– Ты что плачешь, Амариллис?
– Эти светящиеся шары, и фонарь над вывеской, и небо совсем еще светлое…
– Амариллис! То, что ты описала, – это картина Эдварда Хоппера.[69] Называется «Бензин».
– Ну, знаешь, я же не виновата, что он нарисовал эту дорогу и заправочную станцию! Я была там с родителями на каникулах, лет в пять или шесть, а может, в семь, и у меня это прямо стоит перед глазами.
– Ладно, попробую сделать зазор с Эдвардом Хоппером. А есть на этой дороге что-нибудь еще, что не попало в картину?
– Ну почему ты называешь это картиной?
– Ничего не попишешь, это и есть картина, и очень известная. Ты, должно быть, видела репродукцию, и она у тебя превратилась в ложное воспоминание. Тебе сколько лет?
– Двадцать восемь.
– Так, сейчас у нас девяносто девятый год. Значит, ты родилась в семьдесят первом. Допустим, в Мэне или Массачусетсе ты побывала в семь лет – это получается семьдесят восьмой. Едва ли к тому времени такие насосы еще оставались в Америке. Да хоть бы и в Тибете. Ты ведь наверняка видела репродукции картин Хоппера?
– Не помню, – буркнула она сердито.
– Не могу представить, чтобы человек, который играет Шопена, не знал Эдварда Хоппера!
– Знаешь ты кто? – сказала она. – Коб от снультуры, вот кто. Сноб. От культуры.
– Точно! А я и не догадывался. Но все-таки, что там дальше по этой дороге? Если она вообще хоть куда-то ведет.
– Давай все по порядку. Ты сначала выведи меня на эту дорогу, а уж там мы пойдем и посмотрим, что дальше.
– Если это будет мой зазор, очень может статься, что дальше кустов мы не дойдем.
– Значит, вот я для тебя кто? Кукла, чтобы развлекаться в зазорах?
– Ты для меня много кто, не только это. Попробуй только скажи, что я не подкатывался к тебе в незазоре. Но незазорной куклой для меня ты, кажется, быть не хочешь.
– Я думала, ты не такой.
– Какой это не такой? Конечно, я не такой, как лошадь или там крокодил. Но в некоторых отношениях я точно такой же, как все мужчины.
– Не смей говорить со мной об отношениях, – изрекла она с невыразимым достоинством. – Вопрос в другом. Ты устроишь мне зазор с этой дорогой или нет?
– Конечно, да. И все-таки я не понимаю, Амариллис, почему ты не отправишься туда сама? Твои воспоминания… они же такие зрякие, язкие… я хочу сказать, зримые. То есть яркие. Так почему бы тебе не…
– А тебе бы только выспрашивать да выпытывать. Ну сколько раз повторять: если я сама устраиваю зазор, я попадаю опять на ту автобусную остановку, а я туда не хочу. Ясно? Или у тебя и с этим проблемы?
– Никаких проблем, дорогая. Ваша прихоть для меня закон. На медных скрижалях. Бр-р-р-р… На каменной доске.
– То-то. Договорились, значит. Увидимся в твоем зазоре, если дашь себе труд постараться.
– Значит, опять ко мне?
– По-моему, ты теперь и сам управишься. Давай только догримся, когда пойдем спать, ладно?
– Как-как ты сказала – догримся?
– Не-ечаво все повтрять за мной. Два часа – пойдет? Два ноль-ноль, значит.
– Во, и праильно. Давай провожу тебя домой. Ты, наверно, подустала, разволновалась что-то.
– Спасибо тебе, – сказала она прочувствованно. – Вижу, ты настоящий друг. Но если б ты поймал мне такси, я б лучше так. Прости пожалста, от меня одно беспокойство.
– От тебя? Беспокойство? Да ничего подобного!
Мы поцеловались, пообнимались немного, я поймал такси, усадил ее и отправил. Какой адрес она назвала водителю, я не расслышал. И ее фамилии я так и не знал до сих пор.
21. Женщины-птицы
«Кто они – женщины-птицы Питера Диггса? – писал в «Гардиан» критик-искусствовед Литтон Туми. – Сирены или гарпии? То соблазнительные, то домовитые, то ужасающие, то комичные, то омерзительные… Определенно, они умеют петь, как явствует из скандальных сцен в пабах, где – как, впрочем, и везде, – они предстают с обнаженной грудью. Демонстрируют они и другие части тела – устремляясь от зрителя прочь. Делая покупки в супермаркете, они держатся скромно, несмотря на частичную наготу. В других ситуациях они выставляют напоказ грозные когти и ведут себя неопрятно. Мизансцены этих картин в известной мере близки к хаммеровской готике,[70] но стиль, настроение и общий характер напоминают символистов, в особенности Редона и Кнопфа[71]».
Туми имел в виду мою выставку в галерее Фэншо 1994 года, получившую, в общем, неплохой отклик в прессе и распродавшуюся, к моему удивлению, на ура. Прежде мне не удавалось продать больше двух-трех картин за выставку. Отыскав тему, из которой можно слепить что-то интересное, я обычно не сразу с ней расстаюсь; так было с «Дон Кихотом», так было и с «Неистовым Роландом». Если бы я нарисовал шесть версий Анжелики, спасаемой доблестным Руджеро[72] от морского чудовища, наверное, продались бы все шесть, но в то время я еще не осознал коммерческий потенциал рабства и скотства.
У Ленор насчет моих женщин-птиц было свое мнение.
– Христа ради! – возмутилась она. – Если ты боишься женщин, так почему сразу не объявишь себя гомиком? К чему эта возня с гарпиями?
– Любой мужчина в здравом уме боится женщин, – возразил я. – Ты просто завидуешь. У тебя ведь нет своей галереи, да и, наверное, не будет никогда: ты же ничем не занимаешься, кроме своих блокнотов. Хоть бы одну картину дописала.
– Знаешь, какая между нами разница, зануда ты несчастный? Я учусь видеть, а ты учишься продавать. Все на продажу – как с этими птицебабами.
– Ничего подобного. Я исследую тему, которая того заслуживает, а ты вцепилась в свои образы и боишься, как бы их кто не увидел. Вдруг кому-то не понравится? Вдруг кто-то скажет, что ты не настолько хороша, как тебе нужно? А кстати, ту картину с человечком в лабиринте ты довела до ума?
– Да я и не думала ее дописывать, ты, тупица! Для него прогулка так и не кончилась.
– Ага, он все гуляет, а ты все болтаешь языком. Да только кому нужны эти разговорчики, кроме тебя самой?
– Отлично. Ты от меня больше ни звука не услышишь. Нет, только один – как я захлопну за собой твою дверь. Цацкайся дальше со своими гарпиями – я ухожу.
– На веки вечные?
Вместо ответа громыхнула входная дверь.
Но это был еще не конец: на следующий день Ленор мне позвонила, и я повел ее обедать в «Синего слона». Зеленая листва, тихий плеск фонтана и влажность, как в дождевом лесу, подействовали на нас обоих успокоительно. То, что нас разделяло, готово было извергнуться в любой момент, как спящий вулкан. Правда, в тот раз дело обошлось лишь тоненькой струйкой лавы, но сомнений больше не было: этот горный склон – не самое удачное место для пикников.
22. Амариллис без прикрас
Я хотел, чтобы Амариллис была со мной, но ее не было. Я поднялся в студию и уставился на пустой холст, покрытый только теплой размывкой. Потом стал перебирать эскизы, пытаясь отыскать в них ее истинную сущность, без прикрас. Облик ее чем-то смущал меня и в зазорах, и в незазоре: я доверял своим чувствам, знал, что это не галлюцинация, и все-таки невозможно было отделаться от ощущения, что я просто ее вообразил. Со всеми этими непредсказуемыми уходами и появлениями она словно напрочь была лишена той материальной плотности, которой обладают люди, находящиеся именно там, где рассчитываешь их найти, и всегда вовремя.
До сих пор я размышлял лишь о том, чего хочу сам, а о том, чего может хотеть она, кроме спасения от одиночества, даже и не задумывался. А вдруг я ей совсем не нужен, вдруг я – просто средство для достижения какой-то цели, мне неведомой? И вдруг я сам тоже использую ее ради чего-то, о чем и не догадываюсь?
Темнело; я включил лампы дневного света с цветокоррекцией и начал прорабатывать ее лицо в холодных тонах. Я вспоминал, как она выглядела в самом первом зазоре – в ее зазоре, где она была такой измученной и худой. Несмотря на всю ее самоуверенность, подчас даже надменность, я чувствовал, что эта худышка с соломенными волосами на самом деле такова, какой себя представляет: испуганная, полная сомнений, стремящаяся к чему-то такому, чего ей вовек не найти. Это-то истинное лицо и пыталось пробиться сквозь неотразимые чары прерафаэлитской нимфы.
Писалось не хуже, чем накануне удавалось рисовать, то есть куда лучше обычного. В лице, что обретало жизнь на поверхности холста, было все: и движение к краю обрыва, и чудная нездешность, так ясно проглядывающая сквозь туманный покров красоты. Я искал эту настоящую Амариллис так самозабвенно, что потерялся сам: остановившись наконец и очистив палитру и кисти» я уже не мог разобрать, где проходит разделяющая нас граница. «Идея – неотъемлемая принадлежность образа». Сколько раз я повторял эти слова? Сколько раз я городил этот вздор? Образ Амариллис теперь запечатлелся во мне неизгладимо, но какая в ней скрыта идея? Вот она, чаровница, вечно манящая – но куда? И, опять-таки, какая идея скрыта во мне самом? Да полно, так уж ли я хочу это знать…
Как же скоро странное превращается в обыденное! Я был влюблен в женщину, которая отвечала мне взаимностью лишь тогда, когда оба мы спали. Зазор, незазор… А где же реальность? Я вышел на балкон и взглянул на запад. Луна, только накануне миновавшая полнолуние, безмятежно сквозила в обрывках туч. Быть может, Амариллис тоже смотрела на нее в эту минуту. На часах было без двадцати пяти два.
23. Мэн. Или Массачусетс…
Я занялся лентой Мебиуса и, следя за ползунком, огибающим петлю вновь и вновь, удерживал перед мысленным взором изящный, нежный живот Амариллис, украшенный значком инь-ян. Вскоре голова моя раздалась вширь, а затем и вдоль, но на сей раз сошло без тошноты.
Я провалился в зазор и очутился у хопперовской станции «Мобилгаз», на той самой пустынной дороге, летним вечером, в тишине, сотканной из стрекотания сверчков. Было очень свежо, даже прохладно. Вывеска «Мобилгаза» чуть поскрипывала, раскачиваясь на ветру. В лиловом, еще светлеющем небе мелькали летучие мыши. Я подбросил камешек – одна метнулась следом. Одиночество, подумал я, – вот оно, исконное, без прикрас, состояние человека. А прочее – лишь приправа.