Мы с аль-Хади разговаривали за едой в гостиной – в неприятной близости от пластмассового детского горшочка. Неслышно вошла одна из овчарок аль-Хади и нежно обслюнявила хозяйское колено. В своих пристрастиях аль-Хади был настоящим западником, чем очень гордился. Не многим арабам нравится держать дома собак. Аль-Хади был запойным пьяницей, но добропорядочным мусульманином – по крайней мере, в собственных глазах. «Бог прощает человека, который выполняет даже сотую часть данных ему обязательств» и «Человеку, отдавшему хотя бы четверть дирхама беднякам, никогда не будет грозить геенна огненная». Едва ли аль-Хади отдал намного больше, но подобная ложь во спасение частенько срывалась у него с языка. Его жена, Зора, принесла нам пиво. Потом, когда она принесла кускус и стручковый перец, аль-Хади наорал на нее и выгнал из комнаты. Пока блюда остывали, аль-Хади с гордостью показал мне, как он прячет взрывчатку за кафелем, которым была отделана часть стены.
– Что скажете, си́ди? – взволнованно спросил он.
Меня же занимал только один вопрос: что дернуло его отделать стену гостиной кафелем с цветочным узором для ванной? Но задавать его я не стал.
– Отлично, аль-Хади, – сказал я.
Через некоторое время вернулась Зора – кажется, выяснить, не нужно ли еще пива, – и он опять заорал: «Пошла вон, корова! Корова! Корова!» Она остановилась, устремив на него нежный взгляд карих глаз, а потом удалилась на кухню.
А теперь…
А теперь я уверен, что именно Зора вводит мне в вены обезболивающее средство. Она низко склонилась надо мной, и ее рябое лицо с грубой кожей – вероятно, в детстве она перенесла оспу – занимает большую часть моего поля зрения, а длинные, жирные черные волосы рассыпались у меня по груди. В ее лице есть что-то рептильное, не отталкивающее, а наводящее на мысль о некой древней мудрости, предшествовавшей появлению человека на земле, и о готовности смириться с тем, как сложилась жизнь, хотя Зора еще молода, по меньшей мере лет на десять моложе покойного мужа. Значит, моя сиделка – Зора. Я опять закрываю глаза и жду, когда болеутоляющее средство начнет циркулировать в крови. Вряд ли я нахожусь в госпитале. Наверно, это их спальня. Я мог бы и раньше догадаться, что лежу на кровати покойного аль-Хади. Хорошо бы ненадолго уплыть по течению… на минутку… или на денек…
Когда я вновь прихожу в себя, Зоры в спальне нет. Испытывая легкую боль, я поворачиваю голову и принимаюсь глазеть на настенный гобелен, на котором в беспорядочном смешении густых ярко-красного, багрового и желтовато-коричневого цветов можно различить оленей в лесу. В комнате стоит массивная европейская мебель. Большой платяной шкаф открыт, и я вижу, что у аль-Хади было два костюма западного покроя, а также масса арабских халатов. На комоде – пластмассовый кувшин с чашками и куча косметики, западной и восточной: губная помада, шампунь с хной, пуховка, мастика, сурьма. Помимо гобелена с оленями, на стене висит туристический плакат с видом Аннеси.
Зора возвращается с ребенком под мышкой, отпускает его ползать по полу и принимается возиться со шприцем.
– Что в шприце?
– Морфий. Я даю вам морфий, чтобы вы не кричали. Другие постояльцы не должны знать, что вы здесь.
Меня поражает хриплый, гортанный голос Зоры.
– В меня стрелял один из арабов.
– Они нашли вас в пустыне. Вас ранили в ногу.
– Значит, они спасли меня, а потом попытались убить?
– Это был несчастный случай. Хамид – простой араб, живущий в пустыне. Он никогда раньше пистолета не видел.
– Вздор!
– Нет. Раньше он оружия в руках не держал. Он и его братья тайком привезли вас в Лагуат. Они очень рисковали. Вы должны быть им благодарны.
– Ты знаешь, кто я такой?
– Знаю. Вы – тот солдат, который работал вместе с моим мужем. Вы с ним работали на ФНО.
– Хорошо. Теперь мне обязательно надо связаться с ФНО и передать донесение Тугрилу.
– Не волнуйтесь. Тугрил получит донесение. За ним уже послали.
– Когда он приедет?
Молчание. Обдумывает ответ.
– Скоро. Я рада, что вы здесь. Без мужчины в доме непросто, к тому же вы можете рассказать мне, как погиб мой муж. Он вами очень восхищался.
– Пора делать укол.
Перехватив тоскующий взгляд, который я устремил на шприц, она улыбается:
– Морфий трудно достать. Аптекари не продают лекарства, если думают, что ими будут лечить феллахов. Хорошо, что у меня есть друзья. Я оказываю услуги им, а они – мне. Но мы должны экономить наши запасы.
После двух неудачных попыток найти вену и наконец удачного, хотя и болезненного – Зора все-таки не профессиональная медсестра – укола в руку она отходит.
– Ну что, уже лучше? Вам это, по-моему, нравится больше, чем мне.
Это издевательство, а не выражение недовольства.
Стоя рядом с кроватью, она, словно в танце, слегка выгибается, выразительно показывая, как неудобно отвислым грудям и ягодицам внутри синего платья из искусственного шелка. Когда она выходит из комнаты, в ее развязной походке безошибочно угадываются самодовольство и насмешка. Думаю, она меня ненавидит. Объективно я это одобряю. Она, ее покойный муж и я – а также арабы в пустыне и угнетенные алжирские женщины – мы все заодно. Но даже при этом таким людям, как Зора, полезно ненавидеть таких людей, как я. Ведь несмотря на то, что я на ее стороне, она должна ненавидеть мужчину, европейца, выпускника Сен-Сира, офицера-колонизатора. Эту ненависть я одобряю. Объективно она полезна. Классовая ненависть – величайшая сила, работающая на всеобщее благо. Это орудие перемен. Нужно ненавидеть богатых, могущественных, преуспевающих, и хотя я связал свою судьбу с угнетенными, давняя близость к классу угнетателей растлила меня навсегда. Признавая это, я понимаю и одобряю двойственное отношение Зоры ко мне. По крайней мере, так мне кажется.
Боль не возвращается, ощущения после укола и вправду очень приятные – мне вспоминается Ханой. Мы с Мерсье решили наведаться в притон курильщиков опиума – хотя это был не совсем притон, а так, маленький зальчик над ночным казино, куда можно было удалиться, чтобы курнуть. Я был слегка навеселе и лишь с большим трудом сумел сосредоточиться на нагревании шариков опиума над пламенем и на ритуале раскуривания трубок. Потом я попытался прочесть страничку «Лучшего из „Ридерз дайджест“», но и это оказалось нелегко. Лучше бы я остался танцевать внизу. Но тогда мы были молоды и считали, что до отправки на фронт надо успеть все перепробовать. Это было еще до Дьен-Бьен-Фу. Мы пили зеленый чай и ждали, когда начнет действовать содержимое наших трубок за десять пиастров. Я все время думал о той девушке, Кошинуа, с которой собирался танцевать. Меня то уносило во тьму, то выносило обратно, однако я полагал, что опиум не действует. И все же, думал я, тому, кто здесь побывал, будет что рассказать своей девушке во Франции. Когда в голове прояснилось, мне показалось, что Мерсье уже некоторое время говорит.
В тот год Мерсье читал Маркса и Мальро. Сейчас при мысли об этом я улыбаюсь. Тогда Мерсье пытался заделаться интеллектуалом. Эти попытки ни к чему не приводили – разве что к чтению новых книг. Читая книги, марксизм не усвоишь, его надо выстрадать в жизни. Впрочем, в то время меня подобные вещи не интересовали, однако на третьей нашей трубке Мерсье пустился в довольно бессвязные рассуждения о том, какой смысл вкладывал Маркс в слова: «Религия есть опиум для народа».
– Ты должен понять, – сказал он, – что в девятнадцатом веке опиум считался не наркотиком, а стимулятором. Рабочие парижских фабрик употребляли его, чтобы продержаться до конца смены. При внимательном прочтении высказывание Маркса: «Религиозное страдание есть одновременно выражение реального страдания и протест против реального страдания. Религия – это вздох угнетенного человека, сентиментальность бессердечного мира, душа бездушных обстоятельств. Религия есть опиум для народа…» – нельзя истолковать как решительное осуждение опиума или религии. Несомненно, можно быть добропорядочным католиком и в то же время марксистом.
Пока Мерсье говорил, китаец у двери не переставал кивать, но я не знаю, понимал ли он по-французски.
Затем Мерсье рассказал мне об окутанной туманом долине Дьен-Бьен-Фу, о выбросках десанта и о тяжелой артиллерии, стягиваемой на холмы, возвышающиеся над ней. Потом, помню, появился евразиец, вошедший в зальчик с концертино в руках. Этот тип заиграл на восточный манер «Карманьолу», а китаец заставил его прекратить. Однако евразийцу не хватало денег на трубку, поэтому он принялся ползать по комнате и гадать людям по руке. Взглянув на мою ладонь, а потом всмотревшись в лицо, он сказал: «Жить тебе осталось два месяца». Козел! Мое лицо ему явно не понравилось. В тот вечер мы с Мерсье и кем-то еще взяли с собой опиум. Мы решили, что он может пригодиться в бою. Когда в курильне опиума Мерсье рассказывал о той далекой долине и утренних туманах, я все это прекрасно себе представлял. Неделю спустя мы и в самом деле оказались там, и туман поднялся со дна долины, и противник открыл заградительный огонь.
Снова входит Зора и корчит гримасу, доставая судно.
– Мне надо уйти. Но не волнуйтесь. Вас будет охранять собака.
– Куда ты собралась? – Меня мучат подозрения.
– В баню. Сегодня там женский день. – Отыскав свой кошелек, она кладет его в сумочку. – Ах, вам бы там понравилось. Вы даже не представляете себе, как было бы хорошо мужчине в восточных банях. Сквозь пар движутся нежные тела, так много женщин без мужчин, мы ждем их, словно гурии в раю. Но мужчины не приходят, и мы томимся одиночеством.
Зора явно меня соблазняет, сомневаться не приходится. Изящно изогнувшись, она набрасывает поверх своего синего платья белую шаль и кутается в нее. Потом выскальзывает за дверь. К чему это словесное обольщение, зачем так издеваться над больным человеком? Впрочем, она меня не интересует, мне попросту не до нее. Мне хочется лишь одного: чтобы перестало ныть все тело. Да и она вряд ли испытывает влечение ко мне. Я чувствую, что за попытками меня раздразнить скрывается ее страх передо мной, а то, как она втыкает иглу, выдает скорее ненависть, нежели желание. Интересно знать, что за игру она ведет.