Амелия так долго не приходила в себя, что и священник, и миссис Гаррис начали уже опасаться худшего; они признались мне в этом позднее, поскольку сам я в тот момент не способен был что-либо воспринимать. Да и что говорить, я, конечно, ненамного лучше владел своими чувствами, нежели дорогое существо, лежавшее в моих объятьях. Однако в конце концов наши опасения рассеялись, и жизнь вновь возвратилась в самое прекрасное обиталище, которое ей когда-либо предоставляла человеческая природа.
Я был тогда настолько испуган всем случившимся, а Амелия все еще продолжала испытывать такую слабость, что решил, невзирая на последствия, пробыть с ней еще день и как только ей сообщили об этом, она упала на колени с возгласом: «Боже милосердный, благодарю тебя за эту – пусть малую – отсрочку! Ах, если бы всю мою грядущую жизнь можно было вместить в этот драгоценный день!»
Наш добрый друг – доктор Гаррисон – остался на этот день у нас в доме. Он сказал, что собирался навестить одну семью, у которой стряслось какое-то горе, «но я, право же, не знаю, – добавил он, – зачем я должен добираться двенадцать миль до несчастья, когда его у нас и здесь предостаточно». Я не встречал человека, способного утешить лучше, чем он. Вследствие крайней природной своей доброты он получает огромное наслаждение, исполняя свой долг, а его глубокое проникновение в человеческую душу в сочетании с большим опытом делают его непревзойденным мастером, и он настолько хорошо знает, где необходимо утешить, где урезонить, а где и высмеять, что никогда не прибегает ни к одному из этих средств некстати, как это почти всегда происходит с врачевателями душ, если им недостает подлинной проницательности.
Затем доктор Гаррисон принялся представлять в комическом виде опасности осады и так в этом преуспел, что вызывал подчас улыбку даже на лице Амелии. Но что более всего ее утешало, так это доводы, которые он приводил, доказывая ей возможность моего скорого, если не немедленного возвращения. Все убеждены, говорил он, что английские войска очистят от испанцев эту местность еще до нашего прибытия туда и нам, следовательно, не останется ничего другого, как возвратиться домой.
Амелия была настолько убаюкана этими баснями, что весь вечер держалась намного лучше, нежели я ожидал. Хотя священник был не в силах разжечь в ней гордость настолько, чтобы та возобладала над любовью, все же он побудил гордость воздвигнуть преграду любви, причем столь успешно, что моя бедняжка Амелия не раз, мне кажется, льстила себя надеждой, что, как принято в таких случаях выражаться, ее рассудок одержал решительную победу над страстью, однако любовь выставила в качестве подкрепления, если только здесь уместно это слово, дорогие воспоминания и повергла в прах все, что ей противостояло.
Вечером я провел с доктором Гаррисоном еще с полчаса наедине, и он предложил мне попытаться уехать утром пораньше, когда Амелия будет еще спать, пообещав находиться поблизости, когда она проснется, дабы оказать необходимую помощь. Он прибавил, что нет ничего глупее, нежели когда друзья принуждены расстаться.
– Конечно, – заметил он, – при обычном знакомстве или светском приятельстве – это вполне безобидная церемония, но если речь идет о людях, действительно любящих друг друга, то, право, даже католическая церковь никогда не изобретала епитимьи и вполовину столь суровой, нежели та, которую мы сами столь безрассудно на себя налагаем.
Совет доктора Гаррисона пришелся мне по душе, и, поблагодарив его, я обещал, если удастся, выехать затемно. Священник пожал мне руку и от души пожелал удачи, прибавив со свойственным ему грубоватым юмором: «Ну, что ж, малыш, надеюсь, ты возвратишься, увенчанный лаврами; одна мысль по крайней мере служит мне утешением: стены крепости и море не позволят тебе дать тягу».
Расставшись с доктором, я заглянул к Амелии, которую застал за совсем другим занятием, нежели накануне вечером: она укладывала какие-то вещицы в шкатулку, которую она просила меня взять с собой. Эту шкатулку она изготовила собственноручно и как раз, когда я вошел, запирала ее.
Взгляд ее как нельзя яснее изобличал ее чувства, однако выражение лица было на сей раз спокойным, и голос звучал бодро. Немного погодя она сказала: «Вы должны беречь эту шкатулку, Билли. Непременно, Билли, и как следует… потому что…» И тут дыхание ее прервалось от переполнявшего ее волнения, пока поток слез не облегчил ей сердце, и тогда она продолжала: «… потому что я буду счастливейшей из женщин, когда увижу ее вновь». Я ответил ей, что с Божьей помощью этот день очень скоро настанет. «Скоро! – вскричала она. – Нет-нет, очень нескоро. Неделя покажется мне вечностью, и все-таки счастливый день наступит. Он придет, должен прийти, придет непременно! Да, Билли, мы встретимся, чтобы никогда больше не разлучаться, даже на этом свете, я надеюсь». Простите мне эту слабость, мисс Мэтьюз, но, клянусь душой, это выше моих сил, – воскликнул Бут, вытирая глаза. – Право же, я удивляюсь вашему терпению и не стану дольше его испытывать. Измученная столь долгой борьбой противоположных чувств и три ночи кряду не смыкавшая глаз, Амелия забылась под утро глубоким сном. В это время я и покинул ее; одевшись с наивозможной быстротой, напевая, насвистывая, лишь бы ни о чем не думать, я поспешно вскочил на коня, которого еще накануне вечером распорядился держать под седлом, и поскакал прочь от дома, хранившего мое бесценное сокровище.
Ну, вот, сударыня, повинуясь вашему желанию, я вкратце рассказал вам о том, как мы расстались, и, если, испытывая ваше терпение, утомил вас, – не взыщите. Я глубоко убежден, что такого рода сцены способны доставить усладу лишь сердцу, исполненному сострадания, да и то лишь тогда, когда обладатель его испытал то же самое.
Глава 3, в которой мистер Бут отправляется в путешествие
– Итак, сударыня, вот мы и распрощались в Амелией. Я проскакал целую милю, ни разу не позволив себе оглянуться назад, но теперь, когда я приблизился к вершине небольшого холма, последнего места, с которого, как я знал, можно еще увидеть дом миссис Гаррис, решимость изменила мне: я остановился и бросил взгляд в ту сторону. Возьмусь ли передать вам, что я в эту минуту почувствовал? Поверьте, это свыше моих сил. В моей душе теснилось одновременно столько нежных воспоминаний, что они, если мне позволено будет воспользоваться таким выражением, надрывали мне душу. И тут, сударыня, мне впервые пришло в голову, какую ужаснейшую оплошность я совершил. Дело в том, что, в спешке и душевном смятении, я забыл взять с собой шкатулку моей дорогой Амелии. Первой моей мыслью было возвратиться назад, однако последствия такого шага были слишком очевидны. Я решил поэтому послать за ней своего слугу, а самому тем временем продолжать потихоньку свой путь. Он тотчас отправился выполнять мое поручение, а я, вдоволь налюбовавшись восхитительным и дорогим сердцу видом, повернул в конце концов коня и начал было спускаться с холма, но проехав около ста ярдов, рассудил, что время терпит и вполне можно вернуться на прежнее место, дабы еще раз доставить взору томительную отраду; там я и дождался возвращения слуги, который привез шкатулку и сообщил мне, что Амелия все еще сладко спит. И тогда я решительно повернул коня и без малейших колебаний продолжил свой путь.
Я заметил, что по возвращении мой слуга… впрочем, пожалуй, уместнее будет, сударыня, сначала немного познакомить вас с ним. Он был молочным братом Амелии. Так вот, этому малому вздумалось стать солдатом, причем он непременно хотел служить под моим началом. Доктор согласился его отпустить, мать в конце концов уступила его просьбам, а меня нетрудно было уговорить записать в солдаты одного из красивейших молодцов в Англии.
Вам, думаю, легко представить, что мне небезразличен был человек, питавшийся одним молоком с Амелией, но, поскольку прежде он никогда в полку не появлялся, я не имел случая выказать ему мое расположение. Он в сущности выполнял при мне обязанности слуги, а я обращался с ним со всей ласковостью, какая только возможна по отношению к человеку его положения.
Когда я собрался перейти на службу в конную гвардию, бедняга совсем было пал духом, опасаясь, что ему в таком случае не удастся служить в одном полку со мной, хотя страхи его были, разумеется, беспочвенными. Но, как бы там ни было, он ни единым словом не выказал своего огорчения. Он, без сомнения, наделен благородной душой. Узнав, что я никуда не перехожу и что нам вскоре предстоит вместе отправиться в Гибралтар, он едва не обезумел от радости. Одним словом, бедняга крепко ко мне привязался, хотя я еще довольно долго не подозревал об этом.
И вот, когда он, как я уже упомянул, возвратился со шкатулкой, лицо его было залито слезами. Я тогда, пожалуй, несколько необдуманно, разбранил его за это. «Послушай, – сказал я, – что все это значит? Мужчина ты – или мокрая курица? Если бы я мог предвидеть, что ты будешь красоваться с такой физиономией перед противником, ни за что бы не взял тебя с собой». «Вашей милости незачем этого опасаться, – ответил он, – ведь я не встречу там человека, которого полюблю так, чтобы любовь к нему заставила меня плакать». Слова его пришлись мне чрезвычайно по душе, я счел, что они свидетельствуют о натуре чувствительной и одновременно пылкой. Я спросил его затем, что именно вызвало у него эти слезы после того, как он со мной расстался (ведь раньше их и в помине не было), и не встретил ли он у миссис Гаррис свою мать? Он ответил отрицательно и попросил никаких вопросов ему больше не задавать, прибавив, что вообще-то не склонен к слезам и надеется, что никогда больше не даст мне повода порицать его. Я упомянул об этом только, чтобы показать вам, как он был ко мне привязан, поскольку и поныне не могу объяснить его слезы ничем иным, как сочувствием к моему тогдашнему горестному состоянию. Мы проехали в тот день целых сорок миль, даже не останавливаясь, чтобы перекусить, пока не добрались до гостиницы. Там я решил переночевать и тотчас удалился в отведенную мне комнату, взяв с собой шкатулку моей дорогой Амелии: осмотр ее содержимого был для меня самым изысканным пиршеством, и никакой иной голод я не жаждал так утолить, как этот.