У Драйдена сказано:
Глаза ее предстанут входом в рай,[178] —
и как не стремиться попасть в этот рай! и как трудно отказаться от столь заманчивой перспективы!
И все же, как бы ни было вам тяжело, мои юные читатели, но поступить надо только так – и притом без малейшего промедления: не обольщайте себя мыслью, что сияние красоты вас не опалит, а только согреет, ибо чем дольше мы пребываем вблизи нее, тем сильнее она нас обжигает. Восхищение прекрасной женщиной, пусть даже и женой вашего самого близкого друга, может поначалу быть вполне невинным, но не следует тешить себя надеждой, будто оно всегда останется таким; оно неотвратимо сменится вожделением, а затем явятся желания, надежды и тайные планы, сопровождаемые длинной вереницей проступков, неотступно следующих за нами по пятам. К такого рода случаям уместнее всего применить хорошо известное замечание: nemo repente fuit turpissimus.[179] С нами, вне сомнения, происходит то же самое, что и с неосторожным путешественником в аравийских пустынях; коварные пески неприметно заманивают его все дальше и дальше, пока он не увязает в них все глубже и не обретает свою гибель. И там, и здесь единственное спасение в том, чтобы повернуть назад в первую же минуту, едва только мы заметили, что наши ноги стали вязнуть.
Это отступление, вероятно, покажется иным читателям мало уместным, однако мы не могли не воспользоваться поводом предостеречь их; ведь из множества обуревающих нас страстей мы должны уметь противостоять прежде всего той, что зовется обычно любовью: никакие другие не подвергают нас, особенно в дни мятежной юности, столь сладостным, столь сильным и почти непреодолимым искушениям, не влекут за собой, особенно в семейной жизни, столь прискорбных трагедий и, что пагубнее всего, именно любовь способна отравить и ослепить даже самый светлый ум. Честолюбие не причиняет особого зла, если только оно не воцарилось в жестокой и необузданной душе; алчность и того реже разрастается пышным цветом, разве что на самой низменной и скудной почве. Любовь, напротив, дает, как правило, всходы в наиболее одаренных и благородных сердцах, но если оставить ростки без тщательного ухода, не подрезать их и не возделывать почву, заботливо оберегая от дикорастущих сорняков, стремящихся их опутать, то эти побеги разрастутся буйно и хаотично; они не принесут желанных плодов, и все доброе и благородное в сознании, где они процвели, безнадежно заглохнет. Короче, если отбросить иносказания, скажем так: не только нежность и добросердечие, но и храбрость, великодушие и все прочие достоинства обращаются нередко в простое орудие осуществления самых убийственных намерений этого всесильного тирана.
Глава 2, которая, как мы смеем думать, не покажется неправдоподобной всем читателям, состоящим в браке
Если предложенное беднягой Бутом скромное угощение едва ли вполне отвечало вкусам полковника, то за тем же столом он оказался на пиршестве куда более изысканного свойства. Втайне Джеймс не переставал удивляться, как это он прежде не разглядел столь несравненные красоту и совершенство. Удивление полковника было, разумеется, более чем естественно, и потому мы, не исключая возникновения подобного чувства и у читателя, сочли необходимым дать соответствующее объяснение в предшествующей главе.
Поначалу полковник глаз не сводил с Амелии; он явно был застигнут врасплох и потерял свободу прежде, чем почуял грозившую ему опасность. Однако голос разума, намекнувший полковнику о произошедшей с ним скрытой от посторонних глаз перемене, тут же намекнул, что ему следует вести себя крайне осторожно; таким образом, тайные побуждения возникли у Джеймса одновременно с пониманием необходимости держать их в секрете. А посему в продолжение разговора он становился все более осмотрителен и лишь изредка украдкой бросал взгляды на Амелию. Необычная задумчивость Бута внушала Джеймсу опасение, не успел ли он уже выдать себя столь внезапно вспыхнувшим чувством к супруге приятеля еще до того, как сам о нем догадался.
Амелия же весь день пребывала в наилучшем расположении духа и даже не заметила появившегося на лице мужа выражения недовольства; однако же оно не ускользнуло от внимания полковника: нечистая совесть, согласно приведенному нами выше наблюдению, куда проницательнее невинности.
Действительно ли поведение полковника, как тот заподозрил, вызвало у Бута смутные догадки на сей счет, судить не беремся; можем только констатировать со всей определенностью, что вид Бута разительно отличался от обычного и эта перемена ощущалась слишком явственно. Речь его утратила прежнюю живость, а лицо, выражавшее, как правило, открытость и добродушие, хотя и не приобрело печати озлобленности или угрюмости, но выглядело теперь серьезным и печальным.
Хотя сомнения полковника и вынудили его, как уже отмечалось, к сдержанности, однако откланяться он все же никак не решался. Короче, он продолжал сидеть в кресле, словно был прикован к нему неведомыми чарами, время от времени поглядывая украдкой на хозяйку, потворствуя тем самым возрастающей страсти, и недостаточно владел собой, чтобы уйти. В конце концов соображения приличия вынудили его приказать своей бренной оболочке подняться с места и прервать до нелепости затянувшийся визит. Оставшись с Бутом наедине, Амелия вновь заговорила о детях и со всеми подробностями еще раз описала мужу свой визит к милорду. Бут, хотя он был чем-то явно расстроен, по мере сил старался сделать вид, будто слушает ее рассказ с удовольствием; несмотря на столь неуклюжее притворство, Амелия нимало не усомнилась в его искренности: ведь ей и в голову не могло прийти, что супруг испытывает досаду и раздражение, – для подобных чувств она не видела ни малейшего повода, тем более теперь, когда Бут помирился с Джеймсом и, следовательно, был, как она полагала, вполне и совершенно счастлив.
Бут же почти всю ночь не смыкал глаз и только под утро слегка забылся, однако сон отнюдь не принес ему успокоения: не успел он задремать, как его начали преследовать и мучить кошмары, один ужаснее другого; он метался, не находя себе места, пока не разбудил до крайности перепугавшуюся Амелию, и та решила, что он тяжело заболел, хотя ни малейших признаков лихорадки не наблюдалось и даже, напротив того, лоб у него был, пожалуй, холоднее обычного.
Бут убедил жену, что вполне здоров, вот только сон к нему никак не идет, и тогда она тоже простилась со сном и попыталась скрасить его бодрствование беседой. Она сразу же заговорила о его светлости и повторила мужу все, что поведала ей миссис Эллисон о чрезвычайной доброте милорда к своим родственникам – сестре, племяннику и племяннице.
– Дорогой мой, – прибавила Амелия, – невозможно описать, как они любят своего дядю, а это для меня бесспорное свидетельство его отеческой доброты к ним.
Она продолжала свою речь в том же духе и под конец выразила сожаление о том, что подобное душевное благородство так редко сочетается с огромным богатством.
Вместо того чтобы разделить чувства Амелии, Бут лишь холодно заметил:
– Однако считаете ли вы, дорогая, что поступили правильно, приняв все эти ценные безделушки, которые дети принесли домой? И позвольте еще раз вас спросить, чем мы сумеем отплатить за подобные одолжения?
– Как хотите, дорогой мой, – воскликнула Амелия, – но вы уж чересчур серьезно к этому относитесь. Я меньше всего склонна преуменьшать доброту милорда, ибо всегда буду считать, что мы оба бесконечно ему обязаны; согласитесь, однако, что при таком огромном состоянии эти расходы на подарки – сущий пустяк. Что же касается нашего воздаяния, то разве чувство удовлетворения, доставляемое ему собственной щедростью, не вознаграждает его сполна? А другого, я убеждена, он и не ожидает.
– Что ж, моя дорогая, – воскликнул Бут, – будь по-вашему; должен признаться у меня еще никогда не было оснований жаловаться на вашу рассудительность, и, возможно, я был неправ, испытывая такое беспокойство по этому поводу.
– Беспокойство, – вот дитя, так дитя! – с жаром отозвалась Амелия. – Боже милостивый, неужели такая малость могла стать причиной вашего беспокойства?
– Признаюсь, именно так, – ответил Бут, – именно это не давало мне спокойно уснуть.
– Но в таком случае пусть лучше дьявол забрал бы себе все эти побрякушки еще до того, как дети увидели их! – воскликнула Амелия. – Что бы я сама об этом не думала, – обещаю вам, что они никогда больше не возьмут и грошового подарка; если я и причинила вам беспокойство, то будьте ко мне справедливы и поверьте, что я в этом ни чуточки неповинна.
При этих словах жены Бут привлек ее к себе, нежно обнял и, с особым выражением повторив слово «неповинна», воскликнул:
– Сохрани Господь, чтобы я когда-нибудь подумал иначе! О, никого из мужчин Всевышний не благословил таким счастьем!
– Пусть так, – сказала Амелия, улыбаясь, – но все же скажите откровенно, дорогой, а я обещаю, что не стану ни сердиться, ни осуждать вас за это, – не гордость ли тайной причиной вашей боязни быть чем-то обязанным милорду?
– Возможно, – ответил Бут, – и, если вам угодно, считайте, что это страх. Признаюсь, чувствовать себя обязанным – для меня страшнее всяких долгов, ибо я не раз убеждался в том, что человек, оказывающий вам услугу, рассчитывает на тысячекратное вознаграждение.
На этом, собственно, и завершилась наиболее существенная часть их беседы, и вскоре оба супруга крепко уснули, обнимая друг друга, и никакие тревоги, ни мрачные предчувствия не нарушали больше сон Бута.
Поскольку ночь выдалась тревожной и сладкий сон пришел к ним лишь под утро, они оставались в постели до полудня и встали в отличном расположении духа; Амелия принялась хлопотать по хозяйству, а Бут решил проведать раненого полковника.
Здоровье полковника заметно шло на поправку, и Бут был рад этому обстоятельству куда больше, нежели оказанному ему приему, ибо полковник принял его чрезвычайно холодно, а когда Бут сказал, что вполне удовлетворен разъяснениями, полученными им от его шурина, Бат вскинул голову и с язвительной усмешкой молвил: