Восстанье подымать нонче дураков не сыщешь. Нам теперь надо гнуть линию другую.

Андрон Агатимыч хитро прищурился.

— Наша линия такая — от дела не бегай и дела не делай. А главное — яма. Хлеб спрячь, скотинешку под нож, машины приломай, дураки в Металлторге хоть цельный плуг в лом примут, одним словом, хозяйство наруши и сиди около ямы, кормись с семейством потихоньку.

Нефед Никифорович Помольцев остановился под окном с длинным удилищем и паевкой через плечо. Морев замолчал. Помольцев поздоровался.

— Андрон Агатимыч, просьба у меня, отрежь волосков от счастливой своей бороды. Хариус на нее берется што-ись на лету, закинуть удочку не даст.

Морев захохотал и, задрав бороду, щедро махнул ножом. Он подал рыбаку клок своего золотого руна.

— Для друга я не то бороду, голову себе отрежу. Пивка выпьешь?

Помольцев оглянулся и сказал:

— Пожалуй, не откажусь.

Морев сунул ему из окна полный ковш.

— Нефед Никифорович, запомни — от Андрона плохого никто не видел. Из партизан пришел — кто тебе помог? У Андрона будет — и у всех будет. Андрон на боку лежать не любит, оттого у него и достаток.

Помольцев ничего не ответил Мореву. Он свернул в переулок к реке. Длинное белое удилище покачивалось высоко над заплотами.

В селе было известно, что у Моревых пьют. На медовуху, как муравьи на сладкое, стали сползаться друзья.

Жена Улитина, сероглазая, круглолицая нарядная Фекла, была давнишней любовницей Морева. Она пришла как к себе в дом. Лепестинья Филимоновна помутнела лицом и подала ей ковшик. Андрон стал расспрашивать ее о делах ячейки. Фекла пила и похохатывала. Она спела ему:

Ты, миленок, мне не льсти,

Тебе меня не провести.

Я на то сама пойду,

Тебя скорее проведу.

Горбуна Пигуса Фекла встретила шутливым приветствием:

— Хозяину веселого завода почтеньице.

Морев спросил его:

— Как завод?

Пигус бледной тонкой рукой обтер свою голую лисью мордочку.

— На полном ходу, достижения выше государственных, сто один градус крепости.

Он захихикал.

— Уполномоченный Безуглый мне говорит: «Ты вредитель». Я ему отвечаю: «От самогону хрестьянину одна польза, вред от нее не мне, а государству».

Андрон Агатимович посмотрел на расписной потолок.

— Иван Федорович сам не дурак выпить.

Хозяин рассказал о заезде Безуглого к Агапову. Рассказ свой он повторил потом каждому новому гостю — конокраду и контрабандисту Хусанину, красноглазому пасечнику Фалалею Ассоновичу Лопатину, бедняку и пьянице Епифану Покатидорожке, председателю Желаеву, секретарю сельсовета Подопригоре, гармонисту и лодырю безусому Женьке Шераборину.

Морев был разговорчив и ласков со всеми. Он вспоминал все ошибки или преступления отдельных советских работников, обобщал и делал вывод:

— Слепому видать, куда тянет советская власть хрестьянина. Одно слово — барщина. Сынки помещичьи за наш же хлеб нам глаза копают.

Он спрашивал гостей:

— Слыхивали ковда пословицу: «Не привязан медведь — не пляшет»? В колхозе хрестьянин будет ровно медведь на цепи — и в лес охота, и железа не перекусишь.

Чащегоров поучал:

— За старое держись. Что старо, то свято, что старее, то правее, что исстари ведется, то не минется, ветхое лучшее есть.

Морев на последнем своем пировье был добр, как никогда. Хлеб он раздавал пудами и возами. Всю ночь в амбарах у него шла возня, гремели весы. Малафей развешивал зерно и приговаривал:

— У тяти есть — и у всех есть. У тяти не будет — ни у кого не будет.

В темноте по селу из двора во двор шмыгали люди с мешками, заезжали и выезжали телеги и верховые.

Ночью много было выпито пива. Не стало от него веселее хозяину. Песня, привезенная Магафором с Поморья, сама запросилась к столу. Поморы с ней выходили в море. Она была похожа на покойнишний вой. Андрон всегда запевал ее первый. Он схватился руками за голову, опустил лицо, закачался.

Ай, и где мы, братцы, будем день дневать,

Ночь коротати?

Гости хором ответили на вопрос запевалы:

Будет день дневать во синем море,

На большом взводне,

На белом гребне,

Ночь коротати глубоко на дне.

Магафор задрожал и, пришептывая, запел вместе со всеми:

Одеялышко нам — желты пески,

Изголовьице — горюч-камень.

Люди пели древнюю песнь зверобоев-рыбаков и плакали. Магафор, жилистый, костистый мясоруб и грабитель, тер глаза. Пальцы у него были темные, узловатые, как коренья. Андрон, землепашец, колонизатор и бандит с ковшом отравленного меда в руке, обливался слезами. Лепестинья, его тихая сообщница, утирала щеки концом головного платка. Головы певцов были опущены. Они точно смотрели на дно водяной своей могилы и томились предчувствием гибели.

Сине морюшко разгуляется,

Добрых молодцев позовет гостить…

Андрон напряженно вытянул из себя последние слова:

Позовет гостить — в вековечный сон.

Он черпанул ковш, выпил и еще выпил, и еще. В крытых темных сенях Мартимьян обнимал Меримею. Меримея шептала:

— Проходу он мне, Тяночка, не дает, лапает.

Мартемьян больно сжал руку девушке.

— Сходи к Ивану Федоровичу, заяви на него, старого черта… В голобце хлеб за фальшивой стеной… На хранение роздал Масленникову, Фис Канатичу, Желаеву…

Лепестинья Филимоновна вышла из дому. Она мочилась шумно, на всю ограду и пьяными толстыми губами шептала молитву:

— Богородица в дверях, пресвятая в головьях, андели по стенам, арханделы по углам, вокруг нашего дома каменна ограда, железный тын, на каждой-то тынинке по маковке…

Она икнула громко, с утробным выкриком.

— …на каждой маковке по крестику, на каждом крестике по анделу и по арханделу…

Хозяйка домолилась на крыльце.

— …анделы, архандели, спасите нас…

Гости остались ночевать у Моревых.

Андрон с Лепестиньей легли на свою широкую, кедрового дерева кровать.

Сон у Андрона был тревожен и страшен. Он увидел, что дом его насквозь проточили черные тонкие черви. Дом стал щелястым загоном для срезки пантов. Хозяин стоял в нем весь полосатый, словно марал, опутанный светлыми ремнями.

* * *

Пировье у Морева гремело на всю округу. Безуглому не удалось проехать мимо. Андрон выскочил из ворот, схватил за повод.

— Здорово ночевал, Иван Федорович.

Глаза у кержака были красны. Нос и губы опухли. Он пил вторые сутки подряд.

— Очень нам хотится пригласить тебя в нашу канпанию.

Безуглый отказался.

— Должность не дозволяет, значит, на людях выпить?

— Я вообще мало пью.

Андрон засмеялся громко и нагло. Коммунист увидел во рту у него мелкие, острые, как у лисы, зубы и вишневые десны.

— Жалко мне тебя, Федорыч. Пашня у твоей бабы — одно званье, жалованье получаешь малое… Друзья мы с тобой до скончания века. Однако пришлю тебе мешочков пять пашанички, медку туясок…

— Я вас сегодня арестую.

— Не строжься, Федорыч, не таись от меня. Человек ты знанья высокого, родитель у тебя не кто-нибудь… Думаешь, я не знаю?

Безуглый потемнел, изо всех сил рванул повод. Андрон повис у лошади на морде.

— Помещику без богатого мужика с деревней не совладать…

Коммунист закричал на всю улицу:

— Сейчас же отпустите повод, или я стопчу вас!

— Не шеперься, Федорыч, кепочка твоя у меня в руках. Одно только слово скажу Игоне, и не видеть тебе партии, как своих ушей.

Всадник вздыбил коня. Кержак навзничь упал на дорогу.

Безуглый проскакал галопом по дому. Во дворе белоголовым кружком сидели ребятишки. Они были совершенно поглощены игрой. Никто не заметил рассерженного отца. Никита изображал председателя собрания. Он тыкал в грудь пятилетнюю Настю Помольцеву и говорил ей:

— Наська-делегатка, твоя слова.

Девочка сопела и опускала голову.

— На, бери твоя слова.

Безуглый увидел, как Настя захлопала глазами, надулась и вдруг сказала басом:

— Однако надо в колхоз писаться.

Она звонко засмеялась. Председатель ущипнул ее за бок. Безуглый захохотал следом за делегаткой. Никита оглянулся и закричал:

— Тятя приехал!

Сын кинулся отцу на шею. Отец на руках унес его в дом. Бабушка Анфия сидела с чулком, домовничала. Петух стоял около ее ног, вытянув шею, и с тревогой смотрел на вошедших. Бабушка захлопотала около стола.

Безуглый сел на стул. Никита к нему на колени. Сын пальцем потрогал стриженые усы отца.

— У тебя, тятя, под носом репьи. Колю-ючие.

— Ну, уж так и репьи?

— Верно слово.

Прикосновения тонких пальцев сына были необычайно приятны. Безуглый зажмурил глаза и начал бодать Никиту. Сын запустил ему в вихры обе руки. Оба долго смеялись.

За чаем Никита неожиданно опечалился, спросил у отца:

— А нельзя отбить телеграмму мамке, пускай скорей приезжает?

— Тебе зачем ее?

Никита стал чертить пальцем по блюдцу.

— Пускай бы она самовар ставила, стряпала.

— Это и бабушка может.

Никита готов был заплакать. Голова у него опустилась. Глаза наполнились слезами. Он еле выговорил:

— Ну, еще чего-нибудь будет делать. — Мальчик встал из-за стола, подошел к окну, посмотрел на огород. — Октябрятам воровать огурцы нельзя. — Он вздохнул. — Тетя, отчего бывает жара?

— От солнца.

— Залить ее нельзя?

— Нет.

Никита опять глубоко вздохнул. Отец дал ему большую конфету в цветистой бумажке. Он сразу повеселел и сказал бабушке Анфии:

— Фартовый мне тятька попался. Гляди, опять какая конфетина мне отломилась.

Безуглый поцеловал сына в голову, попросил его сходить в сельсовет за председателем и дежурным исполнителем. Никита зажал в кулаке сладкую драгоценность и выбежал на улицу. Отец услышал, как зашлепали по пыльной дороге босые ноги сына. Он, конечно, пустился бегом.

Коммунист достал бумагу и сел писать заявление уполномоченному ОГПУ в Марьяновском руднике.

«Мною по рассеянности оставлена фуражка в доме кулака Агапова Поликарпа Петровича, у которого я ночевал».

Безуглый сам не знал, почему он уехал с заимки с непокрытой головой. Не то стыдно было, что заснул на крыльце, не то не хотелось еще раз встречаться с Поликарпом Петровичем.

«Названный Агапов использует названную фуражку как средство моей дискредитации и распространяет ложные сведения о моем социальном происхождении».

Коммунист перечитал написанное, зачеркнул слово «названную».

«Кулак Агапов — враг советской власти, в чем мне сам признался с полной откровенностью. Считая Агапова элементом социально опасным, прошу арестовать его и привлечь к ответственности за контрреволюционную пропаганду и подрыв хлебозаготовок».

Конверт Безуглый прошил ниткой и залепил сургучом.

* * *

Андрон встал с дороги, погрозил кулаком спине Безуглого. Дома он сунул за пазуху фуражку коммуниста и немедленно отправился к Игонину. Гости не расходились. Бабы затянули протяжную и печальную песню.

Полынь ты моя, полыньюшка, горькая трава…

Секретарь ячейки удивился приходу Морева, во все время разговора с ним был сух и насторожен. Андрон начал издалека.

— Вам известно, Фома Иванович, что с товарищем Безуглым у нас знакомство и дружба давнишние?

— Знакомы с ним с 21-го года, знаю. Насчет дружбы ничего не слыхал. У коммуниста с кулаком, по-моему, она быть не может.

— Восподи, ужели вы меня, Фома Иванович, признаете за кулака?

Игонин, подражая Мореву, пропел елейным голосом:

— Ужели нет, Андрон Агатимович?

— Да вы спросите любого бедняка в Белых Ключах, ковда я кого изобидел? Ивану Федоровичу жизню спас. Грамоты почетные имею от земельных органов. Отроду против советской власти слова не вымолвил.

— Рассказывайте, зачем пришли?

Морев закрыл рот бородой.

— Не вышло бы подрыву партии от Ивана Федоровича. Верный человек говорил, что фамелия у него смененная, родом он как бы из помещиков.

Игонин зло сдвинул брови.

— Давно ли вы сохнуть стали по партийным делам?

— Я завсегда, Фома Иванович, душою болею за всю нашу дорогую революцию, опасаюсь, обвострения не получилось бы в крестьянстве.

— Вот бы вам, кулакам, радость была.

Морев сделал обиженное лицо, вынул из-за пазухи фуражку Безуглого.

— Не со сплетнями бабьими пришел я к вам, Фома Иванович.

Он положил фуражку на стол.

— Ошибся Иван Федорович у Агапова в гостях, лишнего малость выпил. Нетрезвый и уехал, кепочку даже оставил.

Игонин недоверчиво оглядывал Морева.

— Оно, слов нет, один бог без греха, с кем не случается. Однако если партия тебя послала на такое восударственное дело, держись крепко за генеральную линию.

Морев прижал руку к сердцу.

— Спасибо скажите мне, что кепочку я прибрал и человеку, который ее привез, строго-настрого наказал, чтобы никому ни боже мой. Я ведь понимаю — один коммунист проштрафился, а на всю партию пятно.

— Зачем же вы мне его фуражку принесли? Друга своего вздумали топить?..

Морев, как на молитве, завел глаза под лоб.

— Восподи, да для партии, советской власти я не то друга, отца родного не помилую. Вам, Фома Иваныч, как первому лицу в нашем селе, одному и заявляю, от вас секретов никаких быть не должно.

Игонин больше не мог слушать кержака. Он закричал, не помня себя от злобы:

— Катись от меня к чертовой бабушке!

Морев поспешно вышел. На лице у него были гордость и смирение.

— Мер если не примете, до Москвы дойду.

Игонин подбежал к нему, схватил за шиворот и вытолкнул на улицу.

Андрон вернулся злой. Гости пели про горькую траву.

Не сама ли ты, полыньюшка, злодей, уродилася,

По зеленому саду, злодей, расплодилася.

Заняла ты мне, полыньюшка, местечко,

В саду место доброе, хлебородное…

Фис Канатич сунулся голой рожей к уху. Андрон отвернулся и громко сказал:

— Не спрашивай.

Он стукнул кулаком по столу.

— Ворон ворону глаз не выклюет.

Фис Канатич еле держался на ногах. Чтобы не упасть, обнял правой рукой хозяина, левой полез ему в бороду, задребезжал тончайшей фистулой:

На лету у сокола крылышки примахалися,

От худой погоды перья приломалися…

Под окнами мычали коровы. Они возвращались с пастбища.

Андрон усадил старика на лавку, высвободил бороду. Лепестинья Филимоновна подала ему большой ковш медовухи. Хозяин выпил, обсосал усы и заорал:

— Лепестинья, лезь в голбец, цеди медовуху в ведра, выноси на двор! Желаю угостить в остатный раз всю свою скотину!

Гости от смеха закланялись, замотали пестрой травой по ветру.

— Жеребцу тащи катанки! Пущай Воронко в обутках по селу погуляет!

* * *

Безуглый услышал скрип ступенек крыльца, посмотрел на дверь. Он ждал людей из сельсовета. Чтобы идти с ними к Мореву. В комнату вошла Меримея. Девушка тяжело дышала, глаза у нее были темны и неспокойны. Она быстро подошла к Безуглому и выпалила:

— Мы надумали сказать вам про хлеб. Морев его распрятал по разным местам.

— Кто это мы?

Меримея заметно порозовела.

— Мы с Тяной.

— Он чего с отцом не поделил?

Румянец неудержимо расплывался по щекам девушки.

— Он давно привержен к советской власти. Ему отец сколь разов говорил: «Тяночка, не в ту сторону тянешь».

Меримея рассказала Безуглому о всех ночных перевозках Андрона и его тайном зернохранилище в подполье. Безуглый встал, погладил Меримею по голове.

— Ну, спасибо тебе, деваха, на добром слове. Мартемьяну своему скажи, что, если он за твоим хвостом только к нам тянется, тогда толк из него небольшой.

Дежурным сельисполнителем был Помольцев. Он шел по улице следом за Никитой. Мальчик свистел и скакал на одной ноге.

Ворота у Моревых были открыты настежь. В ограде Андрон держал под уздцы пьяного всхрапывающего жеребца. Малафей осторожно обувал вороного в валенки. Помольцев и Никита не видели недоросля из-за спины гостей. Гости вдруг захохотали, завизжали и шарахнулись в разные стороны. Жеребец взметнул передние ноги выше головы хозяина, прыгнул, подбросил зад и понесся в ворота, спотыкаясь в старых, стоптанных катанках. Никита увидел длинные с прожелтью зубы, огненные глаза, синие космы гривы и потерял сознание. Жеребец сбил ребенка, рванул его всей пастью за грудь и наступил ему на правую ногу. Помольцев закричал диким голосом:

— Парня задавили, гады!

Безуглый на крик выбежал из дому. Помольцев нес на руках Никиту. Отец сразу заметил, что одна нога у сына неестественно вывернута.

Жеребец от мальчика шарахнулся на зазевавшуюся желтую собачонку, затоптал ее насмерть и поскакал к коммунисту. Один катанок с передней ноги у него слетел. Он поэтому прихрамывал и мотал мордой. От него с кудахтаньем разлетались рябые куры, и, задрав хвосты, неуклюже взбрыкивали полным махом четыре теленка, бурые и лохматые, как медвежата. Безуглый, задыхаясь и бледнея, выхватил маузер. Револьвер прогремел дважды. Первая пуля пронизала у жеребца острое поротое ухо, вторая пробила лоб. Вороной упал на колени, ткнулся зубами в землю и завалился на бок. Селезенка у него громко екнула, точно в могучем брюхе лопнула крепкая, толстая жила. Над улицей повисла пыль, поднятая жеребцом, прозрачная, как дым из револьвера Безуглого.

Гости Андрона, быстро трезвея, разбежались по домам. У Безуглого под окнами стали собираться любопытные.

Никита напомнил коммунисту изломанного Федора на дне ущелья. Отец боялся прикоснуться к сыну. Ему казалось, что он холоден, как брат, погибший в Кобанде. Бабушка Анфия быстро раздела мальчика, ощупала у него голову, ребра, руки и ноги. Она обернулась к отцу, сказала:

— Перелом правой ноги выше щиколотки, на груди выкушен левый сосок, остальное все цело.

Старуха в свое время кончила курсы сестер милосердия, поэтому работала умело, без суеты. Она промыла и перевязала рану, сложила сломанную ногу и скрепила ее бинтом с двумя лучинами.

Помольцев растерянно топтался у порога и в десятый раз начинал и не кончал рассказ о пьяном жеребце.

— Этта мы идем с Никитушкой, а он как вылетит… Я, значит, туда, а он подался сюда…

Безуглый послал его отогнать от окна праздных зрителей и попросил сходить в сельсовет за подводой. Надо было немедленно отвезти сына в больницу.

Никита застонал, открыл глаза. Безуглый подошел к нему, взял за руку. Рука была чуть теплая, влажная и липкая от растаявшей недоеденной конфеты. Ребенок заметил слезы на глазах отца, заплакал. Безуглый уткнул голову в подушку, затрясся от рыданий. Он был уверен, что Никита на всю жизнь останется калекой. Бабушка закричала на него:

— Уйдите, Иван Федорович, от ребенка! Вы его без нужды расстраиваете. Смотрите, какой он молодец.

Никита перестал плакать, сказал отцу:

— Не реви, тятя, я оздоровею.

Безуглый выскочил на улицу. Он бесцельно закружился по двору, стал заглядывать в окна. Бабушка от мух закрыла лицо ребенка кисеей. Никита под покрывалом побледнел и пожелтел, как покойник. Отец со страхом смотрел на его неподвижный профиль и часто вытирал глаза.

В больницу Никиту увезла бабушка Анфия.

* * *

Безуглый нехотя пожал руку Леонтия Леонтьевича Желаева. Он обругал себя за медлительность с перевыборами сельсовета. Желаев и Помольцев стояли у порога. Он подал им стулья.

— Я вызвал вас для производства обыска у гражданина Морева.

У Желаева дернулись бесцветные щетинистые брови.

— Разве что заметили за им? Мужик он будто справный.

— Мы должны будем арестовать его независимо от результатов обыска.

— Чем он вас прогневил, Иван Федорович? Вы ведь у него и от белых спасались, а на охоту с им ездили.

— Он мне предлагал сегодня взятку — раз, пытался шантажировать меня — два, спрятал хлеб — три. Я думаю, что сельсовет не может оставить без внимания историю с жеребцом.

Безуглый подтянул ремни у сапог, пощупал в кармане маузер, надел фуражку. Он не дал мыслям о сыне снова овладеть собой.

Желаев сказал:

— Жеребец, можно сказать, был первый производитель по всему сельсовету.

Безуглый посмотрел на него с изумлением. Он не мог разобрать, издевался Желаев или просто не понимал, что речь шла не о лошади.

На улице Безуглый стиснул в кармане кривую рукоятку револьвера. Ни одной мысли о сыне. Он должен думать только о деле. Сын поправится. Нога срастется правильно.

Малафей успел ободрать вороного. Конь лежал голый, черный от крови. Около трупа грызлись собаки. Безуглый отвернулся.

Бабушка Анфия — надежная сиделка. Никита не может умереть. Довольно о нем.

Дома застали только Андрона и Малафея. Безуглый попросил хозяина открыть амбары и кладовки. Обыск был непродолжительным. Закромы оказались совершенно пустыми. Морев не оставил ничего даже мышам. Коммунист спросил кулака:

— Где у вас спрятан хлеб?

Андрон стоял среди двора, накручивал на палец бороду и смотрел на темное звездное небо.

— Бог дал, бог и взял.

— Не валяйте дурака.

— Дураков из нас советская власть сделала, Иван Федорович.

Безуглый услышал шепотки и хихиканье за воротами. На улице около дома шмыгали друзья и сочувствующие.

В узкой ограде заднего двора с ревом носились и стучали рогами коровы, опоенные пьяной медовухой. В стайке валялась врастяжку опьяневшая двадцатипудовая свинья и блаженно взвизгивала.

Коммунист приказал коммунисту принести топор и пешню. В голобец они спустились вдвоем. Желаев с Помольцевым остались в горнице. Председатель сельсовета жадно втянул в себя воздух, пропитанный запахом медового пива и воска. Лепестинья Филимоновна поставила на стол туяс. Желаев зачерпнул ковш и торопливо выпил, обливая щеку и рубаху. Помольцев покосился на люк и тоже опрокинул одну посудину. Лепестинья Филимоновна стояла, подперев рукой подбородок, тихо всхлипывала. Малафей, разинув рот, прислушивался к голосам отца и коммуниста. В большом доме было тихо. За окнами только усиливался шум и разговоры. На стеклах плющились носы соседей.

В голобце Андрон обмяк, разрыхлел, растаявшей восковой куклой повалился в ноги Безуглому. Борода его липкими медовыми струями растекалась по сапогам коммуниста.

— Федорыч, дружок… помиримся… у меня всем хватит… ничего для тебя не пожалею…

Безуглый высвободил из рук кержака свои ноги.

— Не тратьте напрасно время.

Андрон по голосу коммуниста понял, что никакие просьбы и обещания до него не дойдут. Он стал с пола взлохмаченный, багровый. Фонарь с тонкой восковой свечкой слабо и неровно освещал лицо кержака. Безуглый не видел его глаз. Пальцы Андрона судорожно вздрагивали на топорище. Коммунист бессознательно опустил руку в карман, на маузер. Они стояли молча друг против друга. Один — с топором, другой — с револьвером. Мгновение было долгим и тягостным. Андрон вздохнул со стоном:

— Спас ты меня от медвежьей казни, видно, на муку вечную.

— Ломайте стену.

Морев повернулся спиной к Безуглому, осторожно отодрал топором несколько досок, пешней продолбил глинобитную перегородку. Свет фонаря упал на серые мешки с зерном. Коммунист спросил:

— Пшеница?

— Сортовая, зерно к зерну.

— Зачем спрятали?

— Свое спрятал, Иван Федорович, не краденое.

— От кого спрятали?

— От воров.

— От каких воров?

— Воры известно какие, которых замки ни днем ни ночью не держат, которы хрестьянина грабят и его же без стыда, без совести расхитителем объявляют.

Андрон нагнулся за топором. Безуглый навел ему на грудь револьвер.

— Положите, он вам больше не нужен.

Морев засопел, разжал пальцы. Топор стукнулся об пол.

— Зря, командер, испужался. Я жить еще не соскучился.

— Поднимайтесь наверх.

В горнице кержак открыл окно и заговорил громко, чтобы его услышали на улице:

— Пиши, Леонтий Леонтьевич, протокол…

Желаев заерзал на лавке.

— Наше дело маленькое, Андрон Агатимыч, как играют, так и пляшем.

— Пиши: так и так, мол, нашли у хрестьянина Морева в голобце хлеб, который он сам посеял, сам со своего поля собрал…

Безуглый перебил его:

— Прошу не заниматься контрреволюционной агитацией. Вы арестованы. Товарищ Помольцев, отведите гражданина Морева в сельсовет.

Андрон делано засмеялся.

— По каким-таким статьям-законам меня за мое кровное добро в каталажку?

— Вы привлекаетесь к ответственности по 107-й статье за сокрытие в спекулятивных целях хлебных излишков и за ряд других преступлений, о которых с вами подробно поговорит судебный следователь.

Малафей зашмыгал носом. Лепестинья Филимоновна заголосила, запричитала:

— Змея лютого на груди у себя пригрел ты, мой Андрон Агатимыч… Не послушался ты тогда меня, бабу глупую…

Морев строго посмотрел на нее и сказал:

— Молчи, не позорься перед народом. За свое страдаем, не за чужое.

Он надел похожую на пирог длинную войлочную шляпу.

— Сухарей насуши. Путь мне дальний.

Андрон с подчеркнутым спокойствием сошел с крыльца, перекрестился на восток, поклонился дому, амбарам, стайкам и народу за воротами.

— Гражданы, вор и злодей Андронка Морев прощения просит. Добром моим теперь честные люди распорядятся.

Он подошел к раскрытому окну.

— Иван Федорович, счастливо вам оставаться в моем доме. Жизня, милый дружок, загогулина не простая. Гляди, еще повстречаемся мы с тобой.

В толпе кто-то крикнул:

— На трудящихся руку подымают!

Толпа молчала. Лицо у Морева окаменело. Помольцев шел сзади со своей ржавой берданкой под мышкой. Кулак спросил конвоира:

— Нефед Никифорович, бороду мне сейчас будешь резать на мушки аль повременишь, покудов меня расстреляют?

Помольцев слова не проронил до самого сельсовета.

Безуглый высунулся из окна, фонарем осветил столпившихся у дома. Головы поникли. Бороды завиляли лохматыми собачьими хвостами. Сообщники Андрона, укрыватели его хлеба, его родственники, дружки стояли перед коммунистом в величайшем молчании.

Безуглый захлопнул окно. Он ни к кому больше не пошел с обыском. У него созрел другой план. В доме Морева коммунист сидел до рассвета, составлял подробную опись имущества.

* * *

Телеграмма мужа о несчастье с Никитой была для Анны новым неожиданным горем в день ее выезда из Улалы. Она и без того чувствовала себя плохо. После слета селькоров Анна ходила во врачебную комиссию. Она хотела прервать свою беременность. Разрешения на аборт не дали. Анна обратилась к бабке. Бабка сделала ей операцию вязальной спицей.

Анна приехала в Белые Ключи осунувшаяся, бледная, с темными подглазницами. Игонин увидел ее в окно, крикнул:

— Бурнашева, зайди ко мне на минутку!

Анна попросила ямщика остановиться.

В избе у Игонина были Улитин, Рукобилов и учительница Алехина. Игонин сказал Анне:

— Видишь, весь актив в сборе. Других членов я не собирал.

Он внимательно посмотрел на нее.

— Дело у нас узкое, касаемое твоего мужа.

Игонин передал ей все разговоры о Безуглом, начавшиеся в селе после приезда Шеболтасова с фуражкой коммуниста. Анна, не задумываясь, возразила:

— Врут. Никакой он не помещик. Кто с бандами в 21-м воевал? Вы сдурели, чего ли?

Игонин отвел ее довод.

— У нас некоторые красные партизаны из партии повыходили и кулаками стали. Мало ли кто кем был, надо поглядеть, кто он есть на самом деле.

Анна совсем побелела.

— Головой ручаюсь за Ивана Федоровича.

Она стала кусать свои посиневшие губы.

Игонин постучал по столу трубкой.

— Голова тебе твоя еще пригодится, не торопись. Ячейка хотит узнаты баба ты, мужняя жена, или сознательный член партии? Подписывай на него заявление.

Улитин подал Бурнашевой исписанный лист бумаги. Она узнала руку Алехиной. В заявлении коммунисты из Белых Ключей просили областную контрольную комиссию начать следствие против Безуглого. Игонин сказал Анне:

— Мне, думаешь, легко было, когда Морев пришел с фуражкой? Я и так, и эдак прикидывал. Социальное происхождение, может, еще и не факт. Ну а кепку из песни не выкинешь. Одним словом, обязаны мы оследовать все дело.

Бурнашева положила бумагу на стол.

— Вы его спрашивали?

— Кого?

— Ивана Федоровича.

Улитин поддержал Анну:

— Товарищи, на самом деле, надо добавить к заявлению его показания. Нам с ним в прятки играть нечего. Поручим Игонину расспросить его начистоту.

Все согласились с Улитиным. Анна сморщилась от боли в животе, пошла к двери. Игонин закричал ей вслед:

— Смотри, ему пока не заикайся!

Анна с трудом влезла в ходок. Безуглого испугали ее ввалившиеся щеки и невеселые, чужие глаза. Он сначала объяснил все болезнью Никиты, потом увидел, что она и сама нездорова.

Анна разожгла самовар, умылась и легла на кровать. Безуглый устроился рядом на стуле. Она тихо сказала ему:

— Погубила я себя, Иван Федорович.

Он встрепенулся, схватил ее за руку.

— Неладно мне бабка выкидыш сделала.

— Почему ты не пошла к врачу?

Анна облизала синие сухие губы.

— Доктора отказали. У тебя, говорят, муж есть, и можешь ты воспитать дите.

— Совершенно верно. Я был бы только рад. Почему ты со мной не посоветовалась?

Анна протянула к нему руки, взяла его за голову.

— Боялась я, уедешь ты опять на семь лет, бросишь меня брюхатую…

Безуглый поцеловал ее холодный и влажный лоб.

— Дурочка ты моя маленькая.

Она прижала его голову к своей груди.

— Нехорошо про тебя в селе говорят.

— Знаю.

— Ты пил у Агапова?

— Здорово напился малиновой настойки.

— Фуражку спьяна бросил?

— Сам не разберу.

— Как так?

— В другой раз поговорим, все это дело выеденного яйца не стоит.

Анна приподнялась не подушке.

— Гляди мне в глаза.

Безуглый посмотрел, но взгляда не отвел.

— Баб у тебя много было, а жена одна. Не должен ты врать жене. Объясни мне всю свою родовую.

Безуглый встал и раздраженно ответил:

— Мать — прачка, отец — бурлак. Все остальное — сплетни.

Он вышел в сени, принес вскипевший самовар. Анна медленно поднялась с постели, села к столу.

— Тошнехонько мне. Оба мы с Никитой ровно под одну машину угодили.

Она застонала.

— Никита если жив останется, женись на Сухорословой. На городской женишься, мальчонке плохо будет.

У Безуглого стали медленно холодеть руки. Он отвернулся к окну.

— Не говори глупостей. Я тебя лечиться в Москву отправлю.

К окну подошел Игонин, приложил руку к козырьку фуражки.

— Можно к вам, Иван Федорович?

Безуглый почувствовал в голосе и в глазах у него неприятную сухость. Игонин присел на край стула, от чая отказался.

— Мне нужно задать вам несколько вопросов по поручению бюро ячейки.

— Вы хотите узнать о приключениях моей фуражки и о том, кто был мой отец?

Игонин не донес до рта руку с трубкой.

— Вам Анна Антоновна рассказала о собрании актива?

— Ничего она мне ни о каком собрании не рассказывала.

— Откуда вы тогда узнали, зачем я пришел?

— Неужели для этого надо быть ясновидцем? Все село обо мне болтает. Сейчас жена допрашивала. — Безуглый вскочил со стула. — Все чепуха, дорогой товарищ Игонин. Вы вправе, конечно, спросить у меня объяснения. Со своей стороны я написал в ГПУ об Агапове. Вам следует для прекращения всяких кривотолков возбудить в партийном порядке против меня дело. Завтра утром в письменной форме я дам ответы на все ваши вопросы.

Безуглый разговаривал с Игониным и не спускал с него глаз. Он точно искал в его наружности новые, враждебные себе, черты. Игонин сидел прежний — широкоскулый, с косо прорезанными глазами, с толстым носом, и непотухающий вулкан, любимая трубка дымилась в его руке. Безуглый видел, что он стал для Игонина другим человеком. Он вдруг почувствовал вокруг себя глухую пустоту. Можно, конечно, было протянуть руку и погладить по голове Анну. Она, наверное, даже улыбнулась бы ему. Сам он только никогда ей больше не поверит, что у нее в голове нет затаенного вопроса: «А кто тебя знает?..» Игонин держался совсем как следователь.

В тяжелые для партии дни Безуглый бормотал или напевал свою спасительную формулу — препятствия, преодоление, победа. Себя теперь утешить ей он не мог. Он знал, что его социальное происхождение не имело особенного значения. В партию иногда принимают и выходцев из других классов. Мог и Безуглый родиться в усадьбе помещика. Никогда его никто бы этим не попрекнул. Все разговоры, на первый взгляд пустячные, приобретали значимость оттого, что возникло подозрение в его честности. Он скрыл свое происхождение, обманул партию. Одна мать знала правду. Кто поверит ей после революции?

Сам по себе ничтожный случай с фуражкой тоже разрастался в событие, подобно снежному кому, пущенному с горы. Ни одной контрольной комиссии в мире Безуглый не смог бы толком объяснить, почему он оставил у Агапова свою кепку. Самым правдоподобным оказалось бы утверждение, что он был пьян. Безуглый не мог с этим согласиться, так как утром он встал совершенно трезвым. Вообще опьянение было незначительным и кратковременным. Он проспал на крыльце у кулака два-три часа, вот и все.

Анна зажгла лампу.

Из окна тянуло свежей сыростью и запахом пихты с горьковатым привкусом дыма. Дым шел от костров, разложенных во дворах во время варки ужина. Село затихало. Вода реки с шумом вертела ворчащие каменные колеса вечной мельницы. На высоких полях, в спеющем хлебе, перепела отбивали звонкие секунды, коростели каждую минуту передергивали хриплую цепочку неостанавливающихся часов.

Часы эти Безуглый слушал и раньше. Он никогда не думал всерьез, что они отсчитывают и его сроки. Сейчас он с радостью ощутил неотвратимую мощь времени. Мысль о смерти впервые возникла в его сознании. Она была горька и сладостна.

Анна, кажется, тянет последние дни. Никита может отправиться за ней. Он жил без них, почему теперь… Тогда у него было дело, за которое он боролся всю жизнь… Не будут его исключать из партии… Ну да, останутся только омерзительные шепотки: «А кто его знает…»

Безуглый выглянул в окно. Луну закрыла лохматая черная туча. Она вздыбилась над горами, словно гривастое, безглазое чудище в стоптанных катанках. На село от него легла широкая и длинная тень. Коммунист пристально посмотрел на Анну и на Игонина. Ему показалось, что и у них потемнели лица.

В узком квадрате окна тихо появилась голова старшего сына Ефросиньи Пантюхиной — комсомольца Павла. Комсомолец глядел на задумавшегося Безуглого.

— Уполномоченный, заснул?

Безуглый чуть вздрогнул. Павел пожал ему руку.

— Выдь на улку. Дело есть к тебе.

Они вышли все втроем. Комсомолец сказал:

— Слышите?

Сквозь размеренный шум реки прорывались тихие, скребущие звуки лопат, визг свиней и мык коров.

— Хлеб, гады, прячут. Скот уничтожают.

Анна прислушалась и сказала:

— Мелентий Аликандрович старается.

Павел возразил:

— Один рази он?

Игонин зашептал Безуглому:

— Ровно германец на фронте окопы роет, скотину у поляка шевелит.

В селе сильно пахло палениной.

Безуглый, как командир в строю, приказал:

— Товарищ Игонин, соберите всех надежных коммунистов и комсомольцев.

Игонин успел сделать только один шаг. В рыхлую тишину ночи гулко рухнул выстрел, загрохотал по улицам села. Около сельсовета кричал дежурный исполнитель:

— Убег! Держитя!

За околицей рассыпалась бешеная дробь копыт.

Второй выстрел был тише. Коммунисты услышали звон железа и взвизг рикошетирующей пули. Игонин крикнул:

— По стремю угодил… созвенело… может, коня охватил по брюху!

Андрон не чувствовал, что пуля оторвала у него мизинец на левой ноге. Он стегал на обе стороны длинным поводом и бил ногами своего гнедого мерина.

Безуглый пожал плечами.

— Ну что же, в горах одним медведем стало больше.

Пантюхин закричал, выбегая из ворот:

— Догоним!

Андрон Морев скакал далеко в горах. Конь под ним храпел и задыхался. В селе его верные солдаты рыли подземные склады, резали скот, ломали ставшие ненужными орудия земледельца. Они готовились к длительной осаде.

На двор к Безуглому собирались люди с трехлинейками и берданками. На всех улицах скрипели ворота, ржали лошади, звенели стремена. Коммунисты седлали коней.

Щепка