И не спрятаться, не отползти было от убитой горем португалки, а вместо негров уже индейцы кругом бесновались, и вождь их Катлиан пугал шапкой Ворона, скалил белые зубы на лице в чёрных и красных полосах, размахивал молотом кузнечным и с размаху бил Фёдора Ивановича по голове, по рёбрам, по ногам…
…а после Пашенька гладила тело графа холодными пальцами, приговаривая печально:
— От судьбы не уйдёшь, милый. Куда ты, туда и я. Куда я, туда и ты. Нет меня больше на свете, и тебя нет…
Снова и снова это повторялось, и другие многие прошли перед глазами Фёдора Ивановича, обиды свои припоминая, — и Саша Нарышкин маялся простреленным животом, и Дризен кровью заливал рубашку, и кузен Фёдор Петрович бледной тенью мелькал, слёзы роняя из глаз…
…и Крузенштерн басил над левым плечом:
— Райское место Фиддлерс Грин, что верно — то верно, да всего девять миль от дома Сатаны, ваше сиятельство…
А по правую руку Пашенька склонялась и вторила капитану:
— Нет больше твоего сиятельства, и родные давно по тебе отплакали. Нéжить мы теперь с тобою, Феденька. Нéжить, нéжить…
— Врёшь ты всё! — крикнул Фёдор Иванович однажды ночью. — Это тебя нет, а я живой!
Крикнул и сел, потом холодным обливаясь. Отбросил полог меховой, которым Унук укрыла.
Ощупал себя, оглядел в тусклом свете масляной лампы — голый, в чём мать родила, и рисунки дикарские по всему телу вьются, словно змеи шевелятся. У стены-циновки алеутская жена спит, круглым лицом в сумраке белеет… и впрямь луноликая…
Граф сжал ладонями виски:
— У покойников голова не болит, а у меня прямо трескается. Живой!
— Да кто ж тебе сказал такую глупость? — удивилась невидимая Пашенька, и пылающий мозг Фёдора Ивановича словно пронзило: а верно, кто? Обрывки мыслей лезли друг на друга. Никому в целом свете не известно, что он жив. Даже наоборот: все знают, что гвардии поручик Толстой принял смерть от рук индейцев и отдыхает теперь в моряцком раю… Он мёртв для кого угодно, кроме горстки алеутов, о которых тоже никто слыхом не слыхивал — что есть они, что нет их…
— Нежить, нежить, — соглашалась Пашенька серебряным голоском.
— А это мы сейчас проверим!
Фёдор Иванович дополз до края нар. Шатаясь от слабости и хватаясь за столбы, он зашлёпал босыми ногами по холодному земляному полу мимо спящих алеутов. Косматый, бородатый, расписанный татуировками, граф добрёл до нар тойона и криво усмехнулся:
— Сейчас проверим…
Под нарами среди охотничьих снастей вождь хранил яд волчьего корня, которым наконечники копий мазали, чтобы кита умертвить. Эдакую тушу — наповал… Верное средство!
Рассудил Фёдор Иванович так: ежели он и вправду нежить — ничего ему от яда не сделается, а ежели живой — никто по нём не заплачет.
Правильно сказала Пашенька: отплакали уже.
Глава VIII
— А я ведь чуть было руки на себя не наложил, — признался Фёдор Иванович отцу Гедеону в первых числах июня.
Со своими алеутами к лету он появился на Кадьяке — привёз на продажу вороха каланьих шкур и прочего охотничьего товара. Старый тойон завёл неторопливые переговоры с купцами, а Фёдор Иванович отправился к церкви, укараулил иеромонаха и встал на пути, распахнув объятия.
Трудно, почти невозможно было признать графа в смуглолицем чернобородом детинушке, да и алеутские одежды с толку сбивали — рубашка-парка из птичьих шкурок с красным воротником, тюленьи тонкие штаны чуть ниже колен и высокие мягкие сапоги. Испугался бедный Гедеон, перекрестил незнакомца, как наваждение:
— Свят, свят, свят! — а тот знай пританцовывал по-туземному с широко раскинутыми руками и смеялся:
— Встречайте, встречайте ягнёнка заблудшего, ваше преподобие! Поди, не чаяли уже меня живым увидеть?
Гедеон присмотрелся и ахнул.
— Господи боже ты мой… Ваше сиятельство?! — заговорил он, всплёскивая руками. — Фёдор Иванович, голубчик… Да мы же вас ещё по осени схоронили… Я сам и отпевал… В сентябре «Нева» пришла, говорят: убили графа колюжи проклятые… Мы теперь вас в службах заупокойных поминаем купно с морячками, на Ситке погибшими… Да как же это?! Радость какая, господи… Неужто и вправду живой?! А шапка-то, шапка — вылитый Спиридон!
Фёдор Иванович и впрямь носил особую шапку, но не как у святого — из ивовых веток, в корзинку сплетённых, — а охотничью алеутскую: длинный козырёк без донышка, украшенный клыками зверей, с пучками усов морского льва на затылке. Снял он шапку, перестал улыбаться и чуть не до хруста Гедеона обнял, примолвив:
— Я вправду живой, ваше преподобие. Живой! Ещё поднажать или так поверите?
Иеромонах поверил. Он торопился по делам и пригласил вечером заходить в гости:
— Найдёте легко, для духовных Компания дом отвела между правительским домом и компанейской баней, всякий покажет. Тесно живу, но — в тесноте, да не в обиде…
— Зайду непременно, — пообещал граф, — только мне бы сперва помыться, побриться и вид себе вернуть человечий. Где тут у вас хороший цирюльник? И одежду сменить надобно.
Теперь уже алеуты не сразу признали Фёдора Ивановича, когда он явился к условленному месту встречи — с подстриженными расчёсанными волосами, при бакенбардах и в европейском платье. На месте сбритых усов и бороды забавно смотрелись открывшиеся светлые пятна: ниже носа и скул кожа не загорела. Впрочем, туземцы не находили в клоунской раскраске графа ничего забавного — бывает и так.
— Что купцы говорят? — спросил Фёдор Иванович тойона.
Старик вздохнул.
— Однако, цену сбивают. Хороший год, хорошая охота. У всех товару много.
— Это понятно, — сказал граф. — Где много продают, там дешевле купить можно. Не ходи больше никуда, меня жди.
Фёдор Иванович пошевелил плечами в непривычно тесной одежде. От белья он тоже отвык, оно тёрло в самых деликатных местах. Но для переговоров с купцами надо было выглядеть по-европейски.
Путь графа лежал в правление Российско-Американской Компании. Там ему обрадовались, хотя и не так искренне, как отец Гедеон. Посетовали — мол, явись его сиятельство на Кадьяк парой дней раньше, мог бы застать «Неву». А теперь Лисянский забрал каланьи шкуры с компанейских складов и пошёл на Ситку, чтобы проведать Баранова. Дальше капитан собирался взять курс на китайский Кантон и там продать меха.
— А что, хорошая выходит коммерция нынче? — между делом поинтересовался Фёдор Иванович, и словоохотливый служитель гордо поведал о своих торговых успехах.
— Местным деваться некуда, — говорил он, — им порох надобен, свинец, ножи. Да мало ли?! Чего ни коснись, всё нужно. А потому всё, чем промышляют, туземцы взамен отдают. Шкуру калана у них по два-три рубля можно сторговать, не больше. Ну, по пять, если самый высший сорт. А мы уже дальше вдесятеро дороже отправляем. Вам виднее, почём в Петербурге или на Москве американский бобёр идёт. Сказывали, от ста до трёхсот рубликов. Соболя-то сибирские раз в двадцать дешевле. Или возьмите кита. С ним охотнику возни мало, море само на берег туши выбрасывает — знай подбирай! Мы за кита не дороже пятнадцати рублей платим, а в нём одного жира сотни на две.
Фёдор Иванович слушал и молча играл желваками, вспоминая охоту на кита, которая едва не стоила ему жизни. Руки вспоминал, вёслами стёртые. Ветер ледяной, резавший лицо, как ножом. Воду чёрную бурлящую, в которой дна нет. Волны злые, через каяк хлеставшие… Калана вспомнил, которого ещё поди догони, достань гарпуном, а потом приволоки двухпудовую тушу в селение, освежуй, выделай шкуру — одну-единственную, а шкур таких он с алеутами привёз много. И о прочих трофеях не забывал граф, какой ценой они ему достались: котики, нерпы, моржи, тюлени, сивучи.
Смотрел Фёдор Иванович на хлыща, что сидел напротив и купеческой хитростью своей похвалялся. Год или два тому назад, пожалуй, наказал бы он служителя, не разбираясь особенно — за что. Наказал бы, да и дело с концом. Но сейчас о другом были его мысли, для другого пришёл он в Компанию.
После никому не рассказывал граф, как и на чём они поладили, но весь товар, который привезло его племя, Фёдор Иванович сбыл по цене хорошей, другим недоступной. Чай, своё продавал, не чужое…
…и к ночи, вымученный больше, чем на самой тяжкой охоте, добрался он до квартиры отца Гедеона.
Из понятных опасений иеромонах сперва отказывался пить водку, но уступил настояниям графа и всё же пригубил горькую, чтобы не оставлять гостя с бутылкой один на один. Зато взахлёб рассказывал новости, которых за год накопилось немало.
Коллекции петербургских дарителей теперь занимали достойное место, и всякий мог рассмотреть коллекции картин и бюстов, чертежи судов морских, ландкарты с изображениями дальних краёв… Русская Америка читала книги, через полмира привезённые — и стихи, и рассказы о путешествиях, и трактаты научные.
— Больницу мы открыли, — говорил Гедеон, радостно сверкая глазами. — Детишек в школе грамоте учим и наукам естественным. Не поверите, ваше сиятельство, я словарь языков местных составлять начал! Сам уже говорю немного. Да что там, я «Отче наш», «Символ веры» и молитву Господу Иисусу на кадьякский перевёл. Эскимосы разучили уже, теперь молятся на своём, но по-нашему.
Услыхав признание графа о едва не случившемся самоубийстве, иеромонах побелел.
— Господь с вами! Тому быть нельзя! Никогда не поверю, что вашему сиятельству самая мысль об этом пришла. Это же как искушал вас нечистый?!
— Да я тогда себя не помнил. — Фёдор Иванович поёжился, заново переживая былой бред. — Решил, что умер уже и с тенями разговаривать могу. Дай, думаю, приму китовьего яду и проверю, чтобы наверняка знать. Когда бы не алеуты, я бы в самом деле сейчас не с вашим преподобием, а с тенями разговаривал. Спасибо, скрутили меня и в ремнях держали, пока совсем в чувство не пришёл.
Гедеон слушал внимательно, а граф пил водку, аппетитно закусывая рыбой, которую по привычке рвал руками, и рассказывал:
— Ежели говорить не с кем, хорошо думается! На охоте, на отдыхе… или когда тебя пленным на смерть гонят, или когда лежишь связанный… Молчишь день, молчишь неделю, молчишь месяц, а мыслей уйма, у меня во всю прежнюю жизнь столько не было! И такие мысли, ваше преподобие, что… Эх! Вот я полмира прошёл, а чего ради? Зачем? Глаза да руки потешить — и только? Не-ет, шалишь! — Фёдор Иванович прищурился