Алые паруса. Рассказы — страница 22 из 26

Та, кашлянув, с чрезвычайно серьёзным лицом нагнулась к столу, слушая, что твердит ей старуха.

– Вот, – сказала она, подняв палец и, видимо, затрудняясь в выборе выражений, – одно место, где был сегодня, туда снова иди, оттуда к нему пойдёшь. Какое место, не знаю, только там твоё сердце тронуто. Сердце разгорелось твоё, – повторила она, – что там увидел, тебе знать. Деньги обещал, снова прийти хотел. Как придёшь, один будь, никого не пускай. Верно говорю? Сам знаешь, что верно. Теперь думай, что от меня слышал, чего видел.

Естественно, я мог только признать в этих указаниях Брока с его картиной солнечной комнаты и, соглашаясь, кивнул.

– Это правда, – сказал я, – сегодня случилось то, что ты рассказываешь. Теперь говори дальше.

– Туда придёшь… – она выслушала старуху и стала размышлять, вытерев нос рукой. – Не просто можно прийти. Кого увидишь, ни с кем не говори, пока дело сделаешь. Что увидишь, ничего не пугайся, что услышишь, молчи, будто и нет тебя. Войдёшь – огонь потуши, и какое тебе средство дадим, разверни и в сторону положи, а двери запри, чтобы никто не вошёл. Что сделается, что будет, сам поймёшь и дорогу найдёшь. Теперь денег дай, на карты положи, дай бедной цыганке, не жалей, брат, тебе счастье будет.

Старуха тоже начала попрошайничать.

– Сколько же тебе дать? – сказал я, не от колебания, а чтобы испытать эту силу привычки, не изменяющую им ни в каких случаях.

– Мало дашь – хорошо, много дашь – спасибо скажу! – повторили цыганки с напряжением и настойчивостью.

Запустив руку в карман, я взял в горсть восемь или десять пиастров, сколько захватил сразу.

– Ну, держи, – сказал я красавице.

Взглянув подобострастно и жадно, схватила она монеты. Одна упала, и её проворно поймал старик; старуха рванулась с места, суя мне согбенную горсть.

– Положи, положи на ручку, не жалей бедной цыганке! – завопила она, пересыпая русские слова восклицаниями на цыганском языке. Все трое дрожали, то рассматривая монеты, то снова протягивая ко мне руки.

– Больше не дам, – сказал я, однако прибавил к даянию своему ещё пять штук. – Замолчите, или я скажу Бам-Грану!

Казалось, это слово имеет универсальное действие. Азарт смолк; лишь старуха вздохнула тяжко, как будто у неё умер ребёнок. Поспешно спрятав монеты в тайниках своих шалей, молодая цыганка протянула старику руку ладонью вверх, чего-то требуя. Он начал спорить, но старуха прикрикнула, и, медленно расстегнув жилет, старик вытащил небольшой острый конус из белого металла, по которому, когда он блеснул при свете, мелькнула внутренняя зелёная черта. Тотчас цыган завернул конус в синий платок и подал мне.

– Не раскрывай на воздухе, – сказал цыган, – раскрой, как придёшь, положи на стол, будешь уходить, снова заверни, а с собой не бери. Всё равно у меня будет, место себе найдёт. Ну, будь здоров, брат, чего не так сказали, не сердись.

Он отступил к двери, делая цыганкам знак выйти.

– Скажи мне ещё, кто такой Бам-Гран? – спросил я, но он только махнул рукой.

– У него спроси, – сказала старуха, – больше мы ничего не скажем.

Цыгане вышли, говоря друг с другом тихо, взволнованно и опасливо. Их поразил я. Я видел, что их изумление огромно, ошеломлённость и поспешность угодить смешаны со страхом, что в их жизни произошло событие. Я сам волновался так сильно, что спирт не действовал. Я вышел и столкнулся с буфетчиком, который неоднократно заглядывал уже в дверь, однако не мешал нам, и я был ему за это крайне признателен. Цыганки обыкновенно уводят выгодного клиента за дверь или в другой укромный уголок, где заставляют его смотреть в воду, а также повторять какое-нибудь нехитрое заклинание, поэтому буфетчик мог думать, что, отложив рисование, поддался я соблазну узнать будущее.

– Убежали, фараоново племя! – сказал он, смотря на меня с мрачным интересом. – Чай им подали, они не стали пить, погорланили и ушли. Испугались они вас или как?

Я поддержал эту догадку, сообщив, что цыгане очень суеверны и их трудно уговорить позволить нарисовать себя незнакомому человеку. На том мы расстались, и я вышел на улицу, выдвинутую из тьмы строем теней.

Луны не было видно, но светлый туман одевал небо, сообщая перспективе сонную белизну, переходящую в мрак.

Я отошёл подальше, остановился и вытащил из внутреннего кармана пальто синий платок. В нём прощупывался конус. Я должен был узнать, почему цыгане запрещают обнажать эту вещь прежде, чем приду на место, то есть к Броку, так как указание не поддавалось никакому другому толкованию. Говоря «должен», я подразумеваю долю скептицизма, которая ещё осталась во мне вопреки странностям этого дня. К тому же разительная неожиданность, являющаяся, опрокинув сомнение, всегда слаще голой уверенности. Это я знал твёрдо. Но я не знал, что произойдёт, иначе потерпел бы ещё не один час.

Остановясь на углу, я развернул платок и увидел, что сверкание зелёной черты в конусе имеет странную форму приближающегося издалека света – точно так, как если бы конус был отверстием, в которое я наблюдаю приближение фонаря. Черта скрывалась, оставляя светлое пятно, или выступала на самой поверхности, разгораясь так ярко, что я видел собственные пальцы, как при свете зелёного угля. Конус был довольно тяжёл, высотой дюйма четыре и с основанием в разрез яблока, совершенно гладкий и правильный. Его цвет старого серебра с оливковой тенью был замечателен тем, что при усилении зеленоватого света казался тёмно-лиловым.

Увлечённый и очарованный, я смотрел на конус, замечая, что вокруг зеленоватого сияния образуется смутный рисунок, движение частей и теней, подобных чёрному бумажному пеплу, колеблемому в печи при свете углей. Внутри конуса наметилась глубина, мрак, в котором отчётливо двигался ручной фонарь с зелёным огнём. Казалось, он выходит из третьего измерения, приближаясь к поверхности. Его движения были прихотливы и магнетичны; он как бы разыскивал скрытый выход, светя сам себе вверху и внизу. Наконец фонарь стал решительно увеличиваться, устремляясь вперёд, и, как это бывает на кинематографическом экране, его контур, выросши, пропал за пределами конуса; резко, прямо мне в глаза сверкнул дивный зелёный луч. Фонарь исчез. Весь конус озарился сильнейшим блеском, и не прошло секунды, как ужасное, зелёное зарево, хлынув из моих пальцев, разлилось над крышами города, превратив ночь в ослепительный блеск стен, снега и воздуха – возник зеленоватый день, в свете которого не было ни одной тени.

Этот безмолвный удар длился одно мгновение, равное судорожному сжатию пальцев, которыми я скрыл поверхность изумительного предмета. И, однако, это мгновение было чревато событиями.

Ещё дрожал в моих поражённых глазах всеразрывающий блеск, полный слепых пятен, но, как гигантская стена, рухнул наконец мрак, такой мрак, благодаря мгновенному переходу от пределов сияния к густой тьме, что я, потеряв равновесие, едва не упал. Я шатался, но устоял. Весь трясясь, я завернул конус в платок с чувством человека, только что швырнувшего бомбу и успевшего повернуть за угол. Едва я совершил это немеющими руками, как в разных местах города поднялся шум тревоги. Надо думать, что все, кто был в этот час на улицах, вскрикнули, так как со всех сторон донеслось далёкое «а-а-а», затем послышался отскакивающий звук выстрелов. Лай собак, ранее редкий, возвысился до остервенения, как будто все собаки, соединясь, гнали одинокого и редкого зверя, соскучившегося в тесных трущобах. Мимо меня пробежали испуганные прохожие, оглашая улицу неистовыми и жалкими воплями. Нервно вспотев, я кое-как шёл вперёд. Во тьме сверкнул красный огонь; грохот и звон выскочили из-за угла, и дорогу пересёк пожарный обоз, мчась, видимо, наудачу, куда придётся. От факелов летел с дымом и искрами волнующий блеск пожара, отражаясь в блестящих касках адским трепетом. Колокольцы дуг били резкий набат, повозки гремели, лошади мчались, и всё проскакало, исчезнув, как стремительная атака.

Что произошло ещё в этот вечер с перепуганным населением, я не узнал, так как подходил к дому, где жил Брок. Я поднялся по лестнице с тяжким сердцебиением, лишь крайним напряжением воли заставляя слушаться ноги. Наконец я достиг площадки и отдышался. В полной темноте я нащупал дверь, постучал и вошёл, но ничего не сказал открывшему. Это был один из жильцов, знавший меня ранее, когда я жил в этой квартире.

– Вам Брока? – сказал он. – Его, кажется, нет. Он был недавно и ждал вас.

Я молчал, боясь произнести хотя одно слово, так как уже не знал, что за этим последует. Разумная мысль пришла мне: приложив руку к щеке, я стал ворочать языком и мычать.

– Ах, эта зубная боль! – сказал жилец. – Я сам хожу с дурной пломбой и часто лезу на стенку. Может быть, вы будете его ждать?

Я кивнул, разрешив, таким образом, затруднение, которое, хотя было пустячным, могло пресечь все мои дальнейшие действия. Брок никогда не запирал комнату, потому что при множестве коммерческих дел интересовался оставляемыми на столе записками. Таким образом, ничто не мешало мне, но если бы я застал Брока дома, на этот случай был мной уже придуман хороший выход: дать ему, ни слова не говоря, золотую монету и показать знаками, что хорошо бы достать вина.

Схватясь за щёку, я вошёл в комнату, благодаря впустившего меня кивком и кислой улыбкой, как надлежит человеку, помрачённому болью, и тщательно прикрыл дверь. Когда в коридоре затихли шаги, я повернул ключ, чтобы мне никто не мешал. Осветив жильё Брока, я убедился, что картина солнечной комнаты стоит на полу, между двумя стульями, у простенка, за которым лежала ночная улица. Эта подробность имеет безусловное значение.

Подступив к картине, я всмотрелся в неё, стараясь понять связь этого предмета с посещением мною Бам-Грана. Как ни был силён толчок мыслям, произведённый ужасным опытом на улице, даже втрое более раскалённый мозг не привёл бы сколько-нибудь сносной догадки. Ещё раз подивился я великой и лёгкой живости прекрасной картины. Она была полна летним воздухом, распространяющим изящную полуденную дремоту вещей, её мелочи, недопустимые строгим мастерством, особенно бросались теперь в глаза. Так, на одном из подоконников лежала снятая женская перчатка, – не на виду, как поместил бы такую вещь искатель лёгких эффектов, но за деревом открытой оконной рамы; сквозь стекло я видел её, снятую, маленькую, существующую особо, как существовал особо каждый предмет на этом диковинном полотне. Более того, следя взглядом возле окна с перчаткой, я приметил медный шарнир, каким укрепляются рамы на своём месте, и шляпки винтов шарнира, причём было заметно, что поперечное углубление шляпок замазано высохшей белой краской. Отчётливость всего изображения была не меньше, чем те цветные отражения