Америка: Улица Разделения — страница 2 из 9

Майкл ГолдБОСТОН ГОТОВИТСЯ К ЛИНЧЕВАНИЮ

14 августа 1927 г.

Бостоном сегодня правит дух своры линчевателей. Узаконенные нормы отбрасываются, они не более чем уступки внешнему миру и уже ничего не значат.

Штат Массачусетс, по крайней мере его буржуазная часть, корчится в тисках страха, жажды крови, ярой ненависти — причудливой смеси возбуждения и массовой психопатии, именуемой «комплексом линчевания». Штат Массачусетс решил уничтожить Сакко и Ванцетти.

Тон задает шайка ку-клукс-клана, во главе ее — внешне вполне цивилизованные и респектабельные личности во фраках, снедаемые неутолимой яростью: губернатор штата, судьи, ректор Гарварда. Заодно с ними, из того же клана, чиновничья знать, духовные пастыри и коммерсанты — заправилы Торговой палаты.

Большой город потерял голову. Его колотит лихорадка возбуждения и страха. Он вскакивает, как испуганный кот при малейшем шорохе. Вдоль всей Вашингтон-стрит перед газетными стендами с последними новостями не убывают толпы. Читают выпускаемые каждый час бюллетени о деле Сакко и Ванцетти. Перешептываются, ерзают, поглядывают с тревогой друг на друга. Точно в дни войны, когда квалифицированные лжецы Джорджа Крили[26] запугивали всех и каждого информацией, будто самолеты кайзера скоро начнут бомбить Нью-Йорк, Бостон и Чикаго.

Пройдите сквозь эти толпы — вы не услышите ни слова сочувствия Сакко и Ванцетти. Сочувствующие запуганы, подобно чудаку-северянину, оказавшемуся среди южан, линчующих какого-нибудь несчастного негра.

Все, что вы слышите, — это приглушенный шепот, невнятное бормотание, злобный рокот безликой толпы.

«Убить их! Мы не желаем, чтобы такие люди правили нашей страной!» — слышу я возле одного из стендов голос с хрипотцой молодого питомца Гарварда, бывшего футболиста университета.

Я работал прежде в одной из газет Бостона и отыскал в городе некоторых старых друзей, которые все еще пишут репортажи и редакционные статьи для одной из газет. Они сказали мне, что никогда прежде не видели этот медлительный, провинциальный, умеренный город в таком состоянии. Все настолько взвинчены, что может случиться что угодно, говорили журналисты. «Если бы это происходило на Юге, благопристойная свора взяла бы штурмом тюрьму в Чарльзтауне, чтобы линчевать двух рабочих-итальянцев».

Пусть никого не обманет новый «законный» поворот этого дела. Верховный суд штата Массачусетс, скорее всего, освятит своим авторитетом законность и респектабельность этого линчевания. Опасность так же серьезна, как и на прошлой неделе. Наших товарищей ожидает казнь. Так постановил штат Массачусетс. Только энергичные массовые демонстрации могут спасти Сакко и Ванцетти.

Письмо «Ветерана»

Я только что получил письмо из отделения ку-клукс-клана в Бруклине. Конверт с открыто обозначенной угрозой (на нем красуется наклейка с надписью: «Мы следим за тобой. — К.К.К.») спокойно проделал свой путь по государственной почте.

Я не передал это письмо полиции для расследования, хотя сомнений о намерениях авторов текст его не оставляет. Почему не передал? Да потому, что я уверен — это было бы совершенно бесполезно; полиция у нас существует для того, чтобы защищать лишь одних капиталистов, когда те получают письма с угрозами.

Я, однако, провел свое собственное расследование и могу указать без риска ошибиться, кем именно оно послано. Мне бы хотелось сказать пожелавшим остаться анонимными джентльменам из К.К.К.: если уж они следят за мной, то и я, а вместе со мной несколько сотен тысяч других жителей Нью-Йорка тоже следим за ними. И следим внимательно.

Неужели анонимные джентльмены в самом деле полагают, что смогут запугать нас? Неужели они думают, что способны застращать, к примеру, миллионы безработных Нью-Йорка до такой степени, чтобы заглушить их вопль: «Мы хотим есть!»? Вся капиталистическая система уже опустилась ниже той отметки, когда шайка ее прислужников способна терроризировать народ. Когда люди голодают, они вынуждены бороться.

Мужество отчаяния — вот истоки радикального движения в Америке. И все боссы, даже вкупе с нанятыми ими в К.К.К. головорезами, не смогут заглушить требование: «Хлеба!» — которое отчетливо слышит вся страна.

«Ветеран» К.К.К.

Я полагаю, что мой долг — обнародовать содержание полученного послания, во всем его фашистском «великолепии», и проанализировать для читателей нашей газеты. Вот это послание:

«Майкл Голд!

Итак, вы, ничтожества, дурни с замороченными чепухой головами, уверены, что устроите советскую Америку? Не так ли? Ну что же, позволь уж мне сказать тебе, харя, что наша страна собирается остаться американской страной. А если тебе и твоей крысиной породе это не по нутру, мы устроим вам такую веселую жизнь, что вспомните всех чертей в аду, мы заставим вас полюбить Америку.

Некоторые говорят, будто коммунист — это рабочий. Ну что же, я скажу тебе прямо, что такое коммунист.

Коммунист — это иностранец. Из тех, кто слез с парохода и нудно треплется о списках на пособие по безработице, кто хочет, чтоб ему помогали, а он бы ни черта не делал. Короче, он ничего не создает, он — смутьян и паразит. И для нас, ветеранов, есть только один способ обращаться с вами: когда наступит час, мы возьмемся за ружья.

В ваших рядах у нас уже теперь имеются свои люди, и мы разнесем вас в клочья, когда придет время.

Ветеран».

Ну, разве это не прелестно? И разве это не показывает вполне отчетливо образ мышления автора?

Быть может, автор послания и «ветеран», но он отнюдь не представляет сотни тысяч парней из рабочих и фермерских семей, которые служили в американской армии во Франции. Они страдали, истекали кровью в окопах, эти сотни тысяч, а теперь эти же парни бродят по улицам голодные и безработные. Их требование о пособии потому-то и звучит с такой силой, потому-то и пропитано такой горечью, что ветераны находятся в отчаянном положении. Но «ветеран» К.К.К., тот самый, что подписал присланное мне письмо, конечно же, не из их числа. Он, по сути дела, враг массы ветеранов. Ведь большая их часть числится в списках тех, кто нуждается в пособии, именно тех, кто, как пишет «ветеран», «хочет, чтоб ему помогали, а он бы ни черта не делал».

Ни один настоящий американец, который любит своих соотечественников хотя бы чуточку больше, чем доллары, не станет издеваться над безработными. Может быть, он сам и работает, но знает, что завтра может потерять работу. Не вина безработных в том, что у нас в стране безработица. Это вина богатых нанимателей, тех, кто заправляет страной при существующей системе.

Наемники домовладельцев

К.К.К. начал свою, с позволения сказать, деятельность как гангстерская банда. Она зарабатывала на жизнь неистовым, безумным шовинизмом. Она проводила кампанию ненависти против негров, евреев и католиков-ирландцев. А позже К.К.К. ринулся на борьбу с рабочими союзами, но его методы были такими кровавыми и грубыми, а его вожаки — столь откровенно продажными, что организация распалась[27].

Остатки ее кое-где сохранились. Я изучил письмо К.К.К., которое полно нападок на безработных и некоренных американцев, и узнал кое-что интересное от Ричарда Салливана, прежнего секретаря Совета безработных. Он рассказал мне, что в Браунсвилле несколько лет назад проходили забастовки против домовладельцев и он этими забастовками руководил.

Многие домовладельцы были богачами евреями. Их отношение к своим единоверцам не отличалось, однако, избытком любви. И они, должно быть, наняли местный К.К.К., чтобы бороться со своими бастующими квартиросъемщиками, которые нередко тоже были евреями.

Сомнительные типы проносились на автомобилях там, где собирались уличные митинги, мимо линий пикетчиков — бастующих жильцов. И эти типы разбрасывали листки с угрозами, очень похожие на письмо, которое получил и я. На всех них стояла подпись «К.К.К.».

Энн БрейденСТЕНА ОТЧУЖДЕНИЯ

Дом для Эндрю

Мы познакомились с Эндрю, когда он был еще молодым человеком лет около тридцати и работал электромонтером. Это было за четыре-пять лет до того, как он обратился к нам с просьбой купить для него дом. Мы познакомились, когда он пришел что-то починить или сделать электропроводку в помещении одной из общественных организаций, с которой мы были тогда связаны. Потом мы встречались с ним время от времени на некоторых — а они, вообще-то, были немногочисленными — совместных собраниях белых и негров в Луисвилле. Несколько раз мы виделись и с его родителями, главным образом на собраниях, которые иногда устраивались в домах наших друзей. Следует, однако, оговориться, что такого рода встречи характеризуют скорее нашу с Карлом жизнь, чем образ жизни, принятый в Луисвилле.

— Дорогая, — сказал Карл, — нам предстоит купить дом. Эндрю хочет, чтобы мы на свое имя купили дом и передали ему. Само собой, деньги он выкладывает тотчас же.

Эндрю Уэйд — негр. Мы — белые. Луисвилл — город, в котором глубоко укоренилась сегрегация, город, в котором ограничительные оговорки к законам негласно сохранялись долгое время после того, как Верховный суд Соединенных Штатов объявил их недействительными.

— Так за чем же дело стало? — спросила я. Ответ был ясен, и вопрос мой поэтому носил скорее риторический характер.

— Он уже несколько месяцев ищет себе дом, — сказал Карл. — У него дочурка двух лет, как раз ровесница нашему Джимми, и беременная жена. Они снимали небольшую квартиру, но теперь она для них тесновата. Он обегал все районы, отведенные под поселение неграм. Но там не продается ни одного нового дома. Для негров у нас ведь их почти не строили после войны. Он мог бы купить старый дом. Но это не то, что ему хочется. И, кроме того, в уплату за эти старые дома требуют слишком большую сумму наличными, таких денег у него не наберется. Его жена спит и видит маленький домик вроде ранчо где-нибудь в пригороде. Таких повсюду понастроили теперь сотни, сама знаешь. Он сунулся было туда, но каждый раз, как только выяснялось, что дом хочет купить негр, о сделке не хотели и слышать. Задача ему действительно выпала не из легких.

Эндрю Уэйд Четвертый играет в этой истории важную роль не только как личность, но и как представитель одной из общественных групп, существующих в сегодняшней Америке. Вопросы, с которыми он столкнулся, имеют значение для всей страны. А те ответы, которые он получил, касаются очень многих.

Обращаясь к нам с просьбой купить для него дом, он так и сказал: раз не удается самому приобрести дом, который подходит и будет по карману, остается только одно — открыто объявить войну сегрегации. Он не только обегал весь Луисвилл, но искал дом еще и в двух пригородах по ту сторону Огайо, в Южной Индиане. Но и там, как и в предместьях Луисвилла в Кентукки, он еще раз убедился, что новые дома неграм не продаются.

Ему просто до зарезу нужен был новый дом, и это был единственный способ купить его.

И все-таки наряду с материальной необходимостью стимулом для Эндрю была еще другая, духовная. Это была внутренняя потребность пробить брешь в стене отчуждения. Если ему был нужен дом с лужайкой, где дети его смогут растянуться на траве под солнцем, на свежем воздухе, то не меньше он жаждал и другого: обрести мир, где он и его семья смогут расправить плечи и вздохнуть свободно. Утверждение собственного достоинства необходимо человеку так же, как пища и крыша над головой.

В тот день, когда Эндрю пришел к нам и попросил купить дом, он знал о нас не больше, чем мы о нем. Но ему было известно, что мы принимаем активное участие в кампаниях против сегрегации в школах, больницах, общественных местах. Ему известна была наша репутация противников сегрегации. Впоследствии Эндрю рассказывал, что прежде, чем просить нас, он обращался с подобной просьбой к другим белым семьям, нередко к людям, с которыми был знаком ближе, чем с нами. Все они под тем или иным предлогом ему отказали. Тогда он и пришел к нам в надежде, что слово у нас не расходится с делом.

Мир, где жили Карл и я

Карл вырос в Луисвилле, городе, где прочно укоренилась сегрегация. Но сам он не вкусил горьких плодов, которые приносят расовые предрассудки. Детям в доме Брейденов всегда внушали, что все люди равны и относиться к ним надо с уважением. И каждый выросший в этом доме хорошо помнит, как сердились родители, если дети иногда пренебрежительно отзывались о неграх. Частично в этом сказывались социалистические взгляды отца, а частично и то обстоятельство, что отец вырос в одном из тех сельских районов Кентукки, где отношения между бедняками белыми и неграми были дружественными и строились на взаимном уважении. Это не забылось и в городе, в условиях жестокой сегрегации.

Совсем иначе обстояло дело со мной. Я тоже родилась в Луисвилле, в 1924 году, то есть через десять лет после рождения Карла. Семья моя принадлежала к «сливкам» общества и селилась только в лучших районах города. Конечно, всем окружающим не отказывалось в признании их людьми, но я рано усвоила — ведь подобные вещи легко откладываются в сознании ребенка, не нуждаясь в определении их словами, — что принадлежу к лучшим представителям рода человеческого, более привилегированным, чем все остальные, потому что мои родители происходят из «господ». Так уж, стало быть, рассудил сам всевышний: он поставил одних выше, других ниже.

Прежде всего он вознес белых над черными.

В таких семьях, как наша, ребенку внушали чуть ли не до того, как он начинал говорить, — внушали делами, которые говорят громче всяких слов: негры всегда в кухне, белые — в комнатах. Многое говорилось без обиняков. Помню, как-то, мне тогда было не больше четырех-пяти лет, я сказала маме что-то о некоей «цветной даме».

— Никогда не называй цветных женщин дамами, Энн Гэмбрелл, — как сейчас слышу голос матери. — Говори о цветных — «женщина», а о белых — «дама». И чтобы я больше не слышала «цветная дама».

Это походило на ту самую песню, что нескончаемо звучит в ушах негритянских детей: «Не ходи туда… Здесь место для белых… Тебе здесь нечего делать». И белые дети тоже наслушались: «Не называй цветных женщин дамами. Не называй цветного мужчину „мистер“… В театре наше место в партере, их — на галерке… Ты пьешь из одного крана, негры — из другого… Мы едим в столовой, негры — в кухне… Поселок для цветных, наши улицы… Школы для белых, школы для цветных… Берегись негров на улицах, гляди за ними в оба… Не приближайся к негритянской части города, когда стемнело… Садись в передней части автобуса, их место — на задних сиденьях. Место для тебя, место для них… Твой мир, их мир…» Но голоса, твердившие эти нерушимые заповеди южного «общества», никогда не произносили слово «негр». В наши дни многие даже из числа наиболее твердолобых поборников сегрегации на Юге выучились, правда не без некоторого усилия, выговаривать это слово. Когда я была ребенком, это казалось неслыханным. Даже самые образованные люди в тех кругах, где я росла, выговаривали это слово как «ниггер» — черномазый, хотя обычно о неграх говорилось «цветной». Чуть ли не в двенадцать лет я впервые узнала правильное произношение этого слова.

Когда мне было лет около двадцати, у меня произошел незабываемый разговор с одним другом нашей семьи, человеком много старше меня. Это был южанин, один из самых добрых людей, каких мне доводилось встречать. Для друга он не пожалел бы ничего. Он занимал видное место в церковной общине и пользовался авторитетом как общественный деятель. Человек в нужде — будь то друг или первый встречный, черный или белый — никогда не встречал у него отказа. И тем не менее он был глубоко убежден в необходимости сегрегации. Мы с ним говорили о том, нужен ли федеральный закон против суда Линча. Обсуждение этого законопроекта волновало тогда все умы. Я ратовала за этот закон, а мой старший друг просто из себя выходил от того, что я, южанка, и притом «благородного происхождения», могу высказывать подобные мысли. Неожиданно в пылу спора у него вырвалось:

— Одно-другое хорошее линчевание время от времени просто необходимо, чтобы держать черных в узде.

Я онемела, просто не поверила своим ушам. До самой смерти, вероятно, я не забуду этих слов убийцы в устах одного из благороднейших людей, каких я только встречала! Через мгновение он уже опомнился и пожалел о сказанном. До сих пор не верю, что этот человек был сам способен кого-нибудь линчевать. Но слова, которые у него вырвались, были выражением почти подсознательного, глубоко скрытого убеждения. Стоило ему выйти из себя — а мои взгляды привели его в ярость, — как эти слова явились сами собой. Мягкий, культурный человек, в помыслах своих он в ту минуту уже совершал убийство. До чего же должна доводить сегрегация негров, если она так исковеркала этого белого? Вот что я подумала тогда, и с тех пор то и дело возвращалась к этой мысли.

Окончив колледж, я вернулась в Алабаму и начала работать в газете. Затем переехала в более крупный город — Бирмингем. Я вела репортаж из полицейских участков в Эннистоне и из суда в Бирмингаме. Там мне волей-неволей пришлось выйти за пределы того узкоограниченного мира, в котором я выросла. Пришлось сбросить шоры, которые большинству людей моего круга всю жизнь не давали оглянуться по сторонам. Хотя и с другого конца, я входила в соприкосновение с тем же миром, который узнал Карл, работая полицейским репортером, — с миром, превращавшим людей в «пьяниц, циников либо в сторонников преобразований».

В особенности я с каждым днем все острее сознавала, что нужно уничтожить проклятие сегрегации. Работая хроникером в бирмингамском суде, я довольно быстро уяснила себе, что существуют два правосудия: одно — для белых, другое — для негров. Если негр убивал белого, это рассматривалось как уголовное преступление и каралось смертью; если же белый убивал негра, то, хотя не всегда следовало полное оправдание, в подавляющем большинстве случаев находились «смягчающие обстоятельства». Если негр убивал негра, это было «просто убийство черномазого», наказуемое самое большее годом тюрьмы. Если белый насиловал негритянку, дело никогда и не доходило до суда. Но стоило негру только посмотреть на белую женщину так, что взгляд казался ей недостаточно почтительным, это уже рассматривалось как «нападение с целью изнасилования». Особенно запомнилось мне дело одного молодого негра, приговоренного к тюремному заключению по такому обвинению. Белая женщина заявила, что, проходя по другой стороне улицы, этот негр бросил на нее «оскорбительный» взгляд… На дверях бирмингамского суда начертаны слова Томаса Джефферсона: «Правосудие, равное и беспристрастное для всякого, невзирая на его положение и убеждения». Я читала эти слова каждое утро, приходя на работу. Кончилось тем, что, входя в суд, я должна была отводить глаза — читать эту надпись у меня больше не было сил. Последней каплей было одно событие в канцелярии шерифа, чуть не лишившее меня рассудка.

Сотрудники канцелярии гордились рекордным числом раскрытых преступлений. Не думаю, что они действительно поставили такой рекорд, но хвастались этим на каждом шагу. Как-то раз, когда я от нечего делать болтала с помощниками шерифа, один из них сказал:

— А знаете ли вы, что за последние два года у нас в графстве было только одно убийство, которое так и осталось не раскрытым?

— Что же это за случай? — спросила я.

— Идемте, покажу, — сказал он, повел меня в другую комнату, открыл ящик стола и вынул из него череп. — Вот, — сказал он, кладя череп на стол. — Оно никогда не будет раскрыто, это убийство: убили черномазого, и сделал это белый.

Я взглянула на него. В глазах его вспыхивали искорки смеха, и не оттого, что он шутил, а потому, что говорил о тайном сговоре, который очень ему нравился. Он, очевидно, не сомневался, что и я тоже приду в восторг. Я посмотрела на череп. Он стал расти у меня на глазах. Он заполнил собой комнату, весь мир. Он стал как бы символом смерти, бесчинствующей на Юге. В ужасе я молча вышла.

Я сама принадлежала к тому миру белых, в котором жизнь негра не ставилась ни в грош. Раз я не выступала против этого мира, значит, была с ним заодно и несла ответственность за его пороки. Компромисс невозможен. Тот, кто не старается изменить существующий порядок вещей, тем самым укрепляет его, в результате щупальца спрута оплетают его душу, уродуют и ожесточают ее, делают черствой. Эти щупальца обвивались и вокруг меня. Я чувствовала, что задыхаюсь, точно в детстве, когда смотрела на маленькую негритянку в моем старом, не сходящемся на груди платье. Мне не хватало воздуха. Я рвалась на волю.

Вскоре мне представилась возможность уехать в Луисвилл, работать там в «Луисвилл тайме», и я покинула Бирмингам. Уезжая, я сознавала, что это бегство, и оправдывала свой отъезд тем, что это необходимо для моей журналистской карьеры. Но втайне я понимала: уезжаю потому, что не могу больше жить в Бирмингаме, потому, что иначе мне не уйти от тлетворного влияния окружающей среды, от смерти, которую олицетворял череп на столе в канцелярии шерифа, от спрута, протянувшего ко мне свои щупальца.

Когда Эндрю Уэйд попросил купить для него дом, я не сочла это особо серьезным делом и не предвидела тех осложнений, которые последовали. Я объясняла всем, что мы делаем это, чтобы помочь другу. Так оно и было. Я уже говорила, что мы не могли поступить иначе, потому что ни разу еще не отказывали в поддержке неграм, выступавшим против сегрегации и обращавшимся к нам за помощью. Я была убеждена в том, что моя белая кожа лишает меня права ответить хотя бы одному из негров: «Еще не время…» Я не отказывала, когда друзья-негры просили меня помочь им в борьбе за уничтожение сегрегации в школах и больницах, я не могла отказать в помощи при покупке дома. Вот как все это произошло.

Но может ли хоть кто-нибудь из нас с полной уверенностью сказать, какие именно побуждения руководили его поступком подсознательно? Разве я вправе решительно утверждать, что эта покупка не отвечала и другому моему заветному желанию — бросить смелый вызов общине, которая, по-моему, раскачивалась слишком медленно, и обществу, которое слишком закоснело в своих пороках? Я хотела, чтобы этот вызов прозвучал как ответ человеку, с которым я много лет назад спорила о линчевании, ответ полицейскому, хладнокровно доставшему из ящика череп убитого негра, ответ на муки моей собственной совести, пережитые в те дни, когда щупальца страшного мира белых расистов все туже сжимали мою душу. Мне хотелось бросить этот вызов как полное веры пророчество о новом, грядущем мире, пока еще смутно различимом вдали, о мире, в котором не будет стен отчуждения.

Выстрелы в ночи

Сожжение креста произошло 15 мая в ночь на воскресенье, в ту самую исполненную ужаса ночь в доме Уэйда, которая завершила двое суток непрерывных угроз со стороны обитателей Роун-корт; 14 мая, в пятницу, на другой день после того как толпа явилась в наш дом, на рассвете раздался звонок. Я встала с кровати и взяла трубку. Незнакомый женский голос произнес: «Заставьте этих черномазых убраться вон из этого дома. Мы не потерпим, чтобы они тут жили. Вы их здесь поселили, вы и заставьте их уехать. Даем вам сорок восемь часов или за последствия не отвечаем».

Я попыталась уговорить ее, но она повесила трубку. Звонок телефона разбудил детей, и я пошла к Аните, чтобы сменить пеленку. Едва я успела расстегнуть на пеленке первую застежку, как снова зазвонил телефон. На этот раз в трубке послышался мужской голос: «Даем вам сорок восемь часов. Заставьте этих черномазых убраться вон из этого дома».

С этой минуты звонки уже не прекращались — порой они следовали друг за другом, через каждые четыре-пять минут. Иногда мне приходилось выслушивать целую речь, иногда — краткие заявления вроде: «Берегитесь!» или «Долой Уэйдов из Роун-корт!». Я боялась не отвечать на звонки или просто снять трубку с рычажка, так как думала, что могут позвонить Уэйды или кто-нибудь еще, если случится что-нибудь важное. Поэтому я продолжала подходить к телефону, а в промежутках между звонками готовила завтрак детям и устраивала Джимми во дворе в ящике с песком, а Аниту — в ее загородочке. Когда проснулся Карл — он всегда вставал позже остальных, потому что работал по ночам, — мы стали отвечать на звонки по очереди. Иногда звонили женщины, иногда — мужчины. Но, судя по голосам, мне казалось, что звонило не очень много людей. Человек пять — не больше. В перерыве между звонками, если мне это удавалось, я сама звонила людям, которые, по моему мнению, могли поддержать Уэйдов.

В доме Эндрю в Роун-корт тогда еще не было телефона, и эта компания принялась звонить к нему на работу. Он оставался спокойным. Он собирался в пятницу перевезти в дом остальную мебель и не стал менять свое намерение.

Вечером в пятницу вся мебель была перевезена, но Эндрю и его семья не остались ночевать в новом доме. На следующее утро наш телефон зазвонил очень рано, в семь часов утра. Нам заявили: «Брейден, берегись. В двенадцать часов что-то произойдет».

Звонки с перерывами продолжались все утро. К полудню они участились. «Брейден, остался один час». «Брейден, пятьдесят минут».

Без четверти двенадцать телефон звонил каждую минуту. «Брейден, берегись!», «Брейден, пятнадцать минут!». В конце концов я сняла трубку с рычажка.

К вечеру Эндрю и Шарлотта отправились в Роун-корт, чтобы в первый раз переночевать в новом доме. Из-за угроз они решили оставить свою двухлетнюю дочь Роузмэри у родителей Эндрю, но с ними пошел их молодой друг Карлос Лайнс. Подъехав к дому, они увидели, что одно из окон фасада разбито. В комнате на полу валялся камень. Он был завернут в бумагу, на которой было написано: «Убирайся вон, чернокожий!». Эндрю и Карлос осмотрели дом снаружи. Больше никаких повреждений не было, и только решетка на одной из отдушин под домом была сломана. Это была та самая отдушина, куда шесть недель спустя был заложен динамит.

Семья Уэйд и Лайнс весь вечер расставляли мебель в доме. Около десяти часов они услышали снаружи какой-то шум. Эндрю вышел на боковую террасу и увидел, что на соседнем поле пылает крест. Возле него плясали какие-то пять фигур. Он разобрал, что это были взрослые мужчины, но рассмотреть их лиц не смог. Один из них закричал:

— Убирайся вон, пока еще жив!

У Эндрю в кармане был револьвер. Он вытащил его, но затем засунул обратно.

— Значит, вы хотите сжечь свой собственный американский флаг? — крикнул Эндрю в ответ. Через несколько минут они ушли.

Около двух часов ночи их разбудили звуки ружейных выстрелов. Стреляли примерно раз десять. Раздался звон разбитого стекла. Лайнс услышал, как около его уха просвистела пуля. Он бросился на пол. Эндрю и Шарлотта вскочили с кровати и выбежали в коридор. Эндрю толкнул Шарлотту на пол, а сам пополз в кухню. Выглянув в окно, он увидел футах в двухстах от дома отъезжающую машину. Стекло в кухонной двери было разбито. Пули впились в деревянную стенку чулана. Все было тихо. Слышался лишь шум мотора удаляющейся машины.

Уэйды и Лайнс не ложились до утра, ожидая рассвета, чтобы можно было добраться до телефона. Но остальная часть ночи прошла спокойно.

События в Роун-корт взбудоражили сонный, благодушный Луисвилл.

Взрыв

Атмосфера оставалась накаленной, Неведомые люди продолжали звонить Уэйду на работу, а после установки у него домашнего телефона — и на квартиру; иногда люди, проезжавшие мимо его дома на машинах, выкрикивали угрозы; то и дело возникали новые слухи: одна негритянка рассказала Уэйду о том, что слышала в магазине, как один белый грозился, что дом Уэйдов взлетит на воздух; один человек рассказал другу Эндрю, что слышал, как какие-то двое в баре говорили, что надо бы взорвать дом Уэйда; одна женщина позвонила нам и сообщила, что в Шивли в магазине она слышала, как какие-то женщины говорили: «Когда полиция уйдет, мы вытащим их из дома и убьем». А когда отец Эндрю и еще несколько человек заменяли разбитые стекла в большом окне фасада, мимо проехала машина с молодыми людьми и один из них крикнул:

— Незачем вставлять это стекло, мы его сегодня вечером снова разобьем.

Рабочий с «Дженерал электрик» сказал одному из друзей Уэйда, Льюису Лубка:

— Вот что, Лью, предупреди Уэйдов: они уже купили динамит.

Уэйды свыклись с этими слухами и постепенно перестали обращать на них внимание. Шарлотта спокойно продолжала обставлять дом и шить занавески, Эндрю скосил траву и сорняки на заднем дворе и посадил перед домом цветы. Около середины июня полиция сообщила Эндрю, что, по их мнению, опасность миновала, и они снимают дневную охрану. Уэйды и Комитет защиты Уэйдов требовали, чтобы охрана была оставлена, но ее все-таки сняли. Однако по ночам полиция продолжала дежурить у дома. Кроме того, добровольная охрана — в основном негры, но и некоторые белые тоже — продолжала оставаться в доме на ночь; но даже это начинало все больше принимать характер вечеринок. Часовые просиживали всю ночь в кухне, разговаривали, смеялись, шутили, а иногда засыпали. Наблюдение за подходами к дому велось все менее бдительно. К концу июня стали стихать даже угрожающие слухи.

Жизнь в нашем доме стала спокойнее, хотя с середины мая до середины июня наш телефон, казалось, звонил не переставая. Те же голоса, те же угрозы — настойчивые, непрерывные: «Берегитесь?», «Вам достанется так же, как Уэйдам!», «Заставьте этих черномазых убраться вон!» Иногда по ночам неизвестные автомобили ездили взад и вперед перед нашим домом, объезжали квартал и снова возвращались. Так продолжалось до рассвета. Однажды нам позвонила женщина и сообщила, что какие-то мужчины в Шивли грозились как-нибудь ночью прийти к нам, вытащить на улицу и линчевать.

Эндрю Уэйд и другие наши друзья с самого начала уговаривали меня завести револьвер. Они считали, что эта предосторожность просто необходима, так как я оставалась одна с детьми, когда Карл работал ночью.

Я знала, разумеется, что у Уэйдов в доме в Роун-корт было оружие. Я знала, что и у хозяев дома, Роунов, тоже было оружие: в воскресенье после сожжения креста я видела, как жена Роуна, забрав несколько ружей из грузовичка, несла их в дом. Уэйдам приходилось думать о самозащите. Я знала, что они не будут стрелять до тех пор, пока их к этому не принудят, да и тогда сделают все возможное, чтобы никого не убить.

Конечно, я не осуждала их за это, а просто знала, что сама я ни за что не буду стрелять. Поэтому я наотрез отказалась от револьвера.

Но я изменила свое решение в тот июньский день, когда Карл, захватив Джимми, поехал по какому-то делу к Уэйдам. На обратном пути, едва они отъехали от дома Уэйдов, за ними последовал автомобиль с двумя молодыми женщинами. На шоссе он обогнал машину Карла и преградил ей путь. Карл остановился. Одна из женщин крикнула ему:

— Будь поосторожнее!

— Я в няньках не нуждаюсь, — ответил Карл.

— Тогда побереги-ка своего ребенка — как бы с ним чего-нибудь не случилось! — крикнула женщина. Затем машина умчалась.

Когда Карл, вернувшись домой, рассказал мне об этом, я решилась. В тот же день я позвонила Эндрю и попросила его принести револьвер, который он мне предлагал.

Позднее наши противники пытались обвинить нас в том, что оружие, которое Уэйды отвезли к себе в Роун-корт, они получили от нас. На самом деле все было как раз наоборот. Эндрю принес мне маленький револьвер. Все лето он каждую ночь лежал на книжном шкафу, стоящем у входной двери, или рядом с моим стулом, когда я сидела во дворе. Мне ни разу не пришлось им воспользоваться, но тем не менее револьвер у меня был.

В субботу 26 июня я решила как следует выспаться. Угрожающих телефонных звонков не было уже больше недели. Все, казалось, успокоилось. Можно было предположить, что самое худшее уже давно позади и скоро все окончательно придет в порядок. Уэйды решили не опротестовывать иска о лишении права выкупа закладной, поданного ассоциацией ссудных касс, а попытаться достать еще денег на дом. Срок апелляции истекал в первую неделю июля, и мы вместо апелляции намеревались внести необходимую сумму. Уэйд, его друзья и Комитет защиты на протяжении последних недель искали заимодавца, который бы согласился дать денег под закладную. Конечно, ни один из банков, владельцами которых были белые, не пошел на это. Но на той же неделе негритянская страховая компания фактически согласилась быть поручителем по большей части закладной и назначила на 28 июня заседание правления для принятия окончательного решения. Казалось, выход из положения был найден, и тогда же об этом было публично заявлено на заседании Комитета защиты. Никому не пришло в голову, насколько опасно ставить обитателей Шивли в известность о том, что усилия суда лишить Уэйдов их дома оказались тщетными. Как раз в эту роковую субботу нам позвонил Эндрю и сообщил, что несколько человек обещали дать ему недостающие деньги — вместе с займом, предоставляемым страховой компанией, этого было совершенно достаточно, чтобы выкупить закладную. Впервые за долгое время казалось, что все мы можем наконец отдохнуть.

Меня разбудил телефонный звонок. Не знаю, сколько времени ему пришлось звонить, прежде чем я проснулась. Не совсем очнувшись от сна, я прошла в соседнюю комнату и сняла трубку.

— Энн… — это звонил Эндрю. Он на мгновение умолк, словно не решаясь продолжать, и я, помню, успела подумать: который теперь час и почему он звонит мне ночью.

— Все кончилось благополучно, — продолжал он.

Странно, как быстро работает мозг в такие минуты. Эндрю не сделал паузы, и все-таки я успела подумать, что он, возможно, собирается сообщить мне, что страховая компания окончательно согласилась дать деньги. В моем полусонном состоянии мне не показалось странным, почему он выбрал такой поздний час, чтобы сообщить об этом, не удивило меня и то, откуда он в ночь на воскресенье успел получить эти сведения: ведь мы разговаривали с ним вечером.

И тут он докончил:

— …но они только что взорвали дом.

Я мгновенно очнулась.

— Когда? Как это случилось? Вы ранены?

— Двадцать минут назад. Никто не пострадал. Нас только немного оглушило. — Его голос был ровным и спокойным.

— А Роузмэри?.. — спросила я.

— Ее комната разрушена, но ее там не было. Мы отвезли ее к маме, чтобы она могла пойти утром в воскресную школу, — ответил он.

Я помню еще его слова, что дом наполовину разрушен — одна половина совершенно уничтожена взрывом. Я сказала ему, что Карл все еще на работе, но, вернувшись домой, он, возможно, поедет к ним в Роун-корт.

— По-моему, этого делать не стоит, — ответил Эндрю. — Они могут попытаться сделать что-нибудь и с вашим домом. Внимательно осмотрите все кругом.

Я согласилась с ним и повесила трубку. Затем пошла посмотреть на часы — еще не было и часа ночи. Я проверила, как спят дети, затем взяла с книжного шкафа свой револьвер и вышла во двор. Газон перед нашим домом обычно ярко освещался соседним уличным фонарем — теперь этот фонарь был разбит, хотя он горел, когда я ложилась спать. Светя себе карманным фонариком и крепко сжимая револьвер, я обошла вокруг дома. Все выглядело нормально. Я вернулась к входной двери и села на ступеньки, не выпуская револьвер из рук. Так я просидела до тех пор, пока Карл не вернулся с работы. Я рассказала ему обо всем, что случилось, и мы с ним в эту ночь совсем не ложились.

На следующий день после взрыва Эндрю Уэйд сообщил репортерам:

— Несмотря ни на что, мы останемся здесь, хотя бы нам пришлось жить в палатке.

Он не собирался отступать. Дом был теперь только знаменем и символом. Он перестал быть родным очагом, о котором они мечтали.

Убеждения или взрыв —
в чем же преступление?

Я оказалась вторым свидетелем, вызванным по делу о взрыве (первым давал показания полицейский, дежуривший в ту ночь, когда был взорван дом). Пока я не вошла в комнату, где заседал суд, мне и в голову не приходило, что произойдет дальше.

— Существует два мнения относительно этого взрыва — объявил прокурор Скотт Гамилтон. — Одни полагают, что он произведен белыми — соседями или, скорее всего, приезжими, — для того чтобы запугать Уэйдов и выжить их из дома. Другие же, напротив, считают, что взрыв подстроили сами Уэйды или кто-нибудь из их друзей, чтобы поднять вокруг этого дела шумиху и вызвать беспорядки. Скажу вам больше, ходят слухи, что взрыв был инспирирован коммунистами… Потому-то я и счел себя обязанным напомнить вам о вашем праве отклонять вопросы, ответы на которые могут, по вашему мнению, повредить вам.

Прервав мой рассказ о событиях, случившихся после покупки дома для Уэйда, Гамилтон начал расспрашивать о Комитете защиты Уэйда. Кто его создал? Зачем он был организован? Кто бывал на его собраниях? Затем последовали вопросы о моем отношении к «расовым проблемам». Почему они меня интересуют? Предпринимала ли я и раньше какие-либо действия, направленные против сегрегации? Какие именно? А затем:

— Миссис Брейден, не состояли ли вы здесь, в Луисвилле, в какой-либо организации, в которой белые… общаются с цветными?

Не давая мне ответить, Гамилтон снова задает вопрос:

— А скажите, миссис Брейден, не состояли ли вы когда-нибудь в прогрессивной партии?

Вопрос за вопросом, со скоростью беглого огня направленные на меня. Не была ли я когда-нибудь связана с Конгрессом гражданских прав? Не являлась ли членом Рабочего комитета по борьбе за права негров? Входила ли в Лигу американских писателей? Не состояла ли в коммунистической партии? Читаю ли коммунистическую газету «Дейли уоркер»? Подписана ли на нее?

Немало доводилось мне читать и слышать о допросах, подобных тому, что учинило мне тогда Большое жюри. Я знала, что за последние годы при конгрессе было создано несколько комиссий, их главное назначение состояло в том, чтобы посылать своих представителей в поездки по всей стране и задавать людям вопросы такого же характера, как те, которыми бомбардировал меня прокурор. Я была принципиально против подобных расследований, считая, что они попирают основные принципы американской демократии: ведь во что бы человек ни веровал, в каких бы организациях он ни состоял — это его личное дело, в котором судьями ему могут быть только собственная совесть да всевышний. Но могла ли я когда-нибудь всерьез предполагать, что в один прекрасный день мне самой придется быть ответчиком в такого рода дознании?

Наша с Карлом общественная деятельность до покупки дома для Уэйда, хотя кое-кто и заносил ее в рубрику «подрывной», казалась нам слишком незначительной и мелкой, чтобы кого-нибудь заинтересовать. Кому могла прийти охота в ней копаться? Но теперь, когда такое все-таки случилось, я сразу воспротивилась этому всем своим существом. Иначе я поступить не могла: эти люди не имеют права задавать мне подобные вопросы. Какое им дело? Я не стану, говорила я себе, рассказывать им ничего. Не стану отвечать ни на один вопрос…

О некоторых из упомянутых Гамилтоном организациях я никогда и не слышала. О других слышала, но никогда к ним не примыкала. В третьих я состояла или поддерживала их деньгами. Но независимо от того, знала я что-нибудь или нет, я наотрез отказалась отвечать на подобные вопросы. Я сказала судьям, что, на мой взгляд, все это не имеет никакого отношения к взрыву дома Эндрю Уэйда.

Хотя во время всего опроса свидетелей они настойчиво ссылались на «заявления», которые полиция собирала у соседей Уэйда сейчас же после взрыва, ни один из полицейских чиновников не был вызван в суд и допрошен относительно содержания этих заявлений. Более того, присяжные не проявляли ни малейшего желания разобраться в том более чем странном обстоятельстве, что в ночь взрыва ни в одном доме по всему району Роун-корт не зажигали света. Они не обратили внимания и на то, что перед самым взрывом поблизости от дома трижды вспыхнул и погас свет. Такое невнимание к фактам кажется особенно подозрительным, если иметь в виду, что о них говорили многие свидетели.

Редактор выходящей в Шивли «Ньюсуик» Джон Хитт побывал в ту ночь в Роун-корт. Он по собственной инициативе заявил об этом чуть ли не с первых же слов, едва переступив порог зала суда. Он объяснял свое ночное появление на месте взрыва тем, что часто заезжал в Роун-корт в поисках новостей. Но полицейский, дежуривший в ту ночь, не был опрошен ни об этом странном посещении, ни о том разговоре, который он имел с Хиттом незадолго до взрыва, когда Хитт спросил, «неужели до сих пор в доме Уэйда так и не случилось ничего особенного?». Никто из присяжных не проявил интереса к заявлению того же полицейского, который показал, что оглушительный взрыв почему-то не разбудил ни одного из соседей Уэйдов.

Уэйд вручил Гамилтону список лиц, которых имел основания считать подозрительными: это были соседи, настроенные к нему враждебно, люди, постоянно разъезжавшие перед его домом и выкрикивавшие угрозы. Фамилии этих лиц он установил по номерам их машин. Кое-кого из владельцев машин вызывали в суд, но лишь очень немногих. Соседей же вообще не вызывали.

Все те, чьи машины были названы Уэйдом, решительно утверждали, что нога их никогда не ступала по соседству с его домом. Эти заявления были незамедлительно приняты на веру. Некоторые объясняли появление своих машин тем, что ими постоянно пользуются их взрослые сыновья. Но ни одного из этих сыновей ни разу не вызвали для показаний.

Наиболее примечательной из числа акций, не предпринятых Большим жюри, была следующая: суд так и не предъявил официального обвинения трем молодчикам, которые задолго до заседания признались, что участвовали в сожжении креста в первую же ночь после переезда Уэйда в новый дом. Их звали Бастер Роун, Лоуренс Райнхардт и Стенли Уилт. Все трое сказали, что сжигали крест, чтобы Уэйд понял: его присутствие соседям не по душе. В штате Кентукки сожжение креста с целью запугивания считается преступлением. Тем не менее ни одному из этих молодчиков обвинение предъявлено не было.

В отношении Бастера Роуна, Лоуренса Райнхардта, Стенли Уилта и других лиц, названных Эндрю, суд ограничился только беглым опросом. У них осведомились, что они знают о взрыве и случалось ли им покупать или взрывать динамит. Когда они ответили отрицательно, их отпустили с миром, и на этом дело кончилось.

Большая часть восьмитомного протокола заседаний Большого жюри посвящена бесконечным расспросам об Уэйде и его друзьях. В начале расследования нападки на Эндрю и его друзей-негров, с одной стороны, и его белых приверженцев — с другой, распределялись почти поровну. Чем дальше шло следствие, тем больше они сосредоточивались на белых.

Следует заметить, что весь протокол заседаний жюри не содержит ни единого доказательства того, что хоть кто-нибудь из допрошенных действительно был, как это внушал присяжным Гамилтон, коммунистом. Нет в протоколе и никаких данных о хотя бы косвенной причастности кого-нибудь из нас к взрыву. Всему этому можно дать только одно объяснение: присяжные и представители обвинения заранее договорились, что именно им думать об этом деле.

Как-то в начале следующей недели Карл вернулся с работы и сел за ужин.

— Вот что, — сказал он спокойно. — Встретил одного приятеля. Сейчас он работает в суде. Последнее время у них там ходят слухи, будто Гамилтон выкопал один допотопный закон о подготовке государственного переворота, когда-то действовавший в нашем штате, и хочет подвести нас под этот закон.

— Закон о государственном перевороте? — спросила я недоверчиво. — А разве такой существует в Кентукки?

— Да, хотя он почти никому не известен. Он был принят в начале двадцатых годов как потенциальное оружие против социалистической партии, в тот период, когда в ней состоял отец, — сказал Карл с усмешкой. — Впрочем, до сих пор к этому закону еще ни разу не прибегали.

— Государственный переворот! Но как ему удастся обвинить нас в подстрекательстве к нему?

— Очень просто, — сказал он. — Гамилтон утверждает, что покупка дома для Эндрю и взрыв — звенья одного коммунистического заговора с целью разжечь расовые беспорядки, поднять бунт, начать восстание и привести к свержению правительства.

Сейчас проснусь, подумала я, и все это окажется сном…

— Чем это карается? — спросила я.

— Двадцатью одним годом тюремного заключения и 10 000 долларов штрафа.

В последний день судебного расследования, 1 октября, нас с Карлом вызвали на заседание Большого жюри. Когда мы вошли в зал, он был полон. Расследование вызвало в городе невиданную сенсацию, и любопытные слетелись к месту действия, как саранча. Большинство толпились небольшими группками, негромко переговариваясь, то и дело бросая на нас враждебные взгляды.

В последние дни судебное расследование фактически превратилось в охоту на коммунистов. О взрыве в этой суматохе, кажется, совершенно забыли.

Обвинение в подстрекательстве к государственному перевороту не инкриминировало нам ничего конкретного. В нем просто приводился текст закона и говорилось, что мы «пропагандировали подстрекательство к перевороту», или, как заметил позднее один комментатор по нашему делу, нас обвиняли в «подстрекательстве к подстрекательству к перевороту». Но у общественности Луисвилла не возникало сомнений в том, какое именно преступление нам вменялось в вину.

На следующем заседании Большого жюри, происходившем через месяц, обвинение отличалось несколько большей определенностью: нас обвиняли в том, что мы тайно сговорились взорвать дом Уэйда, чтобы вызвать беспорядки и смуту.

Отказ отвечать на вопросы присяжных расценивался как признание вины. Обвинение, очевидно, основывалось на следующем соображении: легко доказать, что те, кто не хотят отвечать, — коммунисты, и подкрепить обвинение утверждением, что белые, выступающие против сегрегации, не могут не быть коммунистами.

«Поступили бы вы так снова?»

Если бы, зная то, что мы знаем теперь, мы могли снова пережить весну 1954 года, сказали бы мы по-прежнему «да», если бы Эндрю Уэйд снова попросил нас купить дом? Зная, что для нас и нашей семьи это означает смертельную опасность и оскорбления, обвинение в уголовных преступлениях, возможность долгих лет тюремного заключения и длительную борьбу за свободу, поступили бы мы так же снова? Рассматривая этот вопрос в более широком плане, чем некоторые из тех, кто задавал нам его, — поступили бы мы так же снова, зная, что во многом наш поступок окажется бесполезным, зная, что белые соседи не позволят Эндрю и его семье жить счастливо в Роун-корт, зная, что пребывание там могло окончиться смертью Эндрю, его жены и детей?

Я взвесила все это, не забыв и о том, какое влияние дело Уэйдов оказало на жизнь нашей семьи. И, вспомнив обо всем, я только лишний раз обрадовалась тому, что нам не дано предугадывать последствия наших поступков. К счастью, будущее нам неизвестно. Поэтому мы можем поступать так, как считаем в данный момент правильным. И, если это приводит к плохим результатам, мы ищем выхода из тяжелого положения, когда попадаем в него, и откуда-то у нас находятся нужные силы. Могу сказать только одно: хочу надеяться, что эгоистическое опасение за свое личное благополучие не остановило бы меня, даже если бы было по-иному, если бы в 1954 году в тот весенний день, когда Эндрю пришел к нам в первый раз, мы могли предвидеть все, что за этим последует. А что было бы на самом деле — не знаю.

Что же касается других сторон этого вопроса: что бы мы стали делать, если бы предвидели, какой опасности будет подвергаться Эндрю и его семья, а также имели бы в виду возможный урон для так называемых «отношений между расами», мне кажется, ответить на него можно только с точки зренйя самих Эндрю и Шарлотты Уэйд.

Если бы мы обладали даром сверхъестественного предвидения и могли бы точно предсказать все то, что последует за нашей продажей дома Уэйдам, я думаю, моим долгом было бы сразу сообщить Эндрю, что его ожидает. Но, если бы он, зная обо всем, все-таки продолжал упорствовать в своих намерениях, я считаю, мы были бы обязаны поступить так, как поступили.

Попранными оказались права Эндрю и Шарлотты. Это их лишили дома. Если бы они могли предвидеть будущее и все еще надеялись, что, несмотря на риск, смогут преодолеть предстоящие трудности и сопротивление, если бы они желали попытать счастья, мы не должны были бы отговаривать их. Мы — белые, мы обязаны бороться против системы сегрегации, мы убеждены, что сегрегация калечит нашу собственную жизнь не меньше, чем жизнь негров. Но именно негры являются прямыми жертвами сегрегации. Именно им решать, когда и как бороться против сегрегации. Раз мы с Карлом согласны с этим, то наша обязанность помогать всем, чем можно, когда они просят помощи. Но не нам решать вопрос о сроках. И, если бы мы сказали Эндрю Уэйду, что, по нашему мнению, в 1954 году еще не время переезжать в Роун-корт, это значило бы, что мы устанавливаем какие-то сроки.

Именно поэтому мы не могли сделать того, в чем обвинял нас прокурор, — другими словами, не могли пойти к Эндрю и сказать, что, поскольку надо бороться против сегрегации в жилищном вопросе, ему следовало бы пойти наперекор традициям, что мы купим дом и, если он согласен, перепродадим ему. Это также значило бы самим устанавливать сроки. Но раз он сделал выбор, наши дальнейшие действия были предрешены.

Томас Дж. БьюкененКТО УБИЛ КЕННЕДИ

24 ноября — через два дня после смерти Кеннеди и спустя день после того, как полиция Далласа заявила, что дело об убийстве президента «закрыто» и больше выяснять нечего, некий гангстер застрелил Освальда в Главном управлении полиции. Он совершил преступление на глазах полицейских, не сделавших даже попытки остановить его; это событие было донесено телевизионной камерой до рекордного числа телезрителей. И начиная с этого момента все обстоятельства дела приобрели совершенно иной облик.

Тем, кто готов был поверить, что Освальд — коммунист, нельзя было внушить, что Руби — патриот. Объяснялось это очень просто. Среднему американцу не часто встречались субъекты типа Освальда — мрачные, замкнутые, сосредоточенные на самих себе, от которых и слова не дождешься. Трудно сказать, на что был способен Освальд. Но таких, как Джек Руби, знали предостаточно. В любом городе можно найти его двойников, готовых на все, что угодно, занимающихся всем на свете — лишь бы это не было дозволено законом. Вы хотите сделать ставку на скачках? В Америке это разрешается только на ипподромах, но такой человек, как Руби, может без особого труда помочь вам обойти закон. Вам надо только заглянуть за угол направо — в вестибюль при бассейне или кегельбане, разыскать там парня по имени Майк и шепнуть ему, что Тони сказал «о’кей». А быть может, вам нравятся порнографические фильмы? Или вы предпочитаете не фильм, а «натуру»? Что ж, отправляйтесь по такому-то адресу и скажите, что вас прислал Тони. Не хотите ли вы наркотика — марихуаны? Тони знает, где все это можно раздобыть. А если вы поставили свою машину рядом с пожарным краном, Тони просто-напросто уничтожит квитанцию на штраф. Дружков в полиции у Тони хоть отбавляй. В его деле без них не обойтись. Это все равно что платить налог. И таких, как Тони или Джек Руби, — тысячи.

Кое-кому по душе люди, подобные Руби, другие их боятся, но многие ими пользуются, как пользуются проститутками, которыми эти темные личности торгуют. Однако никто не верит такому типу, когда он заявляет, что убил мнимого убийцу президента в порыве патриотического чувства, чтобы отомстить за вдову павшего лидера и избавить ее от мучительных переживаний, связанных с «бесполезным процессом».

Когда люди, подобные Руби, живущие в мире наемных убийц, совершают убийство, они делают это совсем по другим причинам. А в том преступном мире, где Руби вращался с детских лет, принят такой «закон»: если убивают свидетеля, который вскоре должен дать показания на суде, то убивают с одной-единственной целью — помешать ему сознаться и выдать соучастников.

Следовательно, Руби так или иначе был связан с человеком, которого он убил. Но никому на свете не придет в голову, что Руби — коммунист. Преступление — а его миллионы людей могли видеть своими глазами, сидя в собственной гостиной, — никак не вязалось ни с одной из версий, приводившихся полицией Далласа в связи с покушением на Кеннеди.

Таков был первый вывод, к которому пришла широкая публика. Отсюда вытекало и второе заключение: те, кто сначала склонен был говорить, что Освальд совершил свое преступление в одиночку, без посторонней помощи, никак не могли принять на веру, что Руби — виновник второго преступления — не имел пособников. Руби — один из самых известных в Далласе гангстеров, его уже привлекали к судебной ответственности за незаконное хранение оружия. При любых обстоятельствах и в любое время было бы недопустимо позволить такому человеку проникнуть в Главное полицейское управление, да еще с заряженным пистолетом, — это ничем не могло быть оправдано. Но что именно в ту минуту, когда в полицейское управление будет доставлен самый важный из всех арестантов в США (на которого, как уже дважды настоятельно предупреждала федеральная полиция, готовится покушение), что именно в ту минуту туда же пройдет незамеченным сквозь ряды полицейских хорошо известный полиции гангстер (тогда как было строжайше приказано не допускать посторонних) и выстрелит без всякой помехи — такую ситуацию не могла бы породить самая необузданная фантазия. Между тем все произошло именно так на глазах всей страны, видевшей это убийство на экранах телевизоров, и почти вся нация сделала напрашивающийся сам собой вывод.

Некоторые американцы, не веря объяснениям Руби, все же были очень довольны, что от его руки «коммунистический убийца» получил по заслугам. Так рассуждали люди, которые при известных обстоятельствах присоединились бы к толпе линчевателей, хотя сами, возможно, и не были бы застрельщиками. Они не составляли большинства — я бы сказал, что они составляли примерно треть населения. Ибо всюду, где есть люди типа Руби, находятся и такие, кто пользуется их услугами. Последние не любят задавать вопросов. Если они хотят, чтобы девушка провела с ними ночь или помогла им заполучить контракт от своего клиента, они подходят к телефону и набирают определенный номер. Если им нужно подкупить профсоюзного чиновника, чтобы предотвратить забастовку, набирают другой. Меньше всего они думают о том, кто оказывает им эти противозаконные услуги или извлекает из них выгоду. Они, разумеется, не дали себе труда подумать, что и Руби, которого они приветствовали, и столь ненавистный им Освальд, возможно, играли за одну и ту же команду.

Но в большей своей части американцы отвергли Руби как символ их образа жизни, хотя в качестве символа образа смерти он был бы идеален. Много уже писалось о зловещем характере дапласовских затей Руби, служивших прикрытием для более серьезной деятельности, — о звезде стриптиза Тамми Трю из его «Карусели», предлагавшей зрителям проверить собственноручно, что их не надули; и о «любительских» сеансах, на которых, по словам одного репортера, зрительницы «боролись» друг с другом за «лучший» стриптиз. Все это несущественно. Но большинство американцев не могло простить рекорд непристойности: человек, который в течение двух дней околачивался среди репортеров и с игривой улыбкой раздавал свои черно-розовые визитные карточки — «под цвет белья его звезд», — неожиданно провозгласил себя защитником молодой вдовы Кеннеди, называя ее только по имени…

Многие репортеры, сохранившие чувство ответственности, стали подвергать сомнению прежние версии, хотя до того принимали их на веру. К вящему своему смущению, они обнаружили, что и полиция, и пресса явно не выполнили своего долга, не обеспечив Освальда физической и моральной защитой, на которую он имел право по закону.

На другой день после второго убийства в Далласе газета «Нью-Йорк таймс» заявила: «Далласские власти, поощряемые и вдохновляемые прессой, телевидением и радио, растоптали в прах все принципы справедливости своим отношением к Ли Освальду. Их прямая обязанность — ограждать интересы общества, предоставляя любому обвиняемому полную возможность для своей защиты перед судом, назначенным должным образом… Вопреки этому — еще до рассмотрения предъявленного обвинения и представления доказательств — и не обращая внимания на то, что арестованный упорно отрицал свою вину, начальник полиции и окружной прокурор объявили о виновности Освальда. „В основном дело закончено“, — сказал начальник полиции… После того как на протяжении двух суток распространялась версия о виновности Освальда — в атмосфере, насыщенной электричеством, — перевод Освальда в тюрьму состоялся в самый полдень, и об этом широко оповестили заранее. Каковы бы ни были просьбы репортеров и операторов телевидения, полиция вопиющим образом нарушила свой долг, организовав публичный перевод Освальда в тюрьму в обстановке, в которой он так легко мог пасть жертвой покушения».

По англосаксонскому законодательству всякий заподозренный в преступлении имеет право не только на обеспечение физической безопасности, но и на определенную юридическую процедуру, которая в данном случае не была соблюдена; он считается невиновным, пока суд не признает его вину. «Нью-Йорк таймс» проявила немалое достоинство и мужество, когда в номере от 27 ноября поместила заявление, подписанное редактором Тернером Кэтледжем, признавшим, что «редакция допустила ошибку» в заголовке на первой полосе, назвав без каких-либо оговорок Освальда «убийцей президента».

«В соответствии с американской системой судопроизводства, — писал Кэтледж, — он невиновен, пока его виновность не будет доказана. В дальнейшем в наших статьях и заголовках будет учитываться это обстоятельство».

Как только на таком уровне была взята под сомнение первоначальная официальная версия об убийстве Кеннеди, начал подвергаться сомнению и тезис о коммунистическом заговоре. Он не исчез совершенно — он попросту поблек. Было подчеркнуто, что никто не утверждал, будто у Освальда есть соучастники, напротив, полиция стала настаивать, что таких соучастников не было и в помине. Директор ФБР Дж. Эдгар Гувер заявил, что нет оснований полагать, будто американские коммунисты каким-либо образом замешаны в заговоре Освальда.

Но как же можно было объяснить это разноречие, если из дела не были изъяты ни одно доказательство, ни одна улика — из множества накопленных далласской полицией и впоследствии признанных следователями федеральной полиции окончательным подтверждением виновности Освальда? Ведь едва ли могло казаться правдоподобным, что сторонник коммунистов убил президента США, не посоветовавшись с какой-либо левой группой или отдельным деятелем, и сделал это без всякого мотива, который те могли бы одобрить: ныне большинство наблюдателей в США согласны с тем, — кстати, иностранная пресса утверждала это с самого начала, — что акт Освальда нанес коммунистам явный вред. Короче говоря, чего ради стоило коммунисту действовать как антикоммунисту?

Но тогда напрашивается другое объяснение: так мог поступить только сумасшедший. И вот с каждым днем все более настойчиво навязывается версия: Освальд был фанатиком, страдавшим психическим расстройством. И столь же чудесным образом было признано, что и Руби находился в состоянии помешательства — разумеется, временного. Предполагалось, что, как только суд признает его невиновным, он вновь обретет желаемое здоровье — так же неожиданно, как утратил. Его адвокаты заявили: столь громко превозносившийся патриотический порыв, что охватил Руби, когда он стрелял в Освальда, был всего лишь кратковременным приступом помешательства — неприятным инцидентом, о котором стрелявший ничего не помнит.

Таким образом, вторая версия объяснения этого двойного убийства свелась к тому, что ни у одного из преступников не оказалось серьезных побудительных мотивов. Речь уже не шла о том, что патриотически настроенный гражданин убил коммунистического убийцу, чтобы отомстить за вдову президента, — просто один безумец застрелил другого.

Тем американским гражданам, что по своей простоте и наивности верят побасенкам Джека Руби, я могу лишь посоветовать обратиться к чтению юмористических фельетонов, ибо история покажется им скучной. Нам же, однако, предстоит обратиться к истории, ибо все, кто считает Освальда сумасшедшим, подкрепляют свои доводы ссылкой на то, что во всех случаях убийств президентов, имевших место в Соединенных Штатах, преступником оказывался безумец.

Не было представлено никаких медицинских доказательств, что подозреваемый Освальд страдал какой-либо душевной болезнью, толкнувшей его на преступление. Единственный факт, имеющий отношение к этому, звучит до смешного неубедительно — речь идет о сообщении, будто Освальда еще в годы учебы в школе обследовал психиатр и нашел тревожные симптомы «недостаточной приспособляемости». Когда Освальд стал взрослым, в особенности во время его трехлетней военной службы, любые признаки психического заболевания были бы, несомненно, сразу же обнаружены. Журнал «Тайм» от 29 ноября писал: «Многочисленные соседи Освальда по прежним и по нынешней квартире отзываются о нем как о человеке достаточно разумном, но настолько неразговорчивом, что его молчаливость казалась выражением высокомерия». Помощник пастора Первой унитарной церкви в Далласе преподобный Берд Хеллигас заявил 1 декабря репортеру газеты «Вашингтон пост», что Освальд был человеком «спокойным» и не обнаруживал признаков какого-либо расстройства. Рой С. Трюли, у которого Освальд работал в последнее время, говорил: «Он производил впечатление простого нормального парня». Поведение Освальда после ареста, по наблюдениям репортеров, казалось также вполне нормальным, даже после того, как в течение двух дней он находился в состоянии чрезвычайного эмоционального и физического напряжения. А далласский окружной прокурор Генри Уэйд в ответ на вопрос, заданный ему, когда Освальд был еще жив, нет ли подозрения, что тот психически болен, категорически отверг это предположение.

В некоторых случаях при предыдущих убийствах президентов США адвокаты делали намеки, что их подопечный психически болен, а один из обвиняемых своим поведением в зале суда старался придать правдоподобность этим доводам защитника. Но и он был казнен, как и другие убийцы. В случаях убийства президента ссылки на то, что убийство могло произойти при отсутствии разумных побудительных мотивов, никогда не встречали доверия и не принимались в расчет, если не было доказательств, что и в прошлом обвиняемый проявлял признаки душевного расстройства.

Один только факт приятия таких политических убеждений, какие большинство окружающих людей отвергает, не является, разумеется, признаком невменяемости, классическое определение которой на юридическом языке выражается следующей формулой: неспособность понимать последствия своих поступков. Во всех предыдущих случаях убийства президентов считалось, что убийца отдает себе полный отчет в своих действиях — он располагал не мнимым, а реальным поводом для недовольства президентом, рассчитывал, что совершенное преступление пойдет на пользу той группе, к которой он принадлежал, кроме того, во всех этих случаях убийца был членом партии, до фанатизма враждебной политике, осуществлявшейся президентом.

Следует помнить, что в обстановке ожесточенных гражданских конфликтов и разногласий внутри нации некоторые люди считают, что ради интересов страны необходимо заставить умолкнуть лидеров оппозиции.

Зачастую история отражает суждения победителей, а с их точки зрения, естественно, безумной нередко была жертва, но не убийца. Таково, например, всеобщее мнение о Калигуле — двадцати пяти лет от роду став императором Рима, он в течение первых восьми месяцев правления славился добротой и справедливостью. Однако после перенесенной болезни Калигула резко переменился. В последующие три года в стране воцарился режим террора. Сам Калигула наслаждался зрелищем пыток, провозгласил себя богом, построил в свою честь храм, присвоил своему коню Инцитатусу звание консула. В конце концов Калигула был убит офицерами личной охраны. В наши дни ни один суд не признал бы убийц Калигулы психически ненормальными.

А что сказать о Цезаре и о Бруте? И тот и другой имели сторонников, искренне веривших, что противник потерял рассудок на почве честолюбия и жажды власти. Споры на эту тему ведутся и поныне.

Джон Уилкс Бут — человек, первым убивший президента Соединенных Штатов, — считал Линкольна тираном, достойным смерти, подобно тому как и Брут видел деспота в Цезаре. Первые слова, произнесенные Бутом после совершения террористического акта, — это те самые слова, которые, по преданию, произнес Брут после убийства Цезаря — «Sic semper tyrannis» («Пусть всегда так погибают тираны»). Впрочем, слова эти в устах Бута обретали двойной смысл, поскольку именно таким был девиз Виргинии, оплота Конфедерации, к сторонникам которой принадлежал Бут.

Бута, как и следовало ожидать, многие сочли сумасшедшим. Когда преступление обрело известность, стали ходить слухи об отдельных особенностях характера Бута, придававшие версии о его безумии некоторую долю правдоподобия. Так, рассказывали, что он подвержен внезапным приступам гнева, совершенно несоразмерного с той обидой, которая якобы была ему нанесена. Однажды, обсуждая в кругу семьи вопросы политики, Бут вскочил с места и схватил за горло мужа своей сестры, пытаясь его задушить. Повышенную чувствительность в характере Бута объясняли зачастую тем, что он являлся последним и наименее удачливым отпрыском самого прославленного в Америке актерского рода. Его отец Юний Брут Бут в 1821 году приехал в Соединенные Штаты из Англии, где пользовался репутацией одного из наиболее одаренных актеров того времени, талантливейшего исполнителя шекспировских ролей. Старший сын Юния, Эдвин Томас Бут, добился признания и в Англии и в Соединенных Штатах главным образом своим исполнением роли Гамлета. Карьеру младшего сына Юния — Джона Уилкса Бута, разумеется, затмила слава отца и брата, но совершенно неверно думать, будто это неизвестный и бездарный актер, не нашедший себе места на подмостках. Он был весьма популярен, и его часто приглашали в театральные труппы, этим Бут обязан был не только громкому имени, но и привлекательной внешности, романтической страстности своей натуры.

Надо признать, что в том, как Бут совершил преступление, было больше элементов мелодрамы, нежели приемов расчетливого и хладнокровного убийцы. Он застрелил Линкольна, когда тот в ложе вашингтонского театра смотрел спектакль. За пять дней до этого события Гражданская война пришла к завершению, армия южан под командованием Ли капитулировала. После того как Бут выстрелил и пуля попала в голову Линкольна, убийца замешкался на месте происшествия, хотя мог быстро и незаметно скрыться из театра, где все ходы и выходы были ему хорошо знакомы. Не сделал Бут и другого — не выстрелил в единственного человека, который оказался в состоянии его задержать. Вместо этого он нанес ему удар ножом в кисть руки. Затем он пробежал мимо умирающего президента; за Бутом следовали раненный им офицер и две перепуганные женщины. Опираясь левой рукой на перила ложи, он спрыгнул вниз, на сцену, где продолжался спектакль. Это был прыжок с изрядной высоты, но не больше, чем с той скалы, с какой так часто прыгал стройный молодой актер, появляясь на подмостках в сцене встречи Макбета с ведьмами. Такой прыжок был ему вполне под силу, и он, очевидно, рассчитывал, что все сойдет гладко. Но в момент прыжка шпора сапога Бута зацепилась за флаг, драпировавший ложу президента, — флаг Союза (столь ненавистный Буту). Бут подвернул ногу и упал на нее. Как впоследствии выяснилось, нога была сломана, однако Бут немедля встал и обратился к зрителям (многие из них узнали его и подумали, что прыжок имеет непосредственное отношение к комедии, которую они смотрели); подняв окровавленный нож, он крикнул: «Sic semper tyrannis». И тут же быстрой, хромающей походкой он прошел через сцену и скрылся. Два-три человека, услышав шум в президентской ложе, оставили свои места и побежали за Бутом. Но Бут дошел до выхода, вскочил на ожидавшую его лошадь и ускакал прежде, чем началась погоня. Лишь через одиннадцать дней его обнаружили в Боулинг-Грин, в штате Виргиния, где он скрывался на ферме, расположенной за линией действия южных войск. На предложение сдаться Бут ответил отказом, и солдат выстрелил в него. Три часа спустя Бут умер.

Был ли он безумен? Разумеется, не подлежит сомнению, что в Джоне Уилксе Буте можно обнаружить больше признаков психической неуравновешенности, чем в тех двух людях, имена которых пока связаны в нашем понимании с убийством Кеннеди. И если Бут осуществил бы план убийства и бегства в одиночку, тогда, пожалуй, было бы можно отнестись более серьезно к той версии, что явилась первым откликом в народе на убийство Линкольна: «Это мог сделать только сумасшедший».

Но действовал ли Бут в одиночку? Ведь гипотеза о безумии убийцы рушится сразу же, как только выясняется, что он не совершил и не мог совершить свое преступление без помощи соучастника. Заговор всегда подразумевает наличие побудительных мотивов. Трудно представить, что двое сумасшедших убийц сговорились убить президента Соединенных Штатов. И уж совсем невозможно предположение, что в заговоре участвовали трое или даже больше безумцев.

Все это, конечно, не исключает, что какой-нибудь сумасшедший или слабоумный мог быть использован для совершения преступления. Предположим — хотя это менее вероятно, — такому человеку отвели роль убийцы. Однако в заговоре, руководимом Джоном Уилксом Бутом, сам предводитель предпочел сделать роковой выстрел, хотя у него было двое помощников — их, вероятно, признали бы психически неполноценными, если бы подвергли исследованию современными методами диагностики.

Уже одного того, что Буту, несмотря на травму ноги, удалось скрываться от посланных в погоню отрядов в течение одиннадцати дней, достаточно, чтобы предположить, что Бут действовал не в одиночку. Он имел соучастников и пособников. Однако у него не было необходимости пережидать эти одиннадцать дней. Широкие масштабы заговора стали ясны сразу. Линкольн не являлся единственной мишенью убийц в тот вечер 14 апреля 1865 года. Три главных руководителя правительства должны были стать жертвой покушения, назначенного на одно и то же время. Для устранения каждого из них был выделен особый убийца.

В Линкольна стреляли немногим позже 10 часов вечера. За два часа до этого человек, убивший президента, передал своему соучастнику маленький, завернутый в бумагу пакет. Оба заговорщика сверили часы. И как раз в тот момент, когда Бут входил в театр, его соучастник скакал к дому государственного секретаря в правительстве Линкольна.

Молодого всадника звали Льюис Торнтон Поуэлл. Уроженец южного штата Флорида, он одно время сражался в армии южан. (Сам Бут никогда не нюхал пороха, хотя достиг призывного возраста и на здоровье не жаловался. Несмотря на свою пылкую приверженность делу южан, он продолжал выступать в театре.) Поуэлл взял себе имя Пейн. Человек исключительной физической силы и вместе с тем психически неполноценный, он являл собой, таким образом, подходящее орудие для любого жестокого преступления, не требовавшего от преступника умственных усилий. План его действий был разработан Бутом, который в течение некоторого времени объяснял Поузллу, что тому надлежит делать. Сам Поуэлл был бы не способен выработать такой план — и если бы ему пришлось проявлять собственную инициативу, то по своему психическому складу он оказался бы не в состоянии правильно реагировать на обстоятельства, не предусмотренные заранее тем, от кого он получал указания.

Поведение Поуэлла в этом смысле весьма поучительно. Напрашивается вывод, что любая попытка убийства, предпринятая в одиночку психически ненормальным человеком, встретила бы такие же, если не более серьезные, препятствия: Поуэлл располагал большим преимуществом — с самого начала он должен был лишь следовать определенному плану, весьма хитроумному и тонкому, разработанному человеком коварным, но вполне разумным. Сумасшедший, действующий в одиночку, таким преимуществом не обладал бы.

Уильям Сиворд, государственный секретарь Соединенных Штатов и вторая по значению после Линкольна фигура в правительстве, лежал в постели, когда Поуэлл подъехал к дверям его дома. За несколько дней до этого карета, в которой ехал Сиворд, опрокинулась, и при падении он повредил себе правую руку и челюсть. Бут знал об этом обстоятельстве и рассчитывал им воспользоваться. Следуя его инструкциям, Поуэлл соскочил с лошади и вбежал в дом. Под мышкой он держал пакет, который вручил ему Бут. Стоявшему в дверях слуге он сказал, что принес лекарство от врача, лечившего Сиворда. Когда слуга вызвался отнести лекарство, «курьер» ответил, что дело не терпит отлагательства и что ему поручено передать лекарство сиделке в руки.

Поуэлл чуть ли не силой прорвался в дом, взбежал по лестнице. Пререкаясь с Поуэллом, слуга не отставал от неожиданного «курьера». Голоса спорящих привлекли внимание сына государственного секретаря, и тот вышел в коридор выяснить, в чем дело. Фредерик У. Сиворд и сам был видным государственным чиновником — он занимал пост помощника государственного секретаря. Он сказал, что лично передаст пакет отцу. Поуэлл не был подготовлен к такому вмешательству со стороны члена семьи — преподанные ему наставления годились только для разговора со слугой. На мгновение Поуэлл задумался. Затем он выхватил пистолет и в слепой ярости ринулся на того, кто пытался ему помешать. Он спустил курок, но произошла осечка, и Поуэлл стал наносить удары пистолетом по голове своей жертвы; и Поуэлл и младший Сиворд ввалились через открытую дверь в комнату государственного секретаря. Фредерик Сиворд упал на пол без сознания и не приходил в себя в течение нескольких недель.

В комнате у постели больного находились его дочь и санитар из медицинского корпуса армии. Поуэлл оттолкнул их, ударил санитара ножом, а затем принялся наносить удары по предназначенной ему жертве. Он нанес Сиворду три глубокие раны в щеку и затылок. Пытаясь защититься от ударов, Сиворд упал на кровать к стенке. Санитар тем временем с трудом поднялся на ноги и, схватив убийцу сзади, хотел оттащить его от кровати Сиворда. Повернувшись к санитару, Поуэлл нанес ему еще два ножевых удара в плечо. Между тем другой сын Сиворда — полковник Огастас, услыхав крики сестры, вбежал в комнату, схватил Поуэлла и, хотя тоже был серьезно ранен в голову и лицо, сумел вытолкнуть его из спальни. Поуэлл пустился бежать. Его пытался остановить другой слуга Сиворда. Но Поуэлл тяжело ранил и его. Не получив ни единой царапины, выбежал из дома, вскочил на лошадь, оставленную, как и для Бута, у ворот дома, и ускакал, надеясь укрыться в безопасном месте. Он нашел прибежище в лесах вблизи Вашингтона, казалось, ему ничто уже не грозило, но без наставлений Бута он чувствовал себя до того беспомощным, что через два дня вернулся в маленький городок Сурратсвилль (в Мэриленде), чтобы получить там дополнительные распоряжения. Именно в это время полиция допрашивала владелицу таверны, где, как предполагали, встречались Бут и другие заговорщики. Вдова Мэри Суррат происходила из семьи, по-видимому пользовавшейся влиянием в Сурратсвилле, но дела ее пришли в упадок, от былого богатства не осталось и следа, и ей пришлось содержать пансион и таверну — занятие, которым она явно гнушалась. Когда полицейские спросили Поуэлла, знает ли он Мэри Суррат, тот ответил, что работает у нее. Вдова, не подозревая о его ответе и опасаясь, что он во всем уже сознался, подняла правую руку и тоном благочестивой южной аристократки торжественно произнесла: «Клянусь богом, я его не знаю, никогда не видела и не нанимала». Эта потрясающая ложь была правильно истолкована как подтверждение того, что ей известна тайна убийства президента, и 7 мая 1865 года Мэри Суррат и Поуэлл были повешены как соучастники Бута. Следствие показало, что хозяйка таверны играла отнюдь не пассивную роль в заговоре: она не только предоставляла убежище заговорщикам, но и участвовала в подготовке убийства и с помощью своего сына и нанятого ею человека, который обслуживал таверну, снабдила Бута оружием[28].

Итак, распространенное в народе мнение, что убийца Линкольна — сумасшедший, осуществивший свой преступный замысел в одиночку, оказалось неверным. Бут не только имел соучастников, эти соучастники занимали гораздо более высокое положение, чем он сам. Они-то и остались безнаказанными. А избежали они виселицы благодаря тому, что единственного человека, который мог их назвать, заставили замолчать. Этим человеком был Джон Уилкс Бут, и, подобно Ли Освальду, он был убит в то время, когда уже находился в распоряжении своих преследователей.

Смерть Бута явилась поистине даром судьбы тем, кого он мог выдать. Во время суда над второстепенными участниками заговора правительственные адвокаты ясно доказали их подчиненную роль. Главные заговорщики остались непойманными, и первым среди них был не кто иной, как Джефферсон Дэвис, президент Конфедерации, за поимку которого была назначена награда в 100 000 долларов.

Даже несмотря на отсутствие главного свидетеля, прокуратура Соединенных Штатов смогла доказать, что убийство в театре Форда вовсе не было, как думали вначале, стихийной вспышкой, порожденной жаждой мести после капитуляции генерала Ли. Заговор существовал никак не меньше года и по первоначальному замыслу должен был вылиться в военную операцию, а не в изолированный террористический акт. Бут рассчитывал не на убийство президента, а на захват его живым. Затем он предполагал с помощью своей группы и других пособников южан доставить президента в расположение южных войск и передать правительству Конфедерации. Бут даже выезжал в Канаду и там обсуждал этот план с агентами конфедератов, в том числе — на последнем этапе переговоров — с Джекобом Томпсоном, личным эмиссаром Джефферсона Дэвиса и, по-видимому, самым видным представителем правительства Конфедерации в Канаде, которая на всем протяжении войны была главным центром интриг агентов Конфедерации и изменников из числа северян. Предложение Бута произвело столь большое впечатление на Томпсона, занимавшего пост министра внутренних дел в расположенном к южанам правительстве президента Бьюкенена — предшественника Линкольна, что Томпсон перевел крупную сумму на текущий счет Бута в банке Онтарио, в Канаде. Соответствующий чек, закрепивший эту финансовую операцию, был предъявлен судебным адвокатом Джоном Бингхемом военной комиссии, которая судила участников заговора. Заручившись официальным одобрением Джекоба Томпсона и ощутимыми доказательствами поддержки со стороны правительства конфедератов, Бут возвратился в Соединенные Штаты вербовать помощников для выполнения своего замысла. Мимо друзей Бута не прошел незамеченным тот факт, что никогда еще у него не было столько денег, как во второй половине 1864 года. Он объяснял это тем, что нажился на спекуляциях нефтяными акциями, однако на суде маклер Бута показал, что Бут не получил ни пенса из этого источника, напротив, спекулируя на бирже, он едва не разорился.

Когда армии южан были разгромлены и возникла опасность капитуляции, группа, организованная Бутом для похищения президента, пришла к выводу, что от этого плана следует отказаться. Найти возможность захвата Линкольна оказалось нелегким делом: его слишком хорошо охраняли. Теперь, казалось, уже чересчур поздно думать о похищении, и один из заговорщиков высказал эту точку зрения Буту в письме, написанном за 18 дней до убийства президента. Он посоветовал Буту, прежде чем предпринимать дальнейшие действия, «отправиться в Ричмонд и выяснить, как там относятся к его планам». Намеки, содержащиеся в этом письме, и другие свидетельские показания говорили о том, что Бут при посредстве агентов, засылавшихся в расположение северян для встречи с ним, осведомил столицу южан о своей деятельности. Так же очевидно, что он не только не был единственным инициатором заговора, но и являлся всего лишь подчиненным, выполнявшим приказы заговорщиков, которые стояли выше его; их авторитет был для него непререкаем вплоть до того момента, когда падение Конфедерации освободило Бута от всяких обязательств по отношению к его хозяевам. Если ставший завершением заговора террористический акт был осуществлен Бутом по собственному почину, что кажется наиболее вероятным, то ответственность за первоначальный план заговора падает на гораздо более высокопоставленных лиц и таких почетных и знатных людей, как Джекоб Томпсон, а тем самым — непосредственно на столицу Конфедерации и ее правителей.

Кажется ясным, что убийство Линкольна рассматривалось южными штатами как реальная цель — высшие руководители этих штатов распорядились тщательно изучить планы и, если они окажутся основательными, поощрить и поддержать заговорщиков денежной субсидией. Можно считать также установленным, что несколько групп, подобных группе Бута, действовали на Севере независимо друг от друга; если бы члены одной из них при попытке осуществить свой план были бы арестованы, то южные штаты, по-видимому, отреклись бы от них, как это бывает всегда при провале шпиона или саботажника.

Но как только убийца сам был убит, ни одно из этих обвинений не могло быть доказано с достаточной, не оставляющей места для сомнения убедительностью. Все нити между правительством мятежников и убийством Линкольна проходили через Бута — а Бута заставили замолчать навсегда.

Лица, представшие перед судом по обвинению в убийстве Линкольна, были всего лишь простыми исполнителями, а инициаторы заговора, за исключением самого Бута, ушли от возмездия.

Дэвис, впрочем, в конце концов был арестован.

Однако арест еще не означал признания виновности. Дэвиса даже не привлекли к ответственности за участие в заговоре с целью убийства президента. Со смертью Линкольна атмосфера в стране быстро менялась. Те самые люди, которые всего лишь несколько лет назад боролись против собственной родины, были возвращены к власти. Несколько человек из числа свидетелей, доказывавших в своих показаниях непосредственную связь между Джефферсоном Дэвисом и заговором Бута, спустя год решили, что гораздо разумнее отказаться от прежних показаний. Дэвис, проведший два года в одной из тюрем Юга в весьма приличных условиях, в конце концов был признан виновным по статье об измене. Его дело слушалось в суде Ричмонда, столицы Конфедерации, однако виргинские судьи не сумели договориться между собой и прийти к единому решению. Тогда дело передали в Верховный суд США. Пока тянулось следствие, президент Соединенных Штатов южанин Джонсон (в момент убийства Линкольна он занимал пост вице-президента) объявил амнистию всем заключенным в тюрьмах Юга; кстати, именно Джонсон был единственным из трех руководителей государства, вышедшим невредимым из замышлявшегося тройного убийства. В первые месяцы после смерти Линкольна Джонсон был среди тех, кто громче всего требовал возмездия, впоследствии, однако, его пыл поугас. Джонсон настолько тесно связал себя с южанами, выступавшими против политики реконструкции, что в сенате было даже проведено голосование по поводу предъявленного новому президенту прямого обвинения в государственном преступлении. Ничего подобного не случалось за всю историю Соединенных Штатов. Тридцать пять голосов было подано за признание президента виновным и девятнадцать голосов — в его поддержку, но поскольку при решении такого рода вопросов требуется большинство в две трети голосов, не хватило только одного голоса, чтобы лишить его власти. И вот, когда уже был выбран новый президент, когда оставались считанные дни до его вступления в должность, Джонсон по случаю рождества 1868 года провозгласил «безоговорочно и без всяких ограничений, всем и каждому, кто прямо или косвенно участвовал в недавнем восстании или бунте, полное прощение и амнистию, если преступление заключалось в измене Соединенным Штатам или в принадлежности к стану их врагов в годы Гражданской войны, с восстановлением всех прав, привилегий и неприкосновенности, предусматриваемых конституцией и законами, введенными в ее развитие».

К тому времени Дэвис был освобожден под залог, большую часть которого внес один из самых богатых в стране людей — Корнелиус Вандербильт, миллионер с Севера. «Бизнес — как обычно» — таков был общий лозунг; решение вопроса об ответственности за смерть Авраама Линкольна казалось теперь предпочтительнее всего предоставить на усмотрение историкам — считалось, что «не может послужить никакой доброй цели» постановка вопросов, могущих ввергнуть в смущение южан, помощь которых так необходима для реконструкции.

После амнистии все обвинения против Дэвиса были сняты. Он прожил еще двадцать один год и умер в 1889 году, почти четверть века спустя после смерти Линкольна.

В какой мере первый случай убийства президента Соединенных Штатов мог быть объяснен помешательством в том смысле, как этот термин понимается в нынешних судебных инстанциях? Ни в какой. В группе, которую сколотил Бут, двое характеризовались столь низким уровнем интеллекта, что их можно было отнести к слабоумным. Однако ни один из них не мог бы выполнить самостоятельно даже своей доли участия в заговоре. Люди подобного типа могут использоваться в качестве орудий убийства, но не способны организовать его.

Это, однако, не означает, что убийство президента не может быть осуществлено неполноценным человеком более высокого умственного развития, но судебные инстанции Соединенных Штатов всегда придерживались мнения, что помешательство такого рода должно носить характер, распознаваемый медициной. Прецедент был установлен в ходе разбирательства дела Чарльза Дж. Гито, казненного за убийство Джеймса А. Гарфилда, второго президента Соединенных Штатов, которому суждено было погибнуть от пули убийцы. В Гарфилда стреляли 2 июля 1881 года, всего через несколько месяцев после его вступления на президентский пост. Стрелявший был тотчас же арестован и сразу признал себя полностью виновным, хотя признание его было аннулировано несколько месяцев спустя, когда адвокат обратился в суд с заявлением о помешательстве подзащитного, что могло послужить основанием к отмене наказания.

Сам Гито был адвокатом — или по меньшей мере претендовал на такое звание — и, подобно многим людям этой профессии, рассчитывал на политическую карьеру. В выборах 1880 года планы Гито потерпели крах. Он делал ставку не на то крыло своей партии, и, хотя республиканцы получили большинство, лавры достались тем, кто поддерживал Гарфилда в борьбе за выдвижение его кандидатом на последнем съезде республиканской партии. Фракция Гито — из числа ньюйоркцев, известных под кличкой «стойкие», — составляла главную оппозицию Гарфилду. Тридцатидевятилетний Гито все еще оставался скромной политической фигурой и неудачливым адвокатом. Едва ли и тот кандидат, которому он оказывал поддержку, предоставил бы ему желаемое — скромный дипломатический пост во Франции. На это и не пошел Гарфилд, у которого Гито непрестанно домогался аудиенции. Гарфилд, будучи в то время осаждаем другими претендентами на посты, игнорировал просьбы Гито. Наконец в приступе гнева и отчаяния Гито, взяв пистолет, отправился на железнодорожный вокзал, откуда президент — один из самых мягких и самых интеллигентных людей, когда-либо занимавших этот пост, — намеревался покинуть Вашингтон, направляясь с коротким визитом в университет, в котором когда-то учился. Разъяренный адвокат окликнул его и, подняв пистолет, дважды выстрелил в Гарфилда. Первая пуля скользнула по плечу Гарфилда и слегка ранила его, зато вторая прошла вглубь, в область позоночника. Президента в тяжелом состоянии перевезли в больницу. Все лето Гарфилд боролся за жизнь, а 19 сентября скончался от последствий ранения.

У Гито были свои мотивы для подобной акции. Это не преступление безумца, который слепо наносит удар своей жертве без всякого к тому основания. Гито ненавидел Гарфилда, он был уверен, что президент обошел привилегиями его и других ему подобных, хотя они имели право на вознаграждение за свои услуги партии. В предвыборной кампании, рассуждал Гито, Гарфилд пользовался их поддержкой, но, попав в Белый дом, на все административные должности назначил исключительно политиков противоположного «стойким» лагеря, тогда как по традиции они предназначались тем, кто больше всего приложил стараний для победы своей партии. Обладая здравым рассудком, Гито был преисполнен злобы и жажды мщения. Если бы все убийцы, движимые подобными мотивами, объявлялись сумасшедшими, то наказание за убийство стало бы редчайшим явлением.

Сумасшедший, обуреваемый манией преследования, наверняка мотивировал бы свой акт мщения совершенной в отношении него несправедливостью. Гито сформулировал свои мотивы значительно сложнее. Это типично для людей вполне здравых, когда они совершают акт, который даже им самим показался бы невыносимо мелочным или неблагородным, если бы они решились признаться в этом. Они, как правило, изобретают мотив более благородный и обманывают самих себя верой в то, что они действовали якобы от лица некоей группы, с которой обошлись несправедливо, а вовсе не во имя самих себя. Так и Гито, выпустив пули в Гарфилда, провозгласил, что после смерти Гарфилда президентом станет вице-президент Честер А. Артур, а он был из группы «стойких».

Здесь не было и признаков бреда сумасшедшего. Убийство Гарфилда действительно способствовало приходу к власти группы единомышленников Гито. Добившись выдвижения в кандидаты на пост президента в жесточайшей борьбе, Гарфилд пытался внести мир в ряды своей партии, предоставив побежденной фракции выдвинуть в вице-президенты собственного кандидата. Таким образом, как это часто случается в США, два первых лица в государстве представляли прямо противоположные воззрения. Так было и с Эндрью Джонсоном при Линкольне, а по мнению многих, это в какой-то мере относится и к Линдону Джонсону при Кеннеди. В трех из четырех случаев убийства президента Соединенных Штатов его преемником становился человек, выдвинутый оппозицией справа. В четвертом, как мы покажем ниже, президент Маккинли, хотя и сам являлся представителем крайне правых, все же оказался впоследствии смененным еще более правым экстремистом.

Просчет Гито заключался в том — и это свидетельствует всего-навсего, что он был лишь никудышным политиком, а отнюдь не каким-то психически неполноценным человеком, — что он воображал, будто совершенный им акт будет на руку «стойким», если он, Гитсу, открыто провозгласит свою приверженность к этой группе. Он был готов рискнуть собственной жизнью, принеся в жертву жизнь Гарфилда, во имя того, что сам он называл «политической необходимостью», которая «сплотит партию». В письме, написанном до убийства и предъявленном самим Гито в момент ареста, он обращался к лидерам группировки «стойких» с просьбой обеспечить его защиту. Он называл самого себя «стойким из стойких», перечисляя свои заслуги перед кандидатами этой группы во время предвыборной кампании.

По предположениям Гито, смерть Гарфилда должна была произвести тот же эффект, что в свое время и смерть Линкольна.

И в известной степени так оно и было. Изо всех тех, кого Гарфилд выбрал в состав своего кабинета — людей, в руках которых сосредоточивалась бы вся власть в стране на последующие четыре года, — лишь один остался незамеченным Артуром. Этим исключением был человек, которого он не посмел тронуть, — сын Линкольна. Впрочем, с другой стороны, новый президент порвал и со «стойкими». Открытое признание, что убийца действовал как их агент, возымело действие, обратное тому, на что рассчитывал Гито. Мужество, с которым Гарфилд боролся за свою жизнь, привлекло к нему симпатии всего народа, всеобщая же ненависть к «стойким» привела к устранению их ставленников с занимаемых должностей.

Акция Гито, разумеется, была осуждена «стойкими» точно так же, как в свое время преступление Бута было осуждено Югом после первой реакции стихийного ликования, о которой говорил Дэвис. Однако в общественном сознании политический характер преступления Гито был широко признан: подлинной причиной преступления считались поджигательские выпады против Гарфилда со стороны людей, которые не могли ссылаться на «психическую неполноценность». Газета «Нью-Йорк ивнинг телеграф» в день покушения писала, что, «говоря попросту», акт, совершенный Гито, был «естественным исходом грязной и разлагающей политической игры, жертвой которой с самого окончания войны является вся страна».

Пока Гито в тюрьме дожидался суда, у него была возможность поразмыслить над опрометчивостью своего поступка. Он мог понять теперь, как сильно он просчитался. «Стойкие», на одобрение которых он рассчитывал, оказались не в состоянии защитить его. Он был предоставлен самому себе, и когда Гарфилд умер, то для него уже не просто тюрьма, а смертный приговор стал реальностью.

Он не мог отрицать свою виновность в преступлении, которое, подобно Джеку Руби, совершил публично. Ему надо было подобрать иной способ защиты — и для этого существовала лишь одна возможность.

С самого начала, как уже отмечалось, Гито отказался от версии, будто он действовал из личных соображений, из мелкой злобы. Он нашел мотив более благородный, попытавшись связать свои личные обиды с обидой всех претендентов от «стойких» на выгодные посты в правительственном аппарате. Поскольку теперь оказалось, что этого недостаточно, он решил искать оправдания своих действий в болёе высоких сферах — у самого господа бога. Ведь оставался один путь к спасению жизни — и это превосходно понимал сам Гито с его познаниями в области права: можно объявить себя сумасшедшим и своим поведением убедить в этом суд.

В медицинских кругах уже тогда предпринимались первые попытки опротестовывать приговоры к тюремному заключению, вынесенные в отношении сумасшедших, поскольку, по мнению врачей, такого рода преступников надо отправлять в психиатрические лечебницы. Использовав увлечение этой теорией в Америке, Гито (под руководством своего зятя, Джорджа Сковилля, своего официального защитника) ухитрился превратить зал судебных заседаний на протяжении всех десяти недель, пока шел процесс, в поразительное зрелище: суд порою напоминал сумасшедший дом. Гито вскакивал и, прерывая свидетелей обвинения и прокурора, произносил длинные и несвязные речи, он утверждал, будто Иегова внушил ему нанести удар по Гарфилду, а в заключение обращался к суду с просьбой: «Пусть ваше решение подтвердит, что это акт божий, а не мой».

Судья, председательствовавший на фантастическом процессе-спектакле, подвергся резкой критике за то, что он предоставил Гито полную возможность демонстрировать свое помешательство, будь оно подлинным или симуляцией. В связи с этим еженедельник «Нейшн», выходивший и в то время, заявил: «Словом, надо задуматься, не следует ли, невзирая на использование обвиняемым ссылки на помешательство в качестве защиты, обращаться с ним в зале суда как со здравомыслящим и ответственным лицом, настойчиво требуя от него такого поведения, которое давало бы понять, что вся его защита есть не что иное, как обман».

Итак, Гито была предоставлена полная возможность продемонстрировать, что он полоумен. После того как присяжным рассказали немало историй о его прежних эксцентрических выходках и они терпеливо выдержали целую серию диких взрывов со стороны подсудимого, дело наконец было закончено — после часового обсуждения присяжные вернулись с определением: «В своем уме, виновен». Гито казнили. Теория помешательства «ad hoc», или «внезапного и временного помешательства, длящегося ровно столько, чтобы выполнить определенный противозаконный акт, получила, пожалуй, самый серьезный удар, какой ей когда-либо наносился».

Суд над Гито в отличие от предыдущих процессов, последовавших за убийством Линкольна, происходил в современную эпоху — при толковании закона, по которому помешательству давалось современное определение. Он послужил бы явным прецедентом при суде над Ли Освальдом, если бы защитник Освальда объявил своего клиента невменяемым. Совершенно очевидно, что уж если такой неврастеник, как Гито, мог рассматриваться как человек, ответственный за свои поступки перед законами Соединенных Штатов, то убийца Кеннеди, притом, несомненно, в значительно большей степени, ответствен за свое преступление. Что же касается Руби, то приведенный выше отрывок из «Нейшн» превосходно формулирует доводы в пользу того, чтобы отвергнуть ссылки на «временное помешательство, длящееся ровно столько, чтобы выполнить определенный противозаконный акт».

Джон Уилкс Бут был убийцей со стороны правых. «Стойких»

Чарльза Гито, хотя им трудно дать какое-либо четкое определение, можно было бы считать правым крылом этой партии. Но Ли Харви Освальд, обвиняемый в убийстве Кеннеди, назван сумасшедшим левым — примечательно, что и в прошлом уже имел место прецедент подобного обвинения.

В этой связи поучительно было бы разобрать обстоятельства убийства Маккинли. В истории Соединенных Штатов не существовало президента, чья внешняя и внутренняя политика была бы столь ненавистной для левых, как политика республиканца Маккинли, впервые избранного в 1896 году и переизбранного четыре года спустя.

Если искать современного двойника Маккинли, то на ум приходит имя Джона Фостера Даллеса. Президент Маккинли находился в Белом доме, когда выявились два фактора огромного значения: США стали показывать себя империалистической державой с притязаниями на мировое господство, а с другой стороны — окончательно утвердился контроль крупных корпораций и финансовых учреждений над американской экономикой. Именно в период президентства Маккинли была спровоцирована и выиграна война с Испанией — почти без всякого сопротивления со стороны испанцев, но при упорном и мужественном сопротивлении народов, населявших испанские колонии, только что захваченные Соединенными Штатами. После окончания войны США произвели своего рода оккупацию этих колоний — либо косвенную, как это было в случае с Кубой, которой американцы навязали долгосрочный договор, утверждавший их экономическое господство над островом, либо прямую, как это было с новыми колониями — Пуэрто-Рико. Гуамом, Гавайями и Филиппинами.

В оправдание своих действий у Маккинли всегда находились веские моральные доводы. В войне с Испанией президент отказывался внимать своим советникам — сторонникам еще более крайних действий, заявлявшим, что движение за независимость Кубы несет угрозу американским капиталовложениям на этом острове (сахар, железо, табак), и требовавшим ввода войск США на Кубу для охраны этих ценностей и без разрешения на то испанского правительства.

Это противоречило тактике Маккинли. Он предпочел направить в Гавану линкор с заданием обеспечить безопасность жизни и собственности американцев, находящихся на Кубе, если там произойдет революция. Через три недели после прибытия линкора в порт Гаваны он был взорван и потоплен. Испания, отдававшая себе отчет в том, что она беззащитна, и предпринимавшая отчаянные попытки избежать войны, торжественно заверяла мир, что она не несет ответственности за этот взрыв. Несмотря ни на что, Маккинли толкнул жаждавшую возмездия страну на объявление войны Испании, чтобы, как он утверждал, отомстить за потопленный ею линкор.

Это была самая недостойная война из всех, в которых когда-либо приходилось участвовать великим державам. Ни одного дюйма захваченной земли не приходилось завоевывать, ни один солдат американской армии не был взят в плен; потери, понесенные американской стороной, почти исключительно объяснялись либо малярией, либо смертельными отравлениями консервами, которые спекулянты сбывали армии США.

Что касается аннексии Филиппин, Маккинли сказал, что, дескать, ему открылось — такова воля самого господа бога. В беседе с группой духовных лиц президент Соединенных Штатов заявил, что он обратился к всевышнему за советом, как надлежит поступить с этими островами. По словам Маккинли, чудодейственный ответ, ниспосланный ему, гласил: Америка должна отправить туда свои войска с целью поднять, цивилизовать население, распространяя христианство, «поскольку эти темнокожие существа являются нашими собратьями: Христос отдал свою жизнь также и за них».

Президент известил духовенство, что, когда бог ниспослал ему такое откровение, он вызвал официального картографа и дал ему указание впредь на всех выпускаемых картах отмечать Филиппины как собственность Соединенных Штатов. Но покорение этих островов оказалось делом не таким простым, как рассчитывал президент. Среди местного населения, боровшегося за свою независимость, погибло 600 тысяч человек, потери американской армии составляли 4300 человек. Когда американцы — противники империализма — задавали вопрос, какие права их страна предполагает предоставить филиппинскому народу, Маккинли отвечал: «Сейчас неподходящий момент для освободителей выдвигать важные вопросы, касающиеся свободы и правительства для освобождаемых, поскольку последние заняты истреблением своих избавителей».

Внутри страны Маккинли следовал политике мультимиллионера Маркуса А. Ханны, который еще в начале политической карьеры Маккинли предоставил ему большую денежную ссуду для уплаты долга, после чего стал его главным «советником».

Много воды утекло в Америке со времен Линкольна. Гражданская война была вызвана причинами более сложными, чем те, которые приводятся обычно; с точки зрения экономической — это был союз независимого фермера Среднего Запада с предпринимателями и работниками Севера против крупных владельцев плантаций на Юге и тех, кто от них зависел. Союз между Севером и Средним Западом, сложившийся в период Гражданской войны, уже распадался во время правления Гарфилда, бывшего генерал-майора линкольновской армии, которого поддерживали фермеры с Запада в борьбе с богатыми ньюйоркцами за право держать в своих руках партию, некогда избравшую Линкольна. В годы, последовавшие за убийством Гарфилда, финансовый капитал, открыто помогавший «стойким», полностью овладел контролем над Соединенными Штатами. К тому моменту, когда Маккинли был выдвинут кандидатом от республиканцев, они уже являлись главной силой и в сфере политической. Антитрестовский закон Шермана, имевший своей целью защиту мелких предпринимателей от монополий, был принят в 1890 году, но в 1896 году президентом избрали Маккинли, и при его правлении тресты с многомиллионными капиталами, созданные вопреки этому закону, не подвергались ни малейшим ограничениям. Одним из таких трестов была сталелитейная компания «Ю. С. стил», располагавшая уже тогда миллиардом долларов.

Президент, прибывший в Буффало 5 сентября 1901 года на грандиозную выставку, открывшуюся в этом городе с целью прославить превращение Соединенных Штатов в мировую державу, был, таким образом, деятелем не совсем обычного типа. Маккинли проехал по «триумфальной дороге», произнес речь, затем осмотрел выставку, выпил кофе в пуэрто-риканском павильоне и в тот же вечер полюбовался фейерверком — огненным изображением в небе двадцати двух боевых кораблей. На следующий день он вновь посетил выставку, чтобы еще раз осмотреть ее экспонаты. К вечеру, по заведенному обычаю, он направился пожать руки своим почитателям в толпе посетителей выставки. Их выстроили в ряд. Маккинли шел вдоль шеренги, пожимая руки, пока не остановился возле какого-то человека, который не подал ему руки, а вместо этого выстрелил сначала в грудь, потом в живот президента.

Убийцу Маккинли сбили с ног, его волокли по земле и избивали, хотя он не оказывал никакого сопротивления. Как выяснилось, это был рабочий по имени Леон Чолгош, 28 лет, сын польских иммигрантов. Когда его спросили о мотивах убийства, Чолгош тихо ответил: «Я убил президента, потому что он — враг честных трудовых людей. Я не раскаиваюсь в своем преступлении».

Убийство президента Соединенных Штатов во имя честных трудовых людей расценено было в Америке как неопровержимое доказательство невменяемости Чолгоша. Когда на допросе он сообщил, что в свое время посещал митинги социалистов и анархистов, это первое предположение укрепилось. А когда он заявил своим адвокатам, что знает, какой конец его ждет, и не намерен помогать назначенным судом юристам готовить выступления в его защиту, люди окончательно убедились в том, что он сумасшедший.

По мнению американцев, голосовавших за Маккинли, лишь обезумевшие заговорщики либо вступившие в заговор безумцы могли воспринимать анархизм как философское направление, а марксизм как экономическую доктрину.

О жизни Чолгоша мало что публиковалось, да и то, что известно, окрашено субъективным отношением его биографов.

Отец Чолгоша, простой чернорабочий, приехал в Соединенные Штаты из Польши. Леон Чолгош родился уже в Соединенных Штатах. Когда он достаточно подрос и мог начать работать, его приняли на кливлендский завод по производству проволоки. Сохраняя репутацию честного и знающего свое дело рабочего, ему удалось остаться на работе и в годы кризиса, когда многие другие ее потеряли.

В Кливленде он увлекался чтением. Многие из его знакомых считали его «необщительным», «тихоней», но в остальном его поведение было вполне нормальным. Молодой рабочий интересовался теоретическими дискуссиями, касавшимися взаимоотношений капитала и труда, он посещал лекции на эту тему. Из всех рассмотренных им доктрин его больше всего привлекали убеждения анархистов.

Когда 29 июля 1900 года итальянский король Умберто I был убит анархистом, который незадолго до этого жил в Нью-Джерси, Чолгош вырезал из газеты сообщение об убийстве короля и постоянно перечитывал его. Как говорили, он неоднократно пытался вступить в анархистские организации в Кливленде и в Чикаго, но в то время анархистов подвергали таким тяжелым репрессиям, что они с недоверием относились к любому незнакомому человеку, опасаясь, что это агент, подосланный полицией с заданием следить за ними. Представления Чолгоша об анархизме были весьма наивными и ультрарадикальными. Это усугубляло подозрения, и орган американских анархистов «Свободное общество» в выпуске, опубликованном за пять дней до убийства Маккинли, особо предостерегал своих читателей, что Чолгош, несомненно, является провокатором и следует пресекать всякую его деятельность среди анархистов.

Невзирая на это, считалось, что все анархисты Соединенных Штатов несут коллективную ответственность за убийство Маккинли. Сотни из них были схвачены, арестованы и заключены в тюрьмы. Пытались утверждать, что среди них Чолгош имел сообщников, хотя и не нашлось улик, подтверждавших подобное подозрение. При всем этом можно с полной определенностью утверждать — и здесь обвинения основываются на более твердой почве и заслуживают большего внимания, — что при определенных обстоятельствах и в известные периоды анархисты других стран замышляли и осуществляли аналогичные убийства Несомненно, преступление Чолгоша было продиктовано исключительно его философской позицией, которую он, во всяком случае, определял как анархистскую.

Как мы могли убедиться, все три убийства были продиктованы политическими мотивами. Но при убийстве Маккинли — что является случаем из ряда вон выходящим — отсутствовало какое бы то ни было стремление убийцы к славе или мести.

Бут прыгнул на сцену, чтобы удостовериться в том, видела ли толпа человека, который нашел в себе мужество выстрелить в Линкольна, а когда впоследствии Бут прочитал в газетах сообщение о своем преступлении, он записал в дневнике: «Я нанес удар отважно, а не так, как об этом сообщают газеты. Я твердым шагом направился к нему сквозь тысячи его друзей, меня останавливали, но я упорно пробивался вперед. Возле него находился полковник. Прежде чем грянул выстрел, я воскликнул: „Пусть так всегда погибают тираны“.

Прыгая, я сломал себе ногу. Я прорвался через все заграждения. В эту ночь я проскакал шестьдесят миль с переломом кости, и при каждом толчке кость вонзалась в мякоть ноги. Я покинут всеми, на мне лежит печать Каина, хотя, если бы мир знал, что происходит у меня в душе, одно это сразу сделало бы меня великим».

Гито вручил схватившим его письмо, содержащее его собственную, не лишенную преувеличений биографию, а Чолгош, когда полиция спросила его имя, ответил: «Nieman» — «Никто». Он ни разу не проявил чувств личной обиды. Сидя в тюремной камере, когда от него требовали признания в тайных мотивах убийства, Чолгош твердил только одно: «Я думал, что это будет на пользу родине».

Сообщникам Бута было дано право обжаловать приговор в течение нескольких месяцев, так же поступили и с Гито. Процесс над Чолгошом был проведен скоропалительно, всего за восемь часов; суд признал его виновным, посовещавшись ровно 34 минуты. Затем он был казнен на электрическом стуле. Палачи не сразу выдали его тело семье, сначала они обильно полили останки карболовой кислотой. Этот последний жест — возмездие трупу «безумного» убийцы — очевидно, казался сторонникам Маккинли вполне нормальным.

Убийство Маккинли попросту привело к переходу власти в руки человека, который, хотя и проявлял меньшее раболепие перед монополиями внутри страны, в своей внешней политике придерживался более империалистического курса. Сам по себе Маккинли не был той движущей силой, которая направляла экспансионистскую политику США. Он являлся лишь одним из выразителей интересов монополий. Находилось немало и других, вроде сенатора из Индианы Бевериджа, которому принадлежит следующее изречение: «Господь сделал нас руководителями и организаторами мира, призванными внести порядок и систему в царство хаоса… Он выделил американский народ как избранную им нацию, которой суждено возглавить возрождение мира. Такова священная миссия Америки». И даже такой здравомыслящий человек, как Уильям Аллен Уайт, один из известнейших американских редакторов и советников Белого дома, заявил: «Судьба явно предназначила англосаксам роль завоевателей мира».

После убийства Маккинли в Белом доме воцарился Теодор Рузвельт, самый оголтелый из всех империалистов, считавший политику Маккинли слишком умеренной. Однажды, разгневанный затяжкой нападения на Кубу, он заявил, что президент Маккинли, пытавшийся искать какие-либо моральные оправдания войне, «был не тверже шоколадного крема»[29].

В отличие от двух предыдущих убийств, убийство Маккинли не изменило политических позиций прежнего правительства — напротив, лишь укрепило уже намеченный курс. Поэтому можно усомниться в действенности террористических актов даже с точки зрения тех, кто замышляет и осуществляет их.

Никаких убедительных объективных доказательств безумия Чолгоша никогда не было представлено. Ни один суд не признал его невменяемым. Вся эта версия строится на весьма поверхностном доводе — о приверженности его к определенной идеологии, которая-де сама по себе уже является свидетельством невменяемости. И в то же время не известно ни одного высказывания, приписываемого Чолгошу, которое по своему безумию могло бы сравниться с заявлением Теодора Рузвельта, сделанным перед началом военных действий на Кубе: по мнению последнего, именно потому, что так много людей жаждет мира, должна начаться война. «Шумиха, поднятая кликой, ратующей за мир, убедила меня в том, что нашей стране нужна война… Я бы предпочел, чтобы она началась как можно скорее».

Этот исторический обзор предыдущих убийств позволяет дать оценку тому заявлению, которое так часто повторяется на страницах газет и журналов, откуда большинство американцев черпает факты и на основании их делает свои выводы, — заявлению, что все президенты Соединенных Штатов, павшие от пули убийц, были жертвами сумасшедших, у которых не было ни сообщников, ни определенных политических целей. Следует еще раз отметить, что подобная официальная версия выдвигалась не раз.

Поначалу утверждали, что Освальд — агент мирового коммунистического революционного движения, а Руби — разгневанный патриот, взявший на себя миссию отомстить за мученически погибшего президента и его отважную молодую вдову. И лишь после того, как доводы Руби были подвергнуты сомнению во всем мире, на смену этой версии преступления появилась новая.

И Освальд, и Руби были представлены как безумцы, действовавшие в одиночку и незнакомые друг с другом. А поскольку не существует конкретных доказательств невменяемости Освальда, новая версия основывается исключительно на беспрестанных заверениях в том, что исторически это являлось единственным объяснением всех предыдущих убийств, поскольку убийства политического характера никогда в Соединенных Штатах, дескать, не происходили.

Майк МакгрейдиГОЛУБЬ ВО ВЬЕТНАМЕ

Была весна 1967 года, и над страной кричали ястребы. Была весна, и увешанный орденами генерал Уильям Уэстморленд прибыл домой с полей сражения, скорбя, что его храбрые солдаты «приходят в отчаяние, как и я сам», из-за недавних непатриотичных выступлений у нас здесь, на родине; была весна, и «патриоты», устроившие парад в Нью-Йорке, вымазали дегтем и вываляли в перьях человека, который посмел с ними не согласиться. Это была странная, печальная весна, когда голубям подстригли крылья. И во время этой печальной весны 1967 года громче всех протестовала молодежь. Теперь в стране живет страх, что эта война, четвертая из крупнейших войн в ее истории, окажется самой дорогой из них. И не потому, что она уже оплачена жизнью пятнадцати тысяч американских мальчиков, не потому, что только один ее год обошелся в 30 миллиардов долларов, не потому, что из-за нее засохла на корню программа обеспечения гражданских прав и сошла на нет крупнейшая программа социального обеспечения, когда-либо принимавшаяся в масштабах всей страны.

Но если будет доказано, что эта война не была нужна, что в конечном итоге нас вовсе не заботили интересы народа Южного Вьетнама, вот тогда наше преступление по своей чудовищности превзойДет все другие, которые знает современная история, — кроме одного.

Я поехал во Вьетнам, чтобы найти какое-то объяснение войне, которая издали казалась унылой, грязной, а часто и нелепой. Меня интересовали наши солдаты там — что делают они и что делает с ними война; и не меньше меня интересовали вьетнамцы — что мы делаем с ними и что мы делаем для них. Возможно, я уезжал во Вьетнам с голубиными иллюзиями, но моя цель была проста: рассказать все как есть.

Сайгон

Впечатления. Первые дни в Сайгоне — ничего, кроме прямых впечатлений. Никаких ответов, только вопросы. Но если есть нить, объединяющая первые впечатления от Вьетнама, то она определяется характером американского присутствия там.

А характер этого присутствия, несомненно, окрашен насилием. Двадцатилетний Том Чэмпьон, уроженец Сан-Франциско, отсчитывающий последние шестнадцать дней своей службы во Вьетнаме, говорил, сидя в вестибюле «Каравеллы», наименее плохого из сайгонских отелей: «Это грязная война. Если бы кто-нибудь раньше сказал мне, что я буду стрелять в женщин и детей, я назвал бы его лжецом. Но тут в тебя стреляют женщины и дети, так что же делать?»

Чэмпьон — лучший стрелок в своем взводе. Его оружие — «М–16». «Можно сделать двадцать выстрелов за полторы секунды, просто держа палец на спусковом крючке. Пули не толстые, но длинные и оставляют порядочные дыры. Иной раз видишь — лежит Чарли с малюсенькой дырочкой в груди, а перевернуть его — рану в спине и каской не закроешь. Один мой приятель как-то стрелял и попал женщине сзади под коленку, так ей почти начисто оторвало ногу.

Да, это грязная война. Главное то, что не знаешь, кто тут враг, а кто друг. Некоторые офицеры говорят просто — валяйте стреляйте, не разбирайтесь. Тут все зависит от того, какой офицер».

Другие впечатления — денежные впечатления, впечатления от экономического присутствия американцев. Сайгон, быть может, первая крупная жертва войны, и причина тому — не бомбы, которые порой бросают террористы, а всемогущая зеленая долларовая бумажка.

Города, который когда-то называли жемчужиной Востока, — этого города больше нет. Остается только труп, в котором копошатся черви в человеческом облике — безногие нищие, еще донашивающие заплатанную форму южновьетнамской армии, детишки, аккуратно вылущивающие вшей из волос дряхлых стариков, беженцы, варящие жидкий суп на тротуарах… В этом городе много улиц, на которых можно продать и купить что угодно.

«Желаете разменять деньги, сэр? Нет? Двести пиастров за доллар? Нет? Не хотите ли порнографическую книжку? Или фотографии — не простые фотографии, а… вроде этих? Нет? Но, может быть, у вас есть аппарат и вы сами хотите поснимать что-нибудь такое? Ах, так вам просто нужна первоклассная девушка?»

А если не девушка, так две девушки… гуталин… флакончик для зажигалки… сигареты… черные очки… краденые часы… и наконец (последнее предложение) — белая женщина?

Влияние американского доллара приводит не только к инфляции, хотя инфляция колоссальна и продолжает расти. Это влияние приводит еще и к необычайной переоценке ценностей. Закон спроса и предложения действует тут так же, как и везде, и американские деньги идут не на жалованье университетским преподавателям, юристам или врачам — кроме, конечно, тех врачей, которые специализируются по венерическим болезням. Эти новые деньги попадают в карманы владельцев баров и публичных домов.

В этой стране продается все, кроме, пожалуй, хорошего отношения людей. В Сайгоне, где большая часть денег попадает в руки немногих, это отсутствие хорошего отношения можно заметить на каждом шагу. Лица прохожих враждебно замкнуты и недоверчивы, каждую ночь происходят драки между нашими солдатами и вьетнамцами, даже жестоко цензурируемые газеты, выходящие на вьетнамском языке, отражают глубочайшие антиамериканские настроения.

И наконец, впечатления от деятельности высокого военного начальства. Военные советники и штабисты в Сайгоне днем работают в кабинетах с кондиционированным воздухом, под охраной вооруженных винтовками военных полицейских, которые стоят за вездесущими заграждениями из мешков с песком. По вечерам советников и штабистов можно увидеть в сайгонских ресторанах: они сидят за изящными решетками, которые должны предохранять их от ручных гранат, рисуют на скатертях карты Вьетнама, останавливаются, чтобы показать особенно уязвимые места на Севере, а также места, где можно было бы с наибольшим эффектом применить тактическое ядерное оружие, и так далее.

Военные аспекты войны приезжим журналистам объясняли офицеры, которые провели значительное время в районах боевых действий. Полковник Макклюр с седеющими, коротко подстриженными волосами, ветеран военно-морской пехоты с образованием психолога, объяснял ситуацию несколько часов подряд.

Он объяснил, что вьетконговцы — хорошие солдаты. Он объяснил, что вьетконговцы контролируют сельские местности («Они установили по всему Южному Вьетнаму свою власгь — в деревнях, селениях, округах, провинциях»). Он объяснил, что у сайгонского правительства не ладится дело с управлением («Этому правительству чрезвычайно трудно хоть что-нибудь наладить»).

Полковник Макклюр объяснил, что, несмотря на все это, Вьетконгу приходится плохо («Их потери еще никогда не были так велики. За март они составили девять тысяч пятнадцать человек убитыми. В целом с начала войны мы убили свыше ста девяноста тысяч человек»).

Полковника Макклюра спросили, относится ли эта цифра к военным или к гражданским лицам.

— К врагам, — ответил он. — Но нам еще остается много сделать. Враг еще никогда не был так силен.

Он заговорил о проблеме беженцев, возникшей из-за того, что мы ведем военные действия в демилитаризованной зоне:

— Нам пришлось очистить эту зону от населения. Примерно двенадцать тысяч человек превратились в беженцев, но теперь у нас там обстановка, которая нам нужна. Если хоть что-то шелохнется к югу от демилитаризованной зоны, мы сразу стреляем.

Мы спросили лейтенанта, не могут ли пострадать невинные люди.

— В этом районе, — сказал он, — они все вьетконговцы.

Ну, если они еще не были вьетконговцами утром, то к вечеру, вероятно, уже стали ими. Прочие результаты операции оценить было труднее. Мы уничтожили несколько рисовых полей гусеницами наших танков. Мы сожгли напалмом несколько красивых рощ. Мы бомбили деревни и разнесли в клочья несколько свиней. И не встретили никакого сопротивления. Точно били молотками по золотым рыбкам.

Нелепость всего этого поразила врача, наблюдавшего операцию «Аризона» с самого начала.

— Победа осталась за нами, — сказал он.

Уничтожение листвы

Уничтожение листвы было в шутку определено как «война против враждебной растительности». В идее уничтожения листвы для меня кроется что-то неуловимо гнетущее. Может быть, тот факт, что деревья — даже деревья! — можно делить на «дружеские» и «враждебные». А может быть, и ничего столь философского — а просто как-то не укладывается в голове, что рис поливают отравляющими веществами. Однако в Сайгоне, где уничтожение листвы считается существеннейшей частью наших военных операций, меня попытались успокоить. Мне сказали, что уничтожение листвы не так уж отличается… впрочем, нет, вовсе не отличается от уничтожения сорняков на газоне перед пригородным домом.

К несчастью, я наблюдал операцию уничтожения листвы — и это не совсем то же, что уничтожение сорняков на газоне перед пригородным домом. Мы прилетели в лучах утреннего солнца и убили небольшой лес. Нет, это совсем другое!

Но сначала было объяснение, официальное объяснение уничтожения листвы. Как правило, подобные программы объясняются высокопоставленными офицерами, обладающими личным опытом. Обычно перед этим офицер пониже чином сообщает вам некоторые требования.

— Давайте уточним несколько моментов, — сказал молодой капитан. — Вы можете ссылаться на «осведомленные источники».

— Без фамилий?

— Без фамилий, — сказал он. — Просто «осведомленные источники».

— А могу я написать — «осведомленные источники, тесно связанные с программой уничтожения листвы»?

— Безусловно, нет, — сказал он.

— А можно указать, что «осведомленные источники» носят чин полковника?

— Вряд ли, — сказал он. — Но я это уточню.

Такие предосторожности выглядели чуточку странными. Но возможно, что человек, о котором идет речь, этот Осведомленный Источник, не хотел, чтобы его имя тесно связывалось с программой уничтожения листвы. Разве можно его за это упрекнуть?

— В этой программе нет ничего особенного, — сказал в диктофон Осведомленный Источник. — Мы используем три сорта гербицидов, и это все коммерческие гербициды, какими вы пользуетесь дома, в Штатах. Они не вредны ни для кого, кроме растений, — растения они убивают, но таково их назначение.

Все это весьма успокаивало, хотя и не вполне соответствовало истине.

Вот несколько предупреждений, которыми компания «Доу кемикл» снабжает те же самые гербициды, когда продает их в Штатах.

«Не загрязняйте ирригационные сооружения и воду, предназначенную для домашнего использования. Предостережение: может вызвать кожную сыпь. Остерегайтесь попадания в глаза, на кожу и на одежду. Запирайте от детей».

«Вызывает раздражение кожи и глаз… При попадании в глаза промывайте их не менее 15 минут и обратитесь к врачу; кожу мойте мылом с большим количеством воды. Одежду снимите и выстирайте».

«Не допускайте соприкосновения… с полезными растениями… следите, чтобы распыляемую взвесь не отнесло к ним, так как даже самое малое количество ее может оказать крайне неблагоприятное воздействие и в период роста, и в период покоя… Распыление с самолета, машинами или вручную должно производиться так, чтобы не возникла опасность относа взвеси… Удойных коров выпускайте на обработанные участки не ранее, чем через семь дней (во избежании порчи молока)».

Осведомленный Источник желал сделать абсолютно ясным одно: уничтожение листвы не было американской программой.

Он не мог взять в толк, почему столько людей находится в заблуждении и считает, будто это — американская программа. Летчики — американские, и самолеты — американские, и химикалии куплены на американские деньги и производятся компаниями, вроде «Доу кемикл», но не следует думать, будто программа — американская. На самом деле это программа правительства Южного Вьетнама.

Главная цель программы уничтожения листвы, сказал Осведомленный Источник, заключается в увеличении видимости, что затруднит противнику устройство засад и позволит нашим воздушным разведчикам обнаруживать все те силы противника, которые решат остаться в обработанном районе месяца на три, пока листья на деревьях не побуреют и не облетят. Однако этим ее назначение не исчерпывается.

— Нам сообщают, — сказал Осведомленный Источник, — что солдаты в этих обработанных районах, где образуется много сухого подлеска, лучше могут расслышать шаги, чем в районах, обработке не подвергавшихся.

Третья цель (ее поклонники программы обычно не подчеркивают) заключается в уничтожении недружественного риса. По приблизительной оценке, в этом году были сделаны бесплодными 450 000 акров обрабатываемых полей — более пяти процентов всей обрабатываемой земли Южного Вьетнама.

— Но вы должны помнить, что это вьетнамская программа, а не американская. Вы убедитесь, что в тех случаях, когда самолеты вылетают опрыскивать поля, на самолетах вьетнамские опознавательные знаки и в каждом самолете — не менее одного вьетнамца. Обычно при уничтожении листвы мы этого не делаем — например, когда вылетаем покончить с десятком-другим деревьев. Но когда дело идет о полях, ну… это весьма щекотливая программа вьетнамского правительства.

Но довольно официальных объяснений. Небольшой уголок воздушной базы в Бьен-Хоа, в двадцати милях севернее Сайгона, занимают самолеты, снабженные тысячегаллонными баками для гербицидов. За рядами самолетов стоят тысячи бочек с гербицидами. Подполковник Робеот Деннис, как и Осведомленный Источник, поспешил объяснить, что это — вьетнамский проект.

— За перевозку и выгрузку здесь химикалий отвечает вьетнамское правительство. Это нелегкая работа — каждая бочка весит шестьсот сорок фунтов.

Эта склонность снимать с себя ответственность наводит на интригующие вопросы. Если в уничтожении листвы нет ничего сомнительного, то почему мы с таким жаром настаиваем, что явно американская программа на самом деле якобы принадлежит вьетнамскому правительству? Если во всем этом нет ничего постыдного, то почему мы помещаем вьетнамские опознавательные знаки и наблюдателей на самолеты, уничтожающие поля? Непонятно. Непонятно.

Деннис, командир звена и пилот самолета, на котором летим мы, сообщил, что полеты производятся семь раз в неделю. Больше пяти раз подряд никто не летает, но и реже — тоже почти никто.

Пока мы шли к самолету, Деннис сообщил, что вовсе не считает свою деятельность разрушительной. Наоборот. Ему кажется, что в некоем отдаленном и счастливом будущем эта работа даст плоды, весьма благотворные для вьетнамского народа. «Мне нравится думать, как в один прекрасный день окажется, что мы превратили джунгли в готовые для обработки поля. Благодаря гигантским затратам нашего правительства мы облегчили и удешевили для кого-то расчистку всей этой земли. Даже и сейчас мы уже видим некоторые полезные результаты — в некоторых районах, где мы побывали, сухие деревья используются для выжигания древесного угля».

Он сказал одну весьма верную вещь — затраты поистине колоссальны. В апреле 1967 года было сообщено, что гербициды практически исчезли с внутреннего рынка США. Позже сообщалось, что военно-воздушные силы только в этом году закупили гербицидов на 57 690 000 долларов — примерно 6,5 миллиона галлонов.

Взлетели мы не слишком гладко: возможно, из-за груза, прикрепленного снизу к фюзеляжу, — сине-черной цистерны с гербицидами весом одиннадцать тысяч фунтов. Облака вскоре разошлись, и земля внизу выглядела ослепительно и сочнозеленой. Возможно, при виде ее у наших летчиков начинали чесаться руки. Не знаю. Деннис изучал местность опытным взглядом человека, живущего близко к природе. Он указал на распаханные поля внизу — скоро начнется сев. Один раз он снизился, чтобы мы могли посмотреть на бой. Подлетали бомбардировщики и сбрасывали бомбы, вертолеты порхали вокруг, как стрекозы.

Затем он начал указывать на работу своих ребят — многомильные бурые пространства джунглей, лишенных листвы. Бывали минуты, когда в поле нашего зрения не оказывалось ничего, кроме тусклой, безжизненной, бурой пустыни.

Размах нашей программы уничтожения листвы поистине колоссален — колоссален и засекречен. Никто не говорит, какие площади джунглей и риса уже уничтожены, и приходится пока ограничиваться примерными оценками.

Над целью самолеты резко нырнули вниз, к самым древесным вершинам, после чего пошли точно по рельефу крон. Приближаясь к холму или к особенно высокому дереву, наш самолет резко взмывал вверх и так же резко уходил вниз, и хотя такой полет продолжался всего четыре минуты, он показался мне куда более долгим. Мысль о вражеских снайперах была совсем вытеснена опасением, что мы можем напороться на какое-нибудь внезапно вставшее перед нами дерево. В этом была бы своего рода высокая справедливость — дерево сбивает самолет, уничтожающий листву.

— Кто-нибудь разбился о дерево?

— Пока еще нет, — сказал Деннис.

Из-под хвоста каждого самолета теперь тянулась полоса голубоватого дымка. Она казалась совсем безобидной, но была достаточно сильной — достаточно сильной для того, чтобы уже через неделю воздушные разведчики заметили первые признаки осени, сотворенной человеком. А через три месяца здесь образуется сухая, хрустящая пустыня.

Все это заняло четыре минуты. Понадобилось ровно четыре минуты, чтобы каждый самолет убил триста акров леса. Ощущения смерти не возникало. Ни стонов, ни воплей, ни взрывов — ничего, кроме бесшумного маслянистого дождя, падающего на ветки и листья внизу…

— А вы никогда не ошибаетесь? — спросили мы у Денниса. — Не бывает случаев, чтобы вы поражали не ту цель?

— Конечно, ошибки случаются, — сказал он. — Но в этих случаях правительство Соединенных Штатов возмещает убытки.

Бернард Фолл сообщил в «Рэмпартс» (декабрь 1965 года) о некоторых из этих ошибок:

«Бен-Кэт, большая плантация вблизи Сайгона, была почти полностью уничтожена из-за несчастной случайности… Деревня Хонай на шоссе № 1 была опрыскана по ошибке. Все фруктовые деревья в ней погибли. Самолеты военно-воздушных сил США уничтожали листву вдоль шоссе № 1, но ветер переменился и понес гербицидную взвесь на деревню. И вот теперь, точно издеваясь, джунгли встают на заднем плане сочной зеленой стеной, а деревни опустошены. Когда я был там, жители рубили свои сады. У них осталась только одна возможность не умереть от голода — продать высохшие фруктовые деревья в Сайгоне на дрова».

Уничтожение листвы — всего лишь второстепенный аспект этой войны, но весьма мало приятный ее аспект. Людей можно убивать прямо, а можно обречь на голодную смерть, если они не уйдут из родных мест, превращенных в пустыню, — результат, грубо говоря, получается один и тот же.

Способ, каким мы спасаем селения от грозного Вьетконга, весьма и весьма сложен. Он включает сбрасывание на них бомб и напалма, а нередко и сжигание их дотла. Но сначала… сначала мы сбрасываем листовки. Листовки объясняют жителям, что именно мы собираемся сделать с их домами. Кроме того, листовки приглашают всех дружественных вьетнамцев смело выступить вперед и пополнить собой ряды беженцев. Наш военный интерес во всем этом исчерпывается созданием «зоны свободного огня», обширных областей, в которых мы могли бы чувствовать себя свободными стрелять по всему, что движется.

Нередко заявляют, что мы ведем самую гуманную войну в истории. Самый факт, что во Вьетнаме у нас столько беженцев — почти два миллиона — живет в неописуемых условиях, некоторые рассматривают, как доказательство нашей гуманности. Ведь что ни говори, а беженцы — это люди, которых мы спасли от Вьетконга и от нашего собственного напалма. Но какую цену они за это заплатили! Пожалуй… пожалуй, генерал Шерман был прав, когда сказал: «Война — жестокая вещь, и ее нельзя облагородить».

Покидая Вьетнам

Уехать от войны оказалось не так-то просто. Путь спасения был выбран с большой тщательностью: остановка в Дананге — на этот раз, чтобы провести день на одном из лучших пляжей мира, затем последняя краткая остановка в Сайгоне, а дальше — Гонолулу, Сан-Франциско, озеро Тахо или любое другое место, где люди радуются жизни.

Трудности начались уже во время полета в Дананг. Мой сосед назвал себя — сержант Пристли из Филадельфии. Он сказал, что служит в морской пехоте в должности гробовщика.

— Но что вы делали в Сайгоне!

— Там была конференция, — сказал он. — Конференция военных гробовщиков. Вы бы поразились, сколько их там было! Но, правда, все больше армейские. Съехались со всей страны.

Сержант Пристли объяснил, что конференция собралась для обсуждения проблем, общих для всех военных гробовщиков, а потом пригласил меня посетить его морг в Дананге.

— Впрочем, может, вы обождете до первого числа, — сказал он. — Для меня строят новый морг — просто чудо. А в настоящее время нам никогда не хватает места в хранилище.


Воды Южно-Китайского моря прозрачны и теплы, солнце над ним печет до самого вечера. Песок данангского пляжа мелкий и белый, как тальк, а дальше высятся зеленые сосны.

Те, кого прислали сюда купаться, успели навидаться войны, и она прячется в их глазах. Таких мертвых глаз, как у людей, присланных сюда купаться, мне не приходилось видеть ни у кого.

Те, кого прислали сюда купаться, были в том возрасте, когда человеку свойственно бездумно буянить и веселиться, — им было по девятнадцать-двадцать лет, — но между ними и естественными потребностями их возраста пролегла пропасть, и я не знал, поможет ли тут купание в теплой морской воде.

Пока они купались, война продолжалась, но ее можно было не замечать. На холмах вокруг Дананга рвались бомбы, но грохот взрывов не доносился до пляжа. В шести милях в вышине над пляжем тянулись многочисленные белые полоски — следы, оставленные бомбардировщиками «Б–52», базирующимися на Гуаме, но они пролетали слишком высоко. Только вертолеты кружили низко над пляжем, высматривая снайперов, но здесь вертолеты привычны, как воробьи, и на них никто не обращал внимания.

— Жаль, что сержанту Мэрони не удалось попасть сюда, — сказал один из пловцов. — У них в Калифорнии все помешаны на плавании.

— А где он?

— Убит…

На пляже был установлен громкоговоритель, и над водой разносились песни Нэнси Синантра и новинки битлзов. Тем, кого прислали сюда купаться, выдавалось пиво — по две жестянки на человека — и бутерброды.

— Ну, не знаю, — сказал кто-то из пловцов, — нам могло бы быть и хуже.

— Это еще как!

— Валялись бы где-нибудь сейчас мертвыми…

Пиво, музыка, солнце и вода понемножку оказывали свое действие: кто-то обдавал кого-то брызгами, кто-то боролся в воде. Потом они разлеглись на песке и уже не говорили о смерти и убитых. Говорили о девушках. Говорили о новых машинах. Говорили о модных песенках. И ненадолго стало казаться, будто от войны можно уйти. Но этому заблуждению был положен конец в пять минут третьего. Среди сосен раздались винтовочные залпы, и один из вертолетов всего в нескольких сотнях ярдов от купающихся тяжело рухнул вниз, точно утка, подстреленная на лету. Появились еще вертолеты… четыре… нет, пять, раздались пулеметные очереди, начали рваться ракеты, и глаза тех, кого прислали сюда купаться, снова стали мертвыми.


Только в Сан-Франциско я понял, что вернулся в Америку. Впервые за несколько месяцев люди вокруг говорили не о Вьетнаме. Оказалось, что в жизни существует еще много другого — волнения и уличные беспорядки в крупнейших городах страны, благополучные роды дочери президента, предполагаемое введение десятипроцентного налога: ну, словом, много всякого другого.

И позже в Тахо женщина в ресторане громогласно объясняла:

— Раньше мы всегда ездили отдыхать в Лас-Вегас, но там все еще держат черных — горничные, официанты, ну, вы понимаете… А здесь вас обслуживают белые. Тут никаких беспорядков не будет.

И почему-то от ее слов у меня перед глазами вновь возник труп солдата-негра, убитого в небольшой стычке под Дак-То. Голову ему оторвало снарядом, и о том, что он негр, можно было догадаться только по его рукам.

Так продолжалось неделю. Счет на 28 долларов во французском ресторане почему-то вызывал в памяти лагеря беженцев. Морской курорт в Орегоне, встающий из утреннего тумана, напоминал спаленную напалмом деревню вблизи от демилитаризованной зоны. Леса секвой… уничтожение листвы; благосостояние… нищета; народ, не знающий, что такое война в его стране… народ, уже давно не знающий ничего, кроме войны… Уехать от войны оказалось далеко не так просто, как представлялось вначале.

Дома мне потребовалось две недели, чтобы собраться с мыслями и подвести итоги моей поездки в Южный Вьетнам. Ее результат — эта книга, она может произвести на некоторых людей неприятное впечатление, показаться слишком критичной. Но я считаю, что журналист, не использующий своих критических способностей, не выполняет взятых на себя обязательств.

Еще только отправляясь туда, во Вьетнам, я считал эту войну лишенной каких-либо исторических, практических или нравственных оправданий. Она представлялась мне неимоверно дорогим просчетом, нагромождением больших и малых нелепостей. После поездки во Вьетнам это мое мнение не только не изменилось, но еще сильнее укрепилось. И дальше я позволю себе изложить субъективные умозаключения так называемого «голубя», которому удалось побывать в Южном Вьетнаме.

Народ Южного Вьетнама не хочет нашего присутствия там. Антиамериканские чувства распространены от самого крохотного рисового поля до омута коррупции, который носит название Сайгон. Даже те, кто извлекает прямую выгоду из нашего присутствия — сводники, проститутки и политические дельцы, — не питают любви к Америке, не испытывают благодарности за те огромные расходы, которые мы несем якобы ради них. Подавляющее большинство южновьетнамского народа хочет, чтобы нас там не было; они — что вполне понятно — устали от войны, от всякой войны, и от этой войны в частности.

Правительство Южного Вьетнама было и остается военной диктатурой, опирающейся на помощь США. Пресса подвергается жесточайшей цензуре уже много лет, и критические голоса полностью заглушаются.

В военном отношении война идет для нас плохо. Солдаты противника, чье оружие и снаряжение заметно хуже, чем у солдат южновьетнамской армии, в моральном отношении стоят заметно выше и куда лучшие бойцы. Они чувствуют, что сражаются за освобождение своей страны. Таким образом, мы сами содействуем подъему национального чувства.

Расходы на войну граничат с безумием. Каждый житель Соединенных Штатов — каждый мужчина, каждая женщина и каждый ребенок — заплатил в 1967 году за войну во Вьетнаме по 150 долларов. Этих денег хватило бы, чтобы подарить каждому жителю Вьетнама — каждому мужчине, каждой женщине, каждому ребенку — по 2000 долларов, то есть примерно шестилетнюю заработную плату вьетнамского чернорабочего. Полет каждого бомбардировщика «Б–52» с гуамской военно-морской базы обходится в 13 000 долларов; смерть одного солдата противника обходится в 500 000 долларов; в целом эта война обходится нашей стране в настоящее время в 70 миллионов долларов ежедневно, в 30 миллиардов долларов ежегодно.

И несмотря на все это, наши военные успехи более чем ничтожны. Если верить сайгонским сообщениям, наши войска не проигрывают ни единого боя. Ричард Гудвин, бывший помощник президента Кеннеди и президента Джонсона, указывает:

«Если взять объявленное нами число убитых солдат противника и прибавить к нему число дезертиров, а также раненых, даже в заметно меньшей пропорции, чем обычно существует между убитыми и ранеными у нас, то получится, что мы каждый год уничтожаем всю северовьетнамскую армию. И если война все-таки продолжается, ничем, кроме чуда, этого объяснить нельзя».

Воздействие войны на вьетнамский народ губительно: мы непосредственно ответственны за парализующую инфляцию, мы ничего не предприняли для борьбы со взяточничеством и коррупцией, мы поддерживаем диктаторов, мы допустили уничтожение элементарных свобод, мы повинны в том, что ежегодно гибнет сто тысяч гражданских лиц, мы уничтожаем леса и пахотную землю, вынуждая сельскохозяйственную страну ввозить продукты питания, мы произвели более двух миллионов беженцев, мы развязали жестокую войну в стране, которая много веков не знала мира.

Труднее оценить воздействие войны на наших солдат, но я стараюсь представить себе этих мальчиков через двадцать лет. Я вижу, как они в ярких фуражках того или иного братства ветеранов призывают новое молодое поколение покрыть себя бранной славой в каких-нибудь новых священных войнах, призывают, исходя из смертоносного предрассудка, будто сила может служить ключом к разрешению политических проблем.

Из всего этого я сделал вывод, что мы не должны находиться во Вьетнаме. И в конце концов мы неизбежно уйдем из него. Выиграв войну, проиграв ее или сведя вничью, мы когда-нибудь покинем Вьетнам. И я надеюсь, что мы сделаем это, не покрыв себя окончательно бесславием.

Война у нас дома

Это рассказ о маленьком городке, о далекой стране и о мальчике. Городок, Миллер-Плейс, расположен на северном берегу Лонг-Айленда, в шестидесяти милях прямо на восток от Манхэттена. Страна, расположенная еще примерно на девять тысяч миль восточнее, — это Вьетнам. Мальчика звали Брюс Керндел.

Я поехал в Миллер-Плейс, чтобы посмотреть, как воздействует Вьетнам на маленькие американские городки. К моему удивлению, между городком Миллер-Плейс и страной Вьетнам обнаружилось не так уж мало связующих звеньев, но, бесспорно, самым крепким из них был мальчик Брюс Керндел, сын мясника, выросший в Миллер-Плейсе, лучший бейсболист городка. Он вырос в Миллер-Плейсе, он поехал во Вьетнам, он был убит.

Подробности смерти мальчика были изложены в письме, которое армейское начальство прислало его матери. В письме говорилось, что командир расчета Брюс Э. Керндел, США, 51 586 794, рота А 1-го батальона 27-го пехотного полка, принимал участие в боевом поиске в южновьетнамской провинции Тайнинь вблизи камбоджийской границы. В письме говорилось, что двадцатидвухлетний мальчик был смертельно ранен в бою. В заключение в письме говорилось: «Смерть наступила быстро, и он не испытывал излишних страданий».

За три века существования Миллер-Плейса между этим маленьким американским городком и далекой страной Вьетнам было мало связующих звеньев.

Полвека назад в Миллер-Плейсе проживало лишь несколько десятков семей, и еще два года назад на улицах висели надписи, запрещающие выводить лошадей на тротуары. И даже сейчас Миллер-Плейсу присуща тихая провинциальная красота. Посреди города расположен пруд, где летом плещутся утки, а зимой катаются на коньках мальчики.

Теперь в Миллер-Плейсе живет 1711 человек. Теперь в городке есть даже дискотека и ночной клуб, предлагающий «Стриптиз с Бурбон-стрит» каждую пятницу. И теперь, разумеется, Миллер-Плейс принимает участие в войне.

Самое оживленное место в городке — почта. С утра и до вечера горожане заходят туда узнать, нет ли для них писем, и переброситься двумя-тремя словами с почтмейстером Чарлзом Гермеком. И там же можно увидеть первые признаки того, что в Миллер-Плейс пришла война. На фасаде почты между американским флагом и большим термометром, рекламирующим слабительное, висят различные объявления. «Корпусу мира» требуются учителя в Африку. Продаются облигации государственного займа США, приносящие купившему 4,15% в год. И наконец, вербовочная афиша морской пехоты — шеренга юных силачей в синей форме, развевающиеся флаги, сверкающие медали, подпись: «Служба в морской пехоте создает настоящих мужчин — тело… дух… воля!»

Мать Брюса Керндела вспоминает:

«Днем у нас тут праздновали день рождения моего внука, а я была на работе. Домой я вернулась в шесть — по дороге я все думала, как они тут празднуют. Смотрю — перед домом стоят две машины. „Ну, — думаю, — кто-то из девочек остался до ужина“. А занавески были задернуты неплотно, и я увидела офицера в форме и сразу все поняла, потому что они приезжают только по одной причине. Я вошла, а офицер сказал… я, наверно, никогда этих слов не забуду: „Ваш сын был вчера днем убит в бою“. А другой офицер расхаживал по комнате с моим внуком на руках. Они пробыли у нас еще двадцать минут, и я все думала, какая это для них тяжелая обязанность».

Многие обитатели Миллер-Плейса были озабочены возрастающей стоимостью войны. Ведь кому-то приходится оплачивать пребывание почти полумиллиона солдат во Вьетнаме. Кому-то приходится оплачивать 637 000 тонн бомб, сброшенных в прошлом году, 594 сбитых американских самолета и 243 уничтоженных вертолета. Миллер-Плейс выплачивает свою долю стоимости войны, которая обходится нашей стране более чем в два миллиарда долларов в месяц.

И, конечно, городок начинает оплачивать войну монетой и другого рода. К началу этого года во Вьетнаме было убито 6407 американских военнослужащих. К концу 1967 года будет убито не меньше пятнадцати тысяч. И по крайней мере один из убитых окажется уроженцем Миллер-Плейса.

Но, разумеется, существует значительная разница между войной, которую ведет Миллер-Плейс, и войной, которая обрушивается на вьетнамскую деревушку.

Нет-нет, я не собираюсь рассказывать еще одну историю о войне во Вьетнаме. Но мне хотелось бы избавиться от кошмара, который мешает мне мирно спать по ночам в тихом пригороде, где я живу. И дальше последуют всего лишь бредовые видения одного человека, картина того, во что могла бы превратиться жизнь в нашей стране, если бы мы оказались в положении Вьетнама.

Как во всяком приличном кошмаре, нас здесь интересует не политика, а люди. Пожалуй, будет проще, если рассматривать дальнейшее как краткое изложение сценария не слишком оригинального научно-фантастического фильма.

Наши герои — американцы, белые (в большинстве), обеспеченные (относительно), пользующиеся репутацией трудолюбивых, честных, богобоязненных людей; они славятся чувством юмора и красотой своих женщин. В один прекрасный день в неизвестно каком году они просыпаются и узнают, что повсюду в Соединенных Штатах приземлились значительные силы неведомой нечеловеческой расы, прибывшие сюда из какой-то невидимой галактики. Учитывая размеры Соединенных Штатов, примем, что число пришельцев составляет шесть миллионов — шесть миллионов вооруженных до зубов оккупантов из глубин космоса.

Хотя они обладают некоторым сходством с людьми, но различий еще больше. Например, глаза у них имеют форму не овала, а ромба, отчего они вскоре получают кличку Ромбоглазые. Кожа у них заметно светлее нашей — белая-белая, почти прозрачная, и большинство американцев начинает называть своих непрошеных гостей «прозрачниками».

Но самое пугающее их отличие — это рост. Прозрачники достигают в высоту восьми футов, весят в среднем 260 фунтов и кажутся очень сильными, хотя, может быть, и не такими подвижными, как американцы. И последнее различие — они не способны есть такие традиционные американские блюда, как яичница с ветчиной, и предпочитают обезвоженные консервы, более подходящие для их несообразно капризной пищеварительной системы.

Влияние вторжения прозрачников на Миллер-Плейс вначале принимает экономический характер. Прозрачники располагают, по-видимому, неограниченными средствами и неутолимой жаждой удовольствий. Поэтому во многих традиционных отраслях деловой жизни — торговле земельными участками, книготорговле и т. д. — наступает резкий спад, зато предприятия, служащие удовлетворению потребностей прозрачников — магазины сувениров, публичные дома, рестораны, отели, дискотеки, кафе-мороженое, — переживают бум и растут как грибы после дождя. Внезапный приток иностранной валюты вызывает в стране бешено нарастающую инфляцию. Средний обитатель Лонг-Айленда, зарабатывающий в день двадцать пять долларов, вскоре обнаруживает, что ботинки теперь стоят 200 долларов пара, номер в отеле–750 долларов в день, обед в хорошем ресторане –150 долларов.

К этому времени большинство американцев мужского пола уже покинули свои дома и родные города. Некоторые — те, кто богат и пользуется влиянием, — заняли высокие посты в Новой армии Соединенных Штатов (НАСША). Другие, в возрасте от девятнадцати до сорока пяти лет, призваны в НАСША рядовыми, получили форму прозрачников (укороченную и обуженную), проходят обучение под руководством прозрачников, учатся пользоваться оружием прозрачников, а затем отправляются, например, в горы Пенсильвании и болота Флориды воевать с теми американцами, которые решили оказать сопротивление пришельцам из глубокого космоса.

По какой-то причине американцы, призванные в НАСША, оказываются не слишком хорошими бойцами — и уж во всяком случае, они куда хуже американцев, которые предпочли сопротивляться. Дезертирство по временам достигает 40%. Офицеры-прозрачники жалуются на слабый моральный дух НАСША, и в конце концов основные военные действия приходится вести армии прозрачников.

Женщины Миллер-Плейса, покинутые мужьями, которых призвали в НАСША, и мужьями, присоединившимися к силам противника, должны искать способа не умереть с голода. Те, кто постарше, становятся прачками, и на веревках от Атлантического океана до Тихого повсюду сохнут кители и брюки прозрачников. Три пивные Миллер-Плейса превратились в тридцать шесть баров, обслуживаемых только американскими девушками.

Эта война будет казаться странно односторонней. Сопротивляющиеся американцы — плохо экипированные, вооруженные тем, что удалось отбить у врага, — воюют под покровом ночи. У них есть только одно преимущество: подвижность. Они ведь не только прекрасно знают местность, но, кроме того, могут рассчитывать на помощь почти любого из земляков. Незаметно передвигаясь от одного городка, вроде Миллер-Плейса, к другому, они минируют главнейшие шоссе, устраивают засады в лесах, а время от времени проводят и крупные операции в густонаселенных районах.

Днем в американском небе чертят белые полосы бомбардировщики прозрачников, воды у Лонг-Айленда кишат вражескими кораблями, а по ночам в вышине повисают осветительные ракеты и темнота рассекается вспышками рвущихся снарядов. Сопротивляющиеся американцы, теряя трех человек за каждого убитого вражеского солдата, продолжают сражаться, быть может вдохновляемые тем патриотизмом, который никогда не выходит из моды.

Начинаются затруднения с продовольствием, и жители Миллер-Плейса впервые в жизни узнают, что такое голод. На фермах некому работать, большие площади обрабатываемой земли изрыты бомбовыми воронками, а кроме того — тут мой кошмар явно сближается с жутчайшими измышлениями научной фантастики, — прозрачники проводят особую операцию под названием «уничтожение листвы».

Прозрачники, уничтожающие листву, сосредоточивают свои усилия на районах, где положение с продовольствием особенно тяжело: сначала они наносят удар по картофельным полям Лонг-Айленда, затем по капустным полям и, наконец, по основным посадкам, отделяющим одну ферму от другой. Под конец даже живые изгороди возле домов желтеют и погибают. Но, может быть, это и не так уж важно, если вспомнить, какой непоправимый ущерб наносится лесам секвой в Калифорнии.

По мере усиления сопротивления прозрачники начинают проводить военные операции непосредственно возле Миллер-Плейса. Всем жителям городка предлагается бросить свои дома и перебраться в колоссальные лагеря для беженцев на окраине Чикаго, Нью-Йорка и Питтсбурга. И многие люди, не выдержав, покидают родные места. Число беженцев в Соединенных Штатах достигает тридцати миллионов — седьмая часть всего населения страны ютится в наспех сооруженных лачугах без водопровода, канализации, отопления и электричества.

Те обитатели Миллер-Плейса, которые не пожелали расстаться с родным городом, подвергаются обработке согласно проводимой прозрачниками программе психологической войны. На города сыплются листовки: «Каждый день, каждую неделю, каждый месяц гибнет все больше и больше ваших товарищей, все больше обнаруживается и уничтожается баз и складов. Вас чаще обстреливают. Вас чаще бомбят. СМЕРТЬ близка. Вы слышите самолеты? Вы слышите взрывы бомб? Это СМЕРТЬ. Ваша СМЕРТЬ».

Затем последние обитатели Миллер-Плейса узнают, что их городок объявлен «зоной свободного огня». Это означает, что солдаты прозрачников вольны стрелять по всему, что движется, включая женщин и детей. Число жертв среди гражданского населения быстро растет — на одного убитого солдата сопротивления приходится не меньше трех гражданских лиц. Для всей страны это число достигает полутора миллионов в год.

В этом кошмаре, посетившем некую личность, в этом сценарии научно-фантастического фильма грохочут орудия эсминцев, сметающие пятидюймовыми снарядами деревни на морском берегу, трещат охваченные пламенем дома, которые подожгли солдаты прозрачников, и Миллер-Плейс лежит в развалинах — разбомбленных, сгоревших дотла.

Но едва дым рассеивается, как на пожарище появляются прозрачники-умиротворители. Это совсем молодые люди с громкоговорителями, винтовками и набором инструментов. Их прислали одержать победу в сражении за сердца и умы тех из нас, кто еще уцелел. Их главная задача — отыскать и уничтожить «врагов населения», и приступают они к ее выполнению, предлагая награду доносчикам. Затем каждая семья получает обещание, что ей выдадут сорок пять долларов на семена и сельскохозяйственные орудия, а кроме того, ей вручается чертеж однокомнатной лачуги на пять человек.

На этом мой кошмар кончается. Но, конечно, все это относится к области научной фантастики. У нас ничего подобного произойти не может. Во всяком случае, не в Миллер-Плейсе, во всяком случае, не в Соединенных Штатах. Разве что наша страна окажется по-настоящему втянутой в войну типа вьетнамской — так, как в эту войну втянут Вьетнам…

Трумэн КапотеОБЫКНОВЕННОЕ УБИЙСТВО

Молодой человек, завтракавший в кафе «Маленький брильянт», никогда не пил кофе. Он предпочитал имбирное пиво. Три таблетки аспирина, холодное имбирное пиво и одна за другой несколько сигарет «Пэл-Мэл» — таков был, по его мнению, «правильный закусон». Прихлебывая пиво и затягиваясь дымом, он изучал карту Мексики, которую расстелил перед собой на стойке, но никак не мог сосредоточиться, потому что ждал друга, а друг запаздывал. Он посмотрел в окно на тихую улицу маленького городка, улицу, которую впервые в жизни увидел вчера. Дика все еще нет. Впрочем, прийти-то он придет: ведь они встречаются тут по плану Дика, это была его «идея». А после, когда дело будет сделано, — Мексика. Карта была потрепана и от частого употребления стала словно замшевой. В гостинице за углом, в его номере лежали сотни таких потрепанных карт — все штаты США, все провинции Канады, все латиноамериканские страны: этот молодой человек любил заранее планировать путешествия и уже успел побывать на Аляске, на Гавайях, в Японии, в Гонконге. Теперь благодаря письму, приглашавшему его участвовать в деле, он очутился здесь со всеми своими пожитками: фибровым чемоданом, гитарой и двумя большими сундуками, набитыми книгами, картами, песенниками, стихами и старыми письмами, общим весом в четверть тонны. (Ну и рожу скорчил Дик, когда увидел это имущество! «Черт, Перри, ты что, всюду таскаешь этот хлам?» А Перри ответил: «Какой хлам? Одна из этих книг обошлась мне в тридцать долларов».) Да, он здесь, в Опейте, штат Канзас. А вообще-то смешно, если подумать хорошенько: он в Канзасе, хоть всего четыре месяца назад обещал сначала комиссии по условному освобождению, а затем и себе, что его ноги больше не будет в этом штате. Ну да ничего страшного — долго он здесь не задержится.

Обведенные чернилами названия теснились на карте: КОСУМЕЛЬ, остров близ побережья Юкатана, где, как пишут в журнале для мужчин, можно «скинуть одежду, улыбаться, жить, как индийский раджа, и иметь столько женщин, сколько душе угодно, — и все это за пятьдесят долларов в месяц!». В этой же статье он заучил и другие заманчивые места: «Косумель — это последний бастион, устоявший против социального, экономического и политического натиска. На этом острове у чиновника нет власти над частным лицом, и каждый новый год сюда с материка прилетают попугаи, чтобы выводить птенцов». Акапулько означало рыбную ловлю, казино и томящихся от скуки богатых дам, Сьерра-Мадре обещало золото — фильм «Сокровища Сьерра-Мадре» он смотрел восемь раз. (Это была лучшая картина Богарта, а старик, который играл золотоискателя, напоминавшего Перри его отца, был просто классный. Перри сказал Дику сущую правду: он действительно знал все тонкости старательского дела — ведь его научил этому отец, профессиональный старатель. Так почему бы им не купить пару вьючных лошадей и не попытать счастья в Сьерра-Мадре? Но Дик, практичный Дик, ответил: «Тише, детка, тише… Я это кино видел. Там под конец все с ума посходили. Из-за жары, мошкары, клещей, и вообще труба была. А когда они нашли золото, помнишь, поднялась буря, и все полетело к черту»). Перри сложил карту. Он заплатил за имбирное пиво и встал. Сидя, он казался высоким богатырем с плечами, руками и мускулистым торсом штангиста. Он и правда увлекался штангой. Но Перри был сложен непропорционально. Его малюсенькие ножки, обутые в короткие черные сапожки со стальными пряжками, легко влезли бы в бальную туфельку; стоя, он был не выше двенадцатилетнего мальчика. Мелко семеня короткими ногами, которые никак не вязались с фигурой взрослого мужчины, он становился похожим на бывшего жокея с гипертрофированной мускулатурой.

Выйдя из кафе, Перри остановился, греясь на солнце. Было без четверти девять, и Дик опаздывал на полчаса; ожидание не тяготило Перри, у него были разные способы коротать время — например, смотреться в зеркало. Дик как-то сказал: «Стоит тебе увидеть зеркало, и ты обалдеваешь. Вроде как увидел потрясающую бабу. И как тебе не надоест?»

А ему не надоедало. Собственное лицо завораживало его. Его мать была чистокровной индианкой из племени чероки, от нее он унаследовал медную кожу, темные, влажные глаза, черные блестящие волосы, такие густые, что их хватало и на пряди над ушами, и на челку. Черты отца, рыжего веснушчатого ирландца, проявились менее четко. Казалось, индейская кровь возобладала над кельтской. Однако о наличии этой последней свидетельствовали розовые губы и курносый нос, а также оживляющая индейскую маску ирландская нагловатость, которая была особенно заметна, когда Перри играл на гитаре и пел. Петь или представлять, как ты выступаешь перед публикой, — так тоже можно убивать время. Он всегда рисовал в своем воображении одну и ту же сцену — ночной клуб в Лас-Вегасе, его родном городе. Роскошный зал, набитый знаменитостями, которые не могут оторвать глаз от новой звезды, и он исполняет под аккомпанемент скрипок «Я тебя увижу», а на бис поет балладу собственного сочинения «Поющие попугаи». (Дик, впервые услышав эту песню, сказал: «Попугаи не поют. Ну, может, говорят. Вопят. Только, черт подери, не поют». Дик все понимает буквально — он ничего не смыслит ни в музыке, ни в стихах, и все-таки, если разобраться, именно этот буквализм Дика, его прагматизм и привлекали Перри, так как в сравнении с ним Дик казался по-настоящему закаленным, несгибаемым, «стопроцентным мужчиной».)

Но какой бы сладостной ни была эта мечта о Лас-Вегасе, она бледнела перед другой. Ему исполнился тридцать один год, и уже более пятнадцати лет он систематически выписывал книги («Состояние на подводном плавании! Тренируйтесь дома в свободное время. Брошюры бесплатно…») и отвечал на рекламные объявления («Потонувшие сокровища! Пятьдесят достоверных карт! Поразительное предложение…»), которые питали его ненасытную жажду приключений. Снова и снова рисовались его воображению картины: вот он опускается сквозь таинственные незнакомые воды, ныряет вглубь, в зеленый сумрак, скользит мимо чешуйчатых и свирепых стражей утонувшего корабля, корма которого вырисовывается впереди, — это испанский галион, затонувший с грузом алмазов и жемчуга, — и вот уже выкатывает на дно бочонки с золотом.


Дик сидел за рулем черного «шевроле» выпуска 1949 года. Перри осмотрел заднее сиденье, проверяя, на месте ли его гитара. Накануне вечером он играл и пел для друзей Дика, а потом забыл гитару в машине. Это была старая гибсоновская гитара, отполированная наждаком и натертая светло-желтым воском. Рядом с ней лежал инструмент другого рода — новенькое, полуавтоматическое охотничье ружье, его дуло отливало синевой, а на прикладе была выгравирована стая летящих фазанов. Этот странный натюрморт завершался карманным фонариком, охотничьим ножом, парой кожаных перчаток и патронташем, туго набитым патронами.

— Ты собираешься это надеть? — спросил Перри, показывая на патронташ.

Дик постучал костяшками пальцев о ветровое стекло.

— Стук-стук. Извините меня, сэр. Мы тут охотились и заблудились. Не разрешите ли воспользоваться вашим телефоном…

—  Si señor. Yo comprendo[30].

— Все будет в ажуре, — сказал Дик. — Даю тебе слово, дорогуша, все стены залепим волосьями.

— «Волосами», — поправил Перри. Завзятый грамотей, он старался научить своего друга говорить грамотно. Перри занимался этим с тех самых пор, как они познакомились в камере тюрьмы штата Канзас.

Дик был одет в синюю спецовку с рекламной надписью на спине: «Боб Сэндс. Ремонт кузовов». Вместе с Перри они ехали по главной улице Олейте, пока не добрались до мастерской Боба Сэндса, где Дик работал с тех пор, как вышел из тюрьмы в середине августа. Квалифицированный механик, он зарабатывал шестьдесят долларов в неделю. За ту работу, которой он собирался заняться сейчас, жалованья ему не полагалось. Мистер Сэндс, оставлявший на него мастерскую по субботам, не подозревал, что заплатил своему служащему за профилактику его же собственной машины. Дик начал работать, а Перри помогал. Они сменили масло, отрегулировали сцепление, подзарядили аккумулятор, сменили подшипник, поставили новые баллоны на задние колеса — все это было необходимо, ибо старенькому «шевроле» надлежало в ближайшие сутки проделать чудеса.

— Мой старик торчал дома, — ответил Дик, объясняя, почему он опоздал на свидание в кафе. — Я не хотел, чтобы он видел, как я выношу ружье. Черт, он бы сразу догадался, что я соврал.

— А что гы ему сказал?

— Как уговорились. Сказал, что мы уедем с ночевкой к твоей сестре в Форт-Скотт. Потому что у нее твои деньги. Полторы тысячи долларов.

У Перри действительно была сестра, а прежде их было даже две, но та, что осталась в живых, не проживала в Форт-Скотте, канзасском городке в восьмидесяти пяти милях от Олейте: более того, он даже не знал, где она живет.

Дик в свои двадцать восемь лет успел уже дважды жениться и дважды развестись и был отцом троих детей. При условном освобождении его обязали поселиться у родителей, которые вместе с его младшим братом жили на маленькой ферме около Олейте.

В сущности, между Диком и Перри было мало общего, но они этого не осознавали из-за внешнего сходства их вкусов. Оба они, например, отличались чистоплотностью, соблюдали правила гигиены и уделяли пристальное внимание состоянию своих ногтей.

Кончив возиться с машиной, они добрый час приводили себя в порядок в душевой гаража. Дик, раздетый до трусов, несколько отличался от Дика одетого. В одежде он казался довольно хилым блондином, узкогрудым и тощим, но стоило ему раздеться — и оказывалось, что он сложен, как боксер полулегкого веса. На правой его руке была вытатуирована ощеренная кошачья морда, а на плече распускалась синяя роза. Множество татуировок, сделанных им самим, украшало его руки и торс: голова дракона с человеческим черепом в раскрытой пасти, полногрудые обнаженные женщины, размахивающий вилами гном, слово «МИР» по соседству с крестом, излучающим нимбообразное сияние, и в довершение две сентиментальные композиции — букет цветов «маме-папе» и сердце, увековечивающее любовь Дика и Кэрол — девушки, на которой он женился в девятнадцать лет, чтобы через шесть лет развестись с ней и «спасти честь» другой девицы, матери его младшего сына. («У меня трое сыновей, о которых я обязательно буду заботиться», — писал он в прошении об освобождении. «Моя бывшая жена вышла замуж. Я женат дважды, но не хочу иметь ничего общего с моей второй женой».)

Впрочем, ни фигура Дика, ни украшающая ее картинная галерея не производили такого впечатления, как его лицо, которое словно состояло из частей, плохо пригнанных друг к другу. Оно напоминало яблоко с небрежно приложенными друг к другу половинками. Нечто в этом роде и случилось на самом деле после автомобильной катастрофы в 1950 году. Его длинная узкая физиономия слегка перекосилась — левая сторона была чуть ниже правой, вследствие чего губы превратились в зигзаг, нос искривился, а глаза не только не располагались на одном уровне, но были разной величины, левый по-змеиному зло косил, словно предупреждая о ядовитом осадке в глубине души его обладателя. Но Перри как-то ему сказал: «Глаз — это ничего. Потому что у тебя прекрасная улыбка. Редкая, такая проймет любого».

Действительно, улыбка натягивала мышцы, и из-под неприятной маски проступало лицо «хорошего американского парня», вполне серьезного, хотя и не слишком умного. (На самом деле он был очень умен. В проведенном в тюрьме тесте «Ай-Кью»[31] он получил 130 очков, человек со средними умственными способностями — как заключенный, так и на воле — получает от девяноста до ста десяти очков.)

Перри также был жертвой несчастного случая — он разбился на мотоцикле и получил значительно более серьезные повреждения, чем Дик. Полгода он провел в больнице штата Вашингтон, а потом шесть месяцев ковылял на костылях. Хотя катастрофа произошла еще в 1952 году, его кривые ноги карлика, переломанные в пяти местах, все в шрамах, так сильно болели, что он стал «аспиринщиком». Куки — имя медсестры, которая была добра к нему, когда он лежал в больнице, — было вытатуировано на его правом бицепсе. Его татуировки, не столь многочисленные, как у приятеля, были значительно более «художественными» — не любительской мазней, а шедеврами мастеров Гонолулу и Иокогамы. Краснозубый, оранжевоглазый синий тигр рычал на его левом бицепсе, шипящая змея, обвившись вокруг кинжала, скользила вниз по правому предплечью, тут и там сияли черепа, угрюмо торчала могильная плита, расцветала хризантема.

— Ладно, красавица, прячь расческу, — сказал Дик, уже одетый и готовый к пути.

Чисто вымытые и причесанные, словно два щеголя, идущие на свидание, они направились к машине.


Днем черный «шевроле» въехал в Эмпорию, довольно большой канзасский город и вполне безопасный, так что приятели решили заняться покупками. Они поставили машину в тихом переулке, а затем, немного побродив, обнаружили достаточно многолюдный универсальный магазин.

Сперва они приобрели пару резиновых перчаток для Перри, который в отличие от Дика забыл захватить их с собой.

Потом они остановились в отделе, где продавались женские чулки. После небольшой перепалки Перри сказал:

— Я — за.

Но Дик сомневался.

— А как же мой глаз? Они все слишком светлые, чтобы скрыть его.

— Мисс, — позвал Перри продавщицу, — у вас есть черные чулки?

Услышав отрицательный ответ, Перри предложил попытать счастья в другом магазине.

— Черные — это полная гарантия.

Но Дик уже принял решение: чулки, независимо от цвета, им не нужны. К чему лишние расходы? («Я уже вложил в это дело достаточно денег».) А свидетелей все равно не останется.

— Никаких свидетелей, — напомнил он в миллионный раз, как показалось Перри. Его раздражало то, как Дик произносил эти два слова, будто бы они снимали все проблемы. Ведь может найтись свидетель, которого они вовремя не заметят, и отрицать подобную возможность было по меньшей мере глупо.

— Дело может принять самый неожиданный оборот, — изрек он.

Но Дик, самоуверенно и ребячливо улыбнувшись, возразил: — Не дрейфь. Все будет в порядке.

Разумеется. Потому что план принадлежал Дику и все было предусмотрено — от скрипа первой половицы до воцарения мертвой тишины.

Затем они купили веревку. Перри внимательно изучил весь ассортимент, попробовал некоторые веревки на крепость. В прошлом моряк торгового флота, он разбирался в веревках и узлах. Перри выбрал белый нейлоновый шнур, крепкий, как проволока, только чуть потолще. Предстояло решить, сколько метров взять. Дика этот вопрос разозлил, потому что за ним стояли трудности, которые он не мог предусмотреть, несмотря на хваленое совершенство своего плана. Наконец он сказал:

— Черт подери, откуда я знаю?

— А надо бы знать.

Дик прикинул:

— Значит, так: он, она. Парнишка и дочь. Могут быть и две другие дочки. Но сегодня суббота. Возможно, приедут гости. Скажем, восемь или даже двенадцать человек. Ясно только одно: убрать надо будет их всех.

— Многовато, пожалуй.

— Разве это не то, что я тебе обещал, дорогуша, много… волос на стенах?

Перри пожал плечами.

— Тогда купим весь моток.

В мотке было сто ярдов — вполне достаточно для двенадцати человек.

Пока Перри ждал в машине, Дик отправился в больницу, чтобы попытаться купить у монахини пару черных чулок. Такой несколько необычный способ их приобретения придумал Перри. Он не сомневался, что у монахинь должен быть большой запас черных чулок. Правда, имелось и одно «но» — монахини и все, что к ним относилось, сулили беду, а Перри был суеверен. (По его мнению, несчастьем грозили цифра 15, рыжие волосы, белые цветы, священники, переходящие дорогу, и змеи, увиденные во сне.) Но делать было нечего. По-настоящему суеверные люди чаще всего — фаталисты, так обстояло дело и с Перри. Он оказался здесь и участвовал во всем этом не потому, что так ему хотелось, а потому, что так распорядилась судьба.

После освобождения Перри четыре месяца ездил по стране в стареньком «форде», приобретенном по случаю за сто долларов: из Рено он проехал в Лас-Вегас, из Беллингема, штат Вашингтон, в Бьюл, штат Айдахо, и в Бьюле, где он временно устроился на работу водителем грузовика, его настигло письмо Дика:

«Дружок П. Вышел в августе. Без тебя познакомился с Одним Человеком, ты его не знаешь, который подсказал мне Дельце, которое мы можем прекрасно обделать. Идея — блеск». До сих пор Перри не думал, что когда-нибудь снова увидит Дика. Или настоящего и единственного своего друга Уилли-Джея. Но оба они жили в воображении Перри, особенно последний, выросший в его представлении до десяти футов. Седовласый мудрец, который вновь и вновь возникал в лабиринте его сознания. «Тебя влечет негативизм, — сказал ему однажды Уилли-Джей. — Ты стремишься плевать на все, существовать, не неся никакой ответственности, жить без веры, друзей и человеческого тепла».

Во время своих одиноких и тоскливых скитаний Перри не раз мысленно возвращался к этому обвинению и решил, что оно несправедливо. Он вовсе не хочет плевать на все, да только на него-то всем наплевать. Кому он нужен? Отцу? Да, в какой-то степени. Одной-двум девушкам, но это — «длинная история». По-настоящему его ценил только Уилли-Джей. Только Уилли-Джей воздавал должное его способностям, понимал, что он не просто метис, карлик с гипертрофированной мускулатурой; несмотря на свои нотации, он видел Перри таким, каким тот сам себя представлял, — «исключительной, редкой, артистической натурой». Уилли-Джей давал пищу его тщеславию, оберегал его чувствительность — после четырех месяцев разлуки встреча с ним казалась Перри желанней всех золотых кладов, рисовавшихся его воображению. Получив приглашение Дика, он сообразил, что, согласившись, приедет в Канзас примерно в тот день, когда будет освобожден Уилли-Джей и решение пришло само собой. Он поехал в Лас-Вегас, продал свою колымагу, упаковал коллекцию карт, старых писем, рукописей, книг и купил билет на автобус линии «Грейхаунд». В остальном он целиком полагался на волю судьбы: если у него с Уилли-Джеем «ничего не получится», можно будет «поразмыслить над предложением Дика». Однако выбирать ему не пришлось — когда Перри доехал до Канзас-Сити вечером 12 ноября, Уилли-Джей, которого он не сумел предупредить о своем приезде, уже уехал — уехал на какие-то пять часов раньше с той же самой автобусной станции, куда прибыл Перри.

Дик вернулся без чулок.

— Не вышло, — бросил он небрежно, и Перри сразу заподозрил его во лжи.

— Это точно? Ты хоть спросил кого-нибудь?

— Конечно.

— Может, это и к лучшему. Монашки приносят несчастье.


Путники остановились в Грейт-Бенде, чтобы пообедать. У Перри оставалось только пятнадцать долларов, поэтому он готов был обойтись имбирным пивом и сандвичем, но Дик сказал, что надо «подзаправиться» как следует, а платить будет он. Они заказали два бифштекса с печеной картошкой, жареную картошку и лук, кукурузу с бобами, макароны, мамалыгу, салат, сладкие булочки, яблочный пирог с мороженым и кофе. После обеда они зашли в аптеку и купили две сигары; там же они купили два рулончика широкого лейкопластыря.

Машина шла на большой скорости. Свет фар выхватывал из темноты рекламные плакаты: «Посмотрите белых медведей!», «Буртис моторе», «Самый большой в мире бесплатный плавательный бассейн!», «Мотель Пшеничных Полей» — и, наконец, перед первыми фонарями городских улиц: «Здравствуйте? Добро пожаловать в Гарден-Сити! Самый гостеприимный город!»

Они обогнули город с юга. Улицы в этот поздний час пустовали, все было закрыто, кроме ряда ярко освещенных бензоколонок. У одной из них Дик остановился. К ним подбежал юноша и спросил:

— Залить?

Дик кивнул, а Перри вышел из машины и пошел в мужской туалет. Очень болели ноги, словно он разбился на мотоцикле пять минут назад. Перри вытряхнул на ладонь три таблетки аспирина, отправил их в рот и медленно, с удовольствием стал пережевывать. Выпил воды из-под крана. Сел на унитаз, вытянул ноги и стал массировать колени, отказывавшиеся сгибаться. Дик сказал, что они почти у цели — осталось «миль семь». Перри вынул из кармана тужурки бумажный мешочек с недавно приобретенными резиновыми перчатками. Они были липкие, цвета клея, тонкие; пока он надевал их, одна перчатка слегка порвалась — ничего серьезного, просто прореха между пальцами, но ему это показалось плохим предзнаменованием.

Кто-то стал дергать ручку двери. Раздался голос Дика.

— Хочешь конфету? У них тут есть конфетный автомат. — Нет.

— Ты в норме?

— Вполне.

— Ну так выходи, не всю же ночь там сидеть.

Дик опустил десяти центовую монету в автомат, потянул ручку и получил мешочек леденцов, сунул несколько штук в рот, вернулся к машине и стал наблюдать за тем, как служащий пытался очистить ветровое стекло от пыли и следов размозженных насекомых. Служащему, которого звали Джеймс Спор, стало не по себе. Глаза Дика, его мрачное лицо и затянувшийся визит Перри в уборную пробудили в нем смутную тревогу. (На следующий день он сообщил своему хозяину: «Вчера ночью у нас заправлялись две темные личности.» Но тогда он не связал их появление с холкомбской трагедией — это случилось много позднее.)

Дик сказал:

— Местечко тут не бойкое.

— Это точно, — согласился Джеймс Спор. — Вы первые остановились за два часа. Откуда едете?

— Из Канзас-Сити.

— Думаете поохотиться у нас?

— Да нет, мы едем дальше, в Аризону. Нас там ждет работа. Не знаете, сколько миль отсюда до Тукумкари, Нью-Мексико?

— Не знаю. С вас три доллара шесть центов.

Он взял деньги у Дика, протянул сдачу и сказал:

— Извините, сэр У меня работа: надо поставить бампер на грузовик.

Дик ждал, хрустя леденцами, и нетерпеливо нажимал на клаксон. Неужели он ошибся в Перри? И Перри вдруг сдрейфил? Год назад, когда они познакомились, Перри показался ему «своим парнем», хотя он «задавался», был «сентиментальным» и «мечтателем». Он понравился Дику, впрочем, не настолько, чтобы водить с ним дружбу, пока Перри не рассказал ему, как он «смеха ради» однажды убил негра в Лас-Вегасе, забил его до смерти велосипедной цепью. Дик почувствовал к нему уважение, стал чаще видеться с ним. В тюрьме Лансинг было немало таких, которые хвастались тем, что убили, либо тем, что готовы совершить убийство. Однако Дик пришел к убеждению, что Перри — «прирожденный убийца», тип поистине редчайший — совершенно нормальный, но лишенный совести человек, который способен убивать без всякой цели. Дик считал, что дар подобного рода — бесценная вещь, когда он попадает в умелые руки. Придя к этому выводу, Дик начал обхаживать Перри, он льстил ему, притворялся, что верит его россказням о кладах, что разделяет его любовь к бродячей жизни и портовым городам — хотя все это было ему совершенно чуждо и он мечтал о «нормальной жизни»: собственное дело, дом, верховая лошадь, новый автомобиль и цыпочки-блондинки. Однако Перри не следовало знать об этом — во всяком случае, до тех пор, пока его талант не поможет Дику воплотить свои мечты в жизнь. Но вдруг он просчитался? Вдруг его одурачили? Если это так, если Перри просто-напросто «слабак» — тогда «прогулка» закончена, месяцы, ушедшие на тщательное обдумывание плана, потрачены зря, и остается только вернуться восвояси. Нет, этого не может быть! Дик бросился в здание бензоколонки.

Дверь мужской уборной все еще была заперта. Он начал барабанить в нее:

— Перри! Да что с тобой, Перри?

— Сейчас.

— Тебе что — плохо?

Перри ухватился за умывальник и с трудом поднялся. Ноги дрожали, от боли в коленях он вспотел. Вытерев лицо бумажной салфеткой, он отпер дверь и сказал:

— Ладно! Поехали.


— И я позвонила, — объясняла Сьюзен, давая показания. — Я набрала номер и ждала, наверно, целую минуту, пока телефон звонил, то есть я думала, что он звонил. Никто не подошел, и мистер Юолт предложил «подъехать к ним и разбудить их». Но, когда мы приехали, я не хотела входить в дом. Мне было страшно, сама не знаю почему, — мне и в голову не приходило, что… ведь о подобном просто не думаешь. Но солнце так сияло, все кругом было так светло и тихо — даже слишком. Потом я заметила, что все автомобили на месте. Мистер Юолт был в рабочей одежде, сапоги у него были в грязи, и ему не хотелось заходить к Клаттерам в таком виде, тем более что он прежде никогда у них не бывал. То есть у них в доме. Наконец Нэнси сказала, что пойдет со мной. Мы подошли к кухонной двери, которая, конечно, не была заперта: в семье Клаттеров никто не запирал дверей, кроме экономки миссис Хелм. Мы вошли, и я сразу заметила, что Клаттеры не завтракали — не было никакой посуды, на плите ничего не стояло. И тут я увидела странную вещь: на полу валялась сумочка Нэнси. Мы прошли через столовую и остановились у лестницы. Комната Нэнси выходит на площадку. Я позвала ее, потом стала подниматься по лестнице, а сзади шла Нэнси Юолт. Меня больше всего пугали наши шаги — они раздавались так громко, а кругом все было так тихо. Дверь в комнату Нэнси была приоткрыта. Занавески не были задернуты, солнечный свет заливал всю комнату. Я не помню, чтобы я кричала, но Нэнси Юолт говорит, что кричала — снова и снова. Я только помню, как плюшевый мишка Нэнси смотрел на меня. И на Нэнси. И я побежала…


— В то воскресенье, — рассказывал Лэрри Хендрикс, двадцатисемилетний преподаватель английского языка, — пятнадцатого ноября, я сидел у себя и читал газеты — гремел телевизор, дети ходили на головах, но все равно я слышал голоса, доносившиеся снизу из квартиры миссис Кидуэлл. В общем, меня это не касалось, тем более что я здесь человек новый. Но тут прибежала Шерли — моя жена, она развешивала белье на улице. Она сказала:

— Спустись вниз. Там все в истерике.

Я спустился. У девочек действительно была настоящая истерика. Сьюзен так и не оправилась после этого потрясения и, по-моему, никогда по-настоящему не оправится. И бедняжка миссис Кидуэлл! У нее и так слабое здоровье и нервы расшатаны. Даже мистер Юолт был не в себе. Он говорил по телефону с шерифом Гарден-Сити и, когда кончил, сказал:

— У Клаттеров случилось что-то страшное.

Мы поехали к ферме Клаттеров. Там шериф выслушал рассказ мистера Юолта, затем передал по радиотелефону приказ, чтобы прислали людей и карету «скорой помощи». Он сказал:

— Здесь произошел несчастный случай.

Потом мы втроем вошли в дом. Прошли через кухню и увидели на полу дамскую сумочку и телефон с перерезанным проводом. Когда мы поднимались вверх по лестнице, шериф не снимал руки с кобуры своего пистолета.

Это было страшно. Такая замечательная девушка… Но ее нельзя было узнать. Ей выстрелили в затылок с близкого расстояния из охотничьего ружья. Она лежала на боку лицом к стене, стена была вся в крови. Одеяло было натянуто ей на плечи, Шериф Робинсон приподнял одеяло, и мы увидели, что она была в халате, пижаме, носках, домашних туфлях — как будто еще не ложилась, когда все произошло. Ее руки были связаны за спиной, ноги тоже связаны шнуром. Шериф спросил:

— Это Нэнси Клаттер?

Он ее никогда прежде не видел. А я ответил:

— Да, да, это Нэнси.

Мы снова вышли в коридор и огляделись. Все другие двери были закрыты. Мы открыли одну — это была ванная. Мне показалось, что здесь что-то не так — наверно, из-за стула. Это был мягкий стул, которому не место в ванной. Следующей была спальня Кеньена, как мы догадались. Я узнал его очки — они лежали на книжной полке около кровати. Но кровать оказалась пустой, хотя видно было, что в ней спали. Мы дошли до конца коридора и там, в последней комнате, на кровати нашли миссис Клаттер. Ее тоже связали, но иначе — руки были связаны спереди, казалось, она молится. В одной руке она зажала носовой платок. Шнур стягивал кисти рук, спускался к щиколоткам и под кровать, где был привязан к ножке — очень сложный способ. Страшно подумать, что она пережила. Да, у нее на пальцах остались кольца — два, поэтому-то я, в частности, и подумал, что это была не кража. Она была в халате, белой ночной рубашке и белых носках. Рот был заклеен пластырем, но, так как стреляли в упор в висок, сила удара сорвала пластырь. Ее глаза были открыты. Широко открыты. Будто она все еще смотрела на убийцу. Ведь она же видела, как он… как он целится. Все молчали. Просто не могли говорить. Помню, шериф стал искать гильзу. Но тот, кто стрелял, видно, был слишком хладнокровным и опытным убийцей, чтобы оставить такую улику.

Мы, конечно, думали о Кеньене и мистере Клаттере. Где они? Шериф сказал:

— Пошли вниз.

Мы вошли в спальню мистера Клаттера. Ничего необычного не заметили, никаких следов борьбы. Только телефонная трубка была снята с аппарата и провода перерезаны, как в кухне. Шериф Робинсон нашел в стенном шкафу несколько охотничьих ружей и понюхал их, чтобы проверить, не стреляли ли из них недавно. Оказалось, что нет. Он был совершенно растерян, все говорил:

— Куда же девался Херб?

Вдруг мы услышали шаги. Кто-то поднимался по лестнице. Шериф крикнул «кто там?» таким тоном, будто вот-вот будет стрелять. Раздался голос:

— Это я, Вэндл. — Это был помощник шерифа Вэндл Майер. Он подъехал к дому и, не увидев нас, пошел обследовать подвал. Шериф сказал ему — даже как-то жалко его стало:

— Вэндл, я ничего не понимаю. Там наверху два трупа.

— Что же, — ответил Вэндл, — в подвале лежит еще один.

Мы спустились за ним в подвал. Кеньен лежал в углу на кушетке. Рот у него был заклеен пластырем, и у него были связаны руки и ноги, как у матери. Почему-то он произвел на меня самое страшное впечатление. Может быть, оттого, что он как-то больше остальных был похож на себя, хотя ему и выстрелили прямо в лицо. Он был в майке и джинсах, босой — словно торопился и оделся кое-как. Под его головой лежали две подушки — вроде как их подсунули, чтобы удобнее было стрелять.

Потом шериф спросил:

— Куда ведет эта дверь?

Мы открыли ее и вошли в котельную, только там было черным-черно. Мистер Юолт нащупал выключатель. В общем, я взглянул на мистера Клаттера и отвернулся. От пулевой раны не могло быть столько крови. Так оно и оказалось. Ему, конечно, стреляли прямо в лицо, как Кеньену. Но он, наверно, умер до выстрела. Или умирал. Потому что ему перерезали горло. Он был в полосатой пижаме. Рот заклеен пластырем — лента была обмотана вокруг головы. Ноги связаны, а руки — нет, вернее, он от боли или ярости сумел разорвать шнур. Он лежал перед топкой на огромном картонном коробе. Было похоже, что его специально туда положили — короб из-под матраца. Шериф сказал:

— Погляди-ка, Вэндл.

Он пальцем показал на кровавый след. На коробе. Отпечаток подошвы с двумя кружками, почти как два глаза. Потом кто-то из нас — не помню точно кто, вроде мистер Юолт, — заметил другое. Я этого не забуду до самой смерти. Под потолком шла труба отопления, и с нее свисал кусок все того же шнура. Видно, сперва мистера Клаттера подвесили за руки, потом срезали веревку. Зачем? Для того, чтобы пытать его? Наверно, этого мы никогда не узнаем. Никогда не узнаем, кто и зачем это сделал и что произошло ночью в этом доме.

Далеко-далеко, в Олейте, в гостиничном номере с занавешенными окнами спал Перри, а рядом что-то бормотал старый транзистор. Перри снял только сапоги. Он растянулся на кровати и уткнулся лицом в подушку, словно сон дубинкой ударил его по затылку. Сапожки — черные, со стальной пряжкой — отмачивались в раковине, и теплая вода чуть-чуть отливала розовым.

В двух-трех милях к северу Дик в уютной кухоньке скромной фермы с удовольствием доедал воскресный обед. Мать, отец и младший брат, сидевшие рядом, не замечали в его поведении ничего необычного. Дик вернулся домой в полдень, поцеловал мать, спокойно отвечал на вопросы о том, как он съездил в Форт-Скотт, и так же спокойно сел есть. После обеда трое мужчин устроились у телевизора, чтобы посмотреть баскетбол. Но не успела передача начаться, как Дик громко захрапел, и его отец, удивившись, сказал младшему сыну, что никак не думал дожить до того дня, когда Дик предпочтет сон баскетболу. Разумеется, он даже не подозревал, как устал Дик, и не знал, что его сладко спящий сын, помимо всего прочего, проехал за прошлые сутки более восьмисот миль и все время сам вел машину.


Два молодых человека обедали в закусочной «Орел» в Канзас-Сити. Один из них, узколицый юноша с наколотой на правой руке голубой кошкой, быстро умял несколько сандвичей с курятиной и теперь пожирал глазами мясо, лежащее на тарелке перед его товарищем: нетронутый рубленый бифштекс. Рядом стоял стакан имбирного пива, в котором растворялись три таблетки аспирина.

— Перри, детка, — сказал Дик, — может, ты не хочешь мяса? Я его возьму.

Перри со злостью отодвинул тарелку.

— Тьфу ты, дашь ты мне сосредоточиться или нет?

— Нечего читать это пятьдесят раз подряд.

На первой странице канзасской городской газеты «Стар» от 17 ноября было помещено сообщение под заголовком: «Разгадка убийства четверых еще не найдена». Статья заканчивалась следующим резюме:

«Поиски убийцы или убийц завели сыщиков в тупик, так как ловкость преступников столь же очевидна, как и отсутствие всяких видимых мотивов. Этот убийца или убийцы перерезали провода обоих имеющихся в доме телефонов, связали свои жертвы и заткнули им рты кляпами. Следов борьбы с потерпевшими не обнаружено. В доме не осталось никаких улик, никаких указаний на то, что они что-либо искали, за исключением, быть может, бумажника мистера Клаттера. Застрелили четырех человек в разных частях дома, а затем спокойно собрали все гильзы. Имея с собой огнестрельное оружие, приехали в дом и покинули его, никем не замеченные. Действовали немотивированно, если не считать неудавшейся попытки грабежа, которую сыщики все-таки учитывают».

— «Этот убийца или убийцы», — повторил Перри вслух. — Неправильно. Грамматическая ошибка. Должно быть так: «Этот убийца или эти убийцы»

Прихлебывая начиненное аспирином пиво, он продолжал: — Что-то мне не верится. И тебе тоже. Сознайся, Дик. Ты ведь тоже не веришь этой болтовне об отсутствии улик?

Перри впервые задал Дику этот вопрос вчера, изучив газеты, и Дик, видимо, напрасно понадеялся, что убедил Перри, ответив ему: «Слушай. Если бы эти ковбои доперли хоть до чего-нибудь, мы услышали бы топот их лошадок за сто миль».

Теперь, когда разговор возобновился, Дик даже не пытался протестовать — Перри осточертел ему со своими вопросами.

— Я всегда все предчувствовал. Поэтому-то я сейчас и жив. Ты знаешь Уилли-Джея? Он говорил, что я «медиум» от природы, а уж он как-нибудь разбирался в этом. Он сказал, что мне свойственна высшая степень «интуитивного восприятия». У меня внутри что-то вроде радиолокатора — я вижу все раньше, чем это происходит. Я предчувствую ход событий. Вот, например, история с моим братом и его женой. Джимми и его жена были до смерти влюблены друг в друга, но он был ревнивый как черт, и она вечно страдала, потому что Джимми на каждом шагу подозревал ее в измене. В один прекрасный день он убил ее, а на следующий застрелился сам. Когда это случилось — в сорок девятом, — мы с отцом были на Аляске, в районе Сёркл-Сити. Я сказал отцу: «Джимми умер». Неделей позже мы узнали, что так оно и есть. Ей-богу. В другой раз, в Японии, я грузил корабль и на минуту присел отдохнуть. Вдруг внутренний голос сказал мне: «Прыгай!» Я отскочил, наверно, на десять футов, и именно на то место, где я только что сидел, грохнулась целая тонна какого-то груза. Могу привести тебе еще сотню подобных примеров. Мне безразлично, веришь ты или нет. Но вот, например, прямо перед тем, как попасть в катастрофу с мотоциклом, я все уже мысленно себе представил: дождь, мокрая дорога, и я лежу окровавленный, с перебитыми ногами. И вот сейчас я что-то почувствовал, некое предостережение. Чувствую, что это ловушка. Он сложил газету:

— Тут не все чисто.

Дик заказал еще один рубленый бифштекс. Последние дни он до того хотел есть, что ни три куска мяса подряд, ни дюжина плиток шоколада, ни фунт леденцов не могли утолить его голода. Перри, напротив, совершенно лишился аппетита. Он довольствовался лишь имбирным пивом, аспирином и сигаретами.

— Ясно, детка, ты перетрухал, — сказал ему Дик. — Ну же, не дрейфь. Счет-то в нашу пользу. Все получилось отлично.

— Принимая во внимание все обстоятельства, я просто потрясен тем, что ты говоришь, — произнес Перри спокойно. Торжественность тона лишь подчеркивала сарказм, звучащий в его голосе. Но Дик будто ничего не заметил. Он даже улыбнулся. Это была улыбка с самого удачного рекламного снимка. Посмотрите-ка на нашего обаятельного парня, казалось, говорила она, на его открытое лицо, приветливое, полное внимания и неподдельной доброты, — такому можно доверить брить себя опасной бритвой!

— Ладно, — сказал Дик. — В конце концов, я могу и ошибиться.

— Слава тебе господи.

— Но в общем-то все получилось отлично. Мы спрятали концы в воду. И никто не найдет их. Нет ни одной зацепочки.

— Я могу назвать одну.

Перри зашел слишком далеко. Он уже не мог остановиться: — Кажется, его звали Флойдом?

Удар ниже пояса, но Дик заслужил его. Самоуверенность завела его слишком далеко, пора было дернуть за ниточку бумажного змея, залетевшего бог весть куда. Между тем Перри не без опаски заметил симптомы начинающегося у Дика приступа ярости: челюсть его отвисла, рот раскрылся, на губах выступила пена. Что ж, если дело дойдет до драки, Перри сумеет постоять за себя. Он был пониже Дика, и его короткие, непропорциональные по отношению к туловищу ножки не служили надежной опорой. Но Перри превосходил Дика в весе, и мог бы, пожалуй, придушить медведя. Но как бы то ни было, проверять силу Дика на деле было крайне нежелательно. Нравился ему Дик или нет (раньше Перри больше уважал его), совершенно очевидно, что им в целях безопасности надо держаться друг друга. В этом они были единодушны. Дик как-то даже сказал:

— Если нас схватят, уж лучше обоих разом. Тогда мы сможем скоординироваться. Пусть только они попробуют показать этот фокус с признанием, мы-то точно будем знать, кто из нас что сказал. Нам будет легче.

Кроме того, разрыв с Диком означал для Перри крах всех столь долго вынашиваемых планов. Потому что, несмотря на недавние неудачи, Перри связывал свои мечты о подводных поисках сокровищ с Диком. Именно с ним Перри мечтал отправиться на южное побережье Штатов и поселиться там.

Дик сказал:

— Мистер Уэллс! — Он поднял вилку. — Да, пожалуй, стоило бы. Я готов снова отправиться в тюрьму за подделку чеков, лишь бы только встретится с ним. — Вилка вонзилась в стол. — Прямо в сердце, детка.

— Я не говорю, что он обязательно сделает это, — заметил Перри, стараясь теперь смягчить гнев Дика. — Он, скорее всего, побоится.

— Точно, — сказал Дик. — Скорее всего, он побоится.

Поражала легкость, с какой одно настроение Дика сменялось другим: вмиг с его лица исчезло и злобное выражение, и маска напускной храбрости.

— Насчет этой истории с предчувствиями, — сказал он, — ты мне вот что объясни: если ты был так чертовски уверен в том, что попадешь в аварию, ну что бы тебе слезть тогда с мотоцикла? Ничего и не случилось бы.

— Нет. Потому что если что-то должно случиться, то единственное, что можно сделать, — это надеяться, что все-таки оно не случится. Или случится — это уж зависит от обстоятельств. Пока живешь, тебя всегда что-то ожидает, и даже если это что-то плохое и ты знаешь, что оно плохое, все равно, разве ты в силах это предотвратить? Ты же не можешь остановить жизнь. Вот, к примеру, мои сны. Когда я был маленьким, мне вечно снился один и тот же сон: я в Африке, в джунглях. Продираюсь сквозь заросли к дереву, совсем одинокому. Смердит это дерево — просто страх, так воняет, что мне становится дурно. Но какое же оно красивое: на нем голубые листья, и отовсюду свисают брильянты, похожие на апельсины. Вот потому я и здесь: я хочу набрать мешок брильянтов. Но я знаю, что в ту минуту, когда я доберусь до дерева, на меня бросится удав. Удав, который охраняет дерево. Этот жирный сукин сын спрятался в ветках. Я ведь знаю это заранее, правда? Я, клянусь богом, я понятия не имею, как с ним бороться. Но я решаю все же рискнуть. Это все потому, что я больше хочу брильянтов, чем боюсь удава. В общем, я собираюсь сорвать один, я уже держу брильянт в руке, я тяну к себе ветку, и в это время удав падает на меня. Мы начинаем бороться, но он такой скользкий, сукин сын, что я не могу удержать его, и он душит меня, и слышно даже, как трещат мои кости. Дальше происходит такое, что даже вспоминать страшно. Понимаешь, он начинает заглатывать меня, сначала ноги, как будто засасывает трясина.

Перри запнулся. Он вдруг заметил, что Дик вилкой выковыривает из-под ногтей грязь и не проявляет к его сну ни малейшего интереса.

Дик сказал:

— Ну? Змея проглатывает тебя. Дальше что?

— Ладно, неважно.

На самом деле это было очень важно! Финал, полный значения! Источник радости для Перри! Однажды он рассказал сон Уилли-Джею; он описал своему другу гигантскую птицу, нечто вроде «желтого попугая». Конечно, Уилли-Джей совсем другой, он человек тонкой душевной организации, «святой». Он бы все понял. Но Дик? Дик рассмеялся бы. Этого Перри не мог вынести, никто не смел насмехаться над попугаем, который впервые посетил сны Перри, когда ему было всего семь лет. Всеми ненавидимый и сам всех ненавидящий, мальчик-полукровка жил тогда в Калифорнии в монастырском сиротском доме. Монашки нещадно секли ребенка всякий раз, когда постель его оказывалась мокрой. Одно из таких избиений Перри не забудет никогда. «Она меня разбудила. У нее был карманный фонарик, и она била им меня. Все била и била. Когда фонарик разломался, она продолжала бить в темноте». Именно тогда ему и приснился попугай, птица побольше самого господа нашего, желтая, как подсолнух! Ангел-хранитель, который выклевал монашкам глаза, убил их, хотя они «молили о пощаде». Потом попугай осторожно поднял Перри и в своих объятиях перенес в рай. Шли годы, и одни мучения, от которых попугай спасал Перри, сменялись другими. Вслед за монашками пришли старшие ребята, отец, неверная девушка, сержант, под началом которого Перри служил в армии. Все новые и новые мучения, но попугай, этот крылатый мститель, оставался. Так и с удавом из сна. Кончилось все тем, что не удав проглотил Перри, а попугай проглотил змею. И в довершение всего — благословенное вознесение в рай! Рай являлся ему в двух вариантах. В первом Перри понимал, что он в раю, по ощущению собственного могущества, своего неоспоримого превосходства над всеми. В другом варианте рай представлялся Перри чем-то вполне реальным.

— Наверно, было что-нибудь такое в кино. Иначе, где еще я мог видеть такой сад? С белой мраморной лестницей? С фонтанами? А если спуститься в конец сада, то открывался потрясающий вид на океан. Как у побережья Кармела в Калифорнии. Но самое удивительное — там был длинный-длинный стол. Ты, наверно, никогда и не представлял себе, что вообще может быть столько еды! Устрицы! Индейки! Сосиски! И фрукты — столько фруктов — на целый миллион человек! И подумать только, все это можно есть даром. Я не боюсь дотронуться до всего этого. Я могу есть, сколько влезет. Вот какой он, рай!

— Я-то человек нормальный, — сказал Дик, — мне ничего не снится, кроме кошечек-блондинок. Кстати, насчет снов: помнишь, что приснилось козе?

Таков был Дик. О чем бы ни говорили, он всегда тут как тут со своими сальными анекдотами. Но он хорошо их рассказывает, и даже ханжа Перри не мог не рассмеяться.


Канзасская «Стар» поместила на своих страницах подробное описание похорон Клаттеров. Перри прочел его два дня спустя, валяясь на постели в номере гостиницы.

«За пять лет существования методистской церкви такое здесь случилось впервые. Почтить память погибших собралась тысячная толпа. И около шестисот человек пришли в тот теплый не по сезону день на кладбище „Вэлли Вью“ в северном районе городка. Они молились господу у открытой могилы. Их голоса, слитые воедино, разносились по всему кладбищу».

Тысяча человек! Перри был потрясен. Во что же могли обойтись такие похороны? Мысли о деньгах все еще не оставляли Перри. Правда, они не мучили его так неотступно, как утром, когда за душой не были ни гроша. Дела поправились. Благодаря Дику денег было вполне достаточно, чтобы переправиться в Мексику.

Этот Дик! Хладнокровный. Ловкач. Надо отдать ему должное. Черт его побери, он умеет «втереть очки». Ну хотя бы с этим продавцом из магазина в Канзас-Сити. Там Дик начал действовать. Перри-то и в голову не приходило пытаться подделать чек. Никогда он этого не пробовал. Перри нервничал, но Дик был спокоен.

— Ты только стой рядом — больше мне ничего от тебя не надо. Не вздумай смеяться или удивляться, что бы я ни болтал. Вся штука в том, чтобы перестраиваться на ходу.

Дик небрежно вошел в магазин, представил продавцу Перри как друга, который собирается жениться, и быстро продолжал:

— Я буду шафером. Помогаю с покупками. Ха-ха-ха, с его, с позволения сказать, приданым.

Продавец попался на крючок. И вскоре Перри примерял довольно мрачного вида костюм, который продавец счел наиболее подходящим для предстоящей церемонии. Оглядев непропорциональную фигуру покупателя, продавец сказал:

— Боюсь, нам не обойтись без кое-каких переделок.

— О, не беспокойтесь, — сказал Дик. — Свадьба состоится только на будущей неделе.

Уладив дело с костюмом, они выбрали кучу пиджаков и брюк ярких расцветок, которые, по мнению Дика, как нельзя лучше годились для медового месяца во Флориде.

— Вы знаете Иден-Рок в Майами? — спросил Дик продавца. — У них там забронированы места в гостинице. Ничего себе подарочек преподнесли ее старики: две недели по сорок долларов в день. Как вам это нравится! Девочка в порядке, да к тому же еще и богата. Неплохо пристроился несчастный коротышка. А красивые парни вроде нас с вами…

Продавец протянул ему счет. Дик полез в карман, нахмурился, щелкнул пальцами и сказал:

— Черт возьми, я забыл бумажник.

Эти слова показались Перри жалкой уловкой, которая вряд ли обманет даже «старого ниггера». Однако продавец не разделял мнения Перри. Он достал чековый бланк и после того, как Дик заполнил его и проставил сумму, на восемьдесят долларов превышающую предъявленный счет, немедленно вернул разницу наличными.

Выйдя из магазина, Дик сказал:

— Значит, на будущей неделе ты собираешься жениться? Тогда надо купить кольцо.

Спустя несколько минут они подъехали на стареньком «шевроле» Дика к магазину «Лучшие ювелирные изделия». Там они таким же способом приобрели два бриллиантовых кольца. Из ювелирного магазина Перри и Дик двинулись в ломбард, чтобы заложить драгоценности. Перри было явно жаль расставаться с кольцами. Он уже наполовину поверил в существование своей выдуманной невесты, хотя его представление о ней отличалось от образа, созданного Диком. Она вовсе не красавица или богачка, просто аккуратная девушка, ласковая, с тихим голосом, может быть с образованием. Короче говоря, интеллигентная особа. О такой девушке Перри мечтал всегда, но встретить ее никак не мог.

Если, впрочем, не считать Куки, медсестру, которая выходила его в госпитале, куда он попал после катастрофы. Перри пробыл там полгода. Куки жалела его, давала читать разные «серьезные книги», вроде «Унесенных ветром» и «Это моя любовь». Они сошлись, и речь заходила уже не только о любви, но даже и о предстоящей женитьбе. Но, выздоровев, Перри сказал Куки «прощай» и, не утруждая себя объяснениями, подсунул ей стихотворение, соврав при этом, что сочинил его сам.

Больше Перри никогда не видел Куки и даже не слышал о ней ничего, но несколько лет спустя он выколол ее имя у себя на руке, и, когда Дик спросил его, кто это — Куки, он ответил:

— Да так, никто. Девушка, на которой я чуть не женился. — Перри даже немного завидовал Дику, дважды женатому и имевшему троих сыновей. Жена и дети — через это положено пройти каждому мужчине. Даже если все это и не принесет счастья, как, например, Дику.

Заложив кольцо и выручив сто пятьдесят долларов, они зашли в другой ювелирный магазин и вышли оттуда с мужскими золотыми часами. Следующим объектом стал магазин фотопринадлежностей, где они «купили» кинокамеру новейшей конструкции.

— Лучший способ поместить деньги — это купить камеру или телевизор, — заявил Дик. — Их легче всего загнать или заложить.

Они тут же запаслись парочкой телевизоров, а потом взялись за самые шикарные магазины одежды: «Шепард и Фостер», «Ротшильд», «Рай для покупателя». К вечеру, когда магазины закрылись, карманы друзей были набиты деньгами, а машина ломилась от покупок, которые можно было легко «загнать или заложить». Рубашки, зажигалки, дорогие телевизоры и дешевые запонки. Глядя на все это, Перри преисполнился сознанием собственного величия. Теперь впереди замаячила Мексика. Можно было начать все сначала и пожить «по-настоящему». Но Дик выглядел подавленным. Он лишь пожал плечами в ответ на поздравления Перри:

— Нет, честное слово, Дик, ты был на высоте. Я сам чуть не поверил тебе.

Перри было трудно понять, почему Дик, обычно столь самоуверенный, вдруг скис, загрустил и поник именно теперь, когда у него были все основания для бахвальства.

— Может, выпьем?

Они остановились у бара. Дик выпил три «апельсиновых». После третьей рюмки он вдруг спросил:

— А как же отец? Он славный старикан. А мать, ты же ее видел. Что же будет с ними-то? Ну я, скажем, поеду в Мексику. Или еще куда-нибудь. Но они-то останутся, когда начнется заваруха с этими чеками. Я знаю отца. Он наверняка захочет оплатить их. Как всегда. А он не может, потому что он старый, больной и нищий.

— Я тебе вполне сочувствую, — искренне сказал Перри.

Перри не был добряком, но всегда отличался сентиментальностью. И привязанность Дика к родителям, его забота о них трогали его.

— Но, черт возьми, Дик, это же очень просто, — сказал Перри. — Мы сможем оплатить чеки. Ведь в Мексике мы добудем кучу денег.

— Как?

«Как?» Почему Дик спрашивает? Это озадачило Перри. Ведь столько возможностей, о которых они не раз говорили. Золото-искательство, подводные поиски скрытых в пучине моря сокровищ — вот хотя бы два из многочисленных вариантов, которые предлагал Перри. Но есть же и другие способы разбогатеть. Например, рыболовецкая шхуна. Они часто обсуждали возможность приобретения шхуны для ловли рыбы в открытом море. Они собирались водить судно сами, хотя никогда не имели дела даже с каноэ и в жизни не поймали ни одной гуппи. Судно можно сдавать в аренду туристам. Еще можно солидно подзаработать, перегоняя через границы южноамериканских стран краденые автомобили. (За один такой перегон платят пятьдесят долларов, вычитал где-то Перри.) Но Перри решил напомнить Дику только о сокровищах, которые ждали их на Кокосовом острове, крохотном кусочке земли, примыкающем к Коста-Рике.

— Без дураков, Дик. Это точно, — сказал Перри. — У меня есть карта. Я все разузнал про это дело. В восемьсот двадцать первом году там закопали золотые самородки, драгоценные камни, я читал, что они стоят шестьдесят миллионов долларов. Даже если мы найдем не все, и то хлеб. Ты слушаешь меня, Дик?

До сих пор Дик всегда горячо поддерживал россказни Перри о всяких там его сокровищах. Но на этот раз Перри показалось, что Дик всего лишь делал вид, что верит, а на самом деле издевался над ним.

Эта мысль, впервые пришедшая в голову Перри, причинила ему острую боль. Но она мелькнула и прошла, не оставив следа, потому что Дик, ухмыльнувшись и подмигнув ему, сказал:

— Конечно, слушаю, детка. Ты прав всю дорогу.

Старый «шевроле» выехал из Канзас-Сити в ночь на воскресенье 21 ноября. Багажник был так забит вещами, что не закрывался, и часть из них пришлось привязать на крыше. В машине на заднем сиденье стояли один на другом два телевизора. Пассажирам было тесновато: и Дику, который вел машину, и Перри, прижимавшему к себе любимую гитару. Что касается прочего имущества Перри — фибрового чемодана, старого транзистора «Зенит», бутылки с имбирным пивом (он опасался, что в Мексике может не оказаться этого божественного напитка), двух огромных ящиков, набитых книгами, рукописями и дорогими сувенирами, — то оно тоже было засунуто внутрь машины. И все это — несмотря на яростный протест Дика. Он орал, топал ногами и назвал вещи Перри «пятьюстами фунтов дерьма собачьего».

К полудню они пересекли границу штата Оклахома, Канзас — позади! Перри вздохнул с облегчением. Наконец-то они в дороге! В пути. И никогда не вернутся обратно. Ему не о чем жалеть, ему не с кем прощаться, никто всерьез не задумается о том, куда он исчез. Другое дело Дик. Он покидал тех, кого, по его словам, любил: сыновей, мать, отца, брата, — людей, которых он не осмелился посвятить в свои планы, с которыми не простился, хотя понимал, что не увидит их больше никогда, во всяком случае, на этом свете.

Дик и Перри остановились перекусить. Был полдень. Дик в бинокль обозревал окрестности. Горы, ястребы на фоне светлого неба. Пыльная дорога через пыльную деревню. Вот уже два дня они в Мексике, и пока все вполне прилично, включая пищу. (Как раз в этот момент Дик уплетал холодную жирную тортилью.) Утром 23 ноября они пересекли границу у Ларедо, в Техасе, и первую ночь провели в публичном доме Сан-Луис-Потоси. До Мехико-Сити, конечного пункта их маршрута, еще двести миль на юг.

— Знаешь, о чем я думаю? — спросил Перри. — По-моему, мы с тобой малость того. Если могли такое сделать.

— Какое «такое»?

— Ну, тогда.

Дик вложил бинокль в роскошный кожаный футляр с тиснеными буквами Г. У. К. Он был раздражен. Дьявольски зол. Какой черт тянет Перри за язык? Что толку все время вспоминать эту проклятую историю? Ну просто же невыносимо. Они ведь договорились не вспоминать ни о чем. Забыть — и все тут.

— У людей, которые могли сделать такое, не все дома, — сказал Перри.

— Отвяжись, — ответил Дик. — Я вполне нормальный.

Дик не кривил душой. Он считал себя человеком уравновешенным и неглупым, пожалуй, даже поумнее многих. Что до Перри, то да, он уж точно малость не в себе, по меньшей мере у него «не все в порядке». Весной в канзасской тюрьме Дик стал кое-что замечать за ним: Перри «был таким ребенком» — мочился в кровать, звал во сне папу («Папа, я тебя везде искал, где ты был, папа?»), «мог часами сидеть, посасывая большой палец и изучая дурацкие карты». В то же время он мог «нагнать жуть», приходил в ярость быстрее, чем «десять пьяных индейцев». Но никто не подозревал об этом. «Он мог запросто решить прикончить тебя, но и вида не подавал», — сказал Дик однажды. Потому что внешне он всегда оставался спокойным парнишкой со слегка сонными глазами и ровным вкрадчивым голосом. Было время, когда Дик думал, что имеет власть над этими внезапными вспышками холодной ярости. Но он ошибся. Он не был больше уверен в Перри — он не знал, что думать о нем. Одно Дик знал твердо: Перри следует опасаться, но не понимал, почему он его все-таки не боится.

— В глубине души, — продолжал Перри, — в самой, самой глубине не представляю, как я мог сделать такое.

— А как же насчет черномазого? — спросил Дик.

Молчание. Дик почувствовал, что Перри смотрит на него. Неделю назад в Канзас-Сити Перри купил темные очки — шикарные темные очки с зеркальными стеклами. Дику они не нравились будто бы потому, что стыдно появиться где-нибудь с человеком, «который может нацепить на себя такую пижонскую штуку». На самом деле его раздражали зеркальные стекла, которые скрывали глаза Перри.

— Черномазый, — сказал Перри, — это другое дело.

Он проговорил эти слова с явной неохотой, и Дик сразу насторожился:

— А может, ничего и не было? Может, ты вовсе и не убивал его?

Это был очень важный для Дика вопрос, потому что весь интерес его к Перри, мнение о его характере и возможностях вытекали именно из рассказа Перри о том, как он «под настроение» забил да смерти негра.

— Ясно, я убил его. Но ведь то черномазый. Вот в чем разница, — сказал Перри. — И знаешь, что больше всего меня грызет? Насчет того, нашего дела? Не может оно так просто сойти нам с рук. Не может этого быть. Говорить о стопроцентной гарантии — просто бред. Что-то должно случиться. Не могу избавиться от этой мысли.

Хотя Дик ходил в детстве в церковь, в бога он никогда не верил. Да и суеверным его нельзя было назвать. Не то что Перри. Дик не придавал никакого значения ни разбитым зеркалам, которые сулили семь лет несчастий, ни свету молодого месяца, который, отразившись в стекле, навлекал различные беды. Но Перри со своей тревогой все-таки посеял сомнения в душу Дика. Временами его одолевал страх, особенно когда он задавал себе вопрос: так ли уж все сойдет им с рук? Вдруг он крикнул Перри:

— А ну, заткнись!

Он завел мотор. Впереди по пыльной дороге в лучах теплого солнца трусила собака.

Когда Перри задал Дику тот вопрос: «Знаешь, о чем я думаю?» — он понимал, что этим начал разговор, который вряд ли придется по душе Дику. Да и сам он хотел поскорее замять дело. Он был согласен с Диком: действительно, зачем снова возвращаться к больному вопросу? Но Перри не мог заставить себя выбросить все из головы. Временами он ощущал странную подавленность, особенно когда «вспоминал это» — вспыхнувшее в темной комнате голубое пламя, стеклянные глаза большого игрушечного медведя и слова, голос, повторявший несколько слов: «Нет! Пожалуйста! Нет! Нет! Нет! Нет! Не надо! Пожалуйста, не надо! Пожалуйста!»

Он снова и снова слышал звук покатившегося по полу серебряного доллара, топот ботинок по деревянной лестнице, дыхание, хрип, а потом бульканье и клекот, мучительные попытки мужчины с перерезанным горлом втянуть в себя воздух.

Сказав: «Я думаю, что мы с тобой малость того», Перри признался в том, в чем «ненавидел признаваться». Ведь «горько» признаваться в чем-то постыдном, особенно если ты в этом не виноват и, может быть, «таким родился на свет». Посмотрите на его семью. Его мать, алкоголичка, умерла, захлебнувшись собственной блевотиной. Из всех ее детей — двух сыновей и двух дочерей — только младшая дочь, Барбара, жила по-человечески: она обзавелась семьей и растила детей. Ферн, другая дочь, выбросилась из окна гостиницы в Сан-Франциско. (Перри старался убедить себя в том, что Ферн «просто выпала из окна», потому что он любил ее. Она была «такая чудесная», такая «способная», «ужасно здорово» танцевала и недурно пела. «Если бы ей хоть немножко повезло, она при своей наружности могла бы стать звездой». Очень грустно представлять себе, как она карабкается на подоконник и бросается вниз с пятнадцатого этажа!) Был еще Джимми, старший брат, который убил свою жену и на другой день покончил с собой.

Потом до него донеслись слова Дика: «Отвяжись. Я вполне нормальный». Вот смехота! Ладно, пусть. Перри продолжал: «В глубине души, в самой, самой глубине не представляю, как я мог сделать такое». И тут же он понял свою ошибку, потому что Дик немедленно спросил: «А как же насчет черномазого?» Перри рассказал Дику эту историю для того, чтобы завоевать его дружбу и доверие. Перри хотелось, чтобы Дик уважал его, видел в нем такого же «настоящего мужчину», каким был сам. Однажды они прочитали и обсудили статью из «Ридерз дайджест» «Умеете ли вы разбираться в людях?». («Когда вы ждете приема у зубного врача или стоите на вокзале в ожидании поезда, постарайтесь внимательно рассмотреть окружающих вас людей. Обратите внимание на их походку. Негнущиеся колени, скорее всего, выдают сильный характер. Нетвердая походка говорит о недостатке решительности».) Перри тогда сказал:

— Я всегда блестяще разбирался в людях, будь это не так, меня бы уже давно не было на свете. Если бы я не понимал, кому можно доверять. Вообще-то, таких мало. Но тебе, Дик, я доверюсь. Сейчас ты в этом убедишься, потому что после того, как расскажу тебе кое-что, я окажусь в твоей власти. Этого я еще никогда никому не рассказывал. Даже Уилли-Джею. Как однажды я порешил одного парня.

И Перри увидел, что Дик сразу заинтересовался, стал слушать внимательно.

— Все произошло пару лет назад. В Лас-Вегасе. Я жил в старом пансионе, когда-то там был шикарный публичный дом. Но это давно, а теперь от былого шика не осталось и следа. Дом надо было снести десять лет назад, а пока он разваливался сам по себе. Самые дешевые комнаты находились на чердаке, там я и жил. Рядом со мной жил черномазый. Его звали Кинг, он остановлился там проездом. Кроме нас с Кингом на чердаке не было ни души, если не считать миллиона тараканов. Кинг был немолод, но он много работал на открытом воздухе, строил дороги и сложения был — будь здоров. Он носил очки и много читал. Кинг никогда не запирался на ключ, и, проходя мимо, я всегда видел его лежащим на постели с книгой и веером в руках. Он тогда не работал, потому что ему удалось скопить немного денег. Кинг хотел отдохнуть, поваляться немного в постели, поразвлечься и попить пива. Читал он всякую дребедень, комиксы и разную ерунду о ковбоях. В общем, парень он был в порядке. Иногда мы вместе пили пиво, а однажды он одолжил мне десять долларов. У меня не было никаких оснований причинять ему вред. Как-то ночью стояла страшная жарища, мы оба не могли заснуть, мы сидели на чердаке, и я предложил: «Пошли, что ли, покатаемся». У меня была старая колымага, которую я перекрасил в серебряный цвет. Она называлась «Серебряный призрак». Мы поехали кататься. Выехали в пустыню. Там было холодно. Мы остановились и выпили пива. Кинг вышел из машины, и я вслед за ним. Он не заметил, как я прихватил с собою цепь. От велосипеда Она лежала под сиденьем. В общем-то, я и не собирался ничего делать, пока не начал. Я ударил его по лицу. Разбил очки. И пошло. После я ровно ничего не чувствовал. Я оставил его там и больше никогда о нем не слышал. Может, никто его там и не нашел. Кроме стервятников.

Во всей этой истории правдой оставалось лишь то, что Перри действительно был знаком с негром по имени Кинг. Но если он и умер, то уж никак не по вине Перри: Перри никогда не поднимал на него руку. Вполне возможно, что Кинг все еще валялся на какой-нибудь кровати, обмахивался веером и посасывал пиво.

— А может, ничего и не было? Может, ты вовсе и не убивал его? — спросил Дик.

Перри не был прирожденным лгуном, но он уже наврал, и пути к отступлению не было.

— Ясно, я убил его. Но ведь то черномазый. Вот в чем разница. И знаешь, что больше всего меня грызет? Насчет того, нашего дела? Не может оно так просто сойти нам с рук. — Перри подозревал, что Дик разделяет его опасения. Видимо, он успел слегка заразить Дика своими мистическими предчувствиями, иначе чем объяснить его резкий окрик: «А ну, заткнись»?

Машина продолжала путь. Впереди них в ста шагах по дороге трусила собака. Дик направил машину в ее сторону. Собака была старая, полумертвая от голода. Хрупкие ее кости четко обозначались сквозь клочковатую шерсть; налети птица на ветровое стекло, удар не был бы слабее. Но Дик остался доволен.

— Так-то! — Он говорил это каждый раз, когда представлялась возможность переехать собаку. — Так-то. Была собачка — и нет ее.

В комнате отеля в Мехико-Сити стоял уродливый комод с вделанным в него сиреневатым зеркалом. В углу висело предупреждение администрации:

SU DÍA TERMINA A LAS 2 Р.М.[32]

Иными словами, нужно было освободить комнату в указанный час или заплатить за следующие сутки полностью — роскошь, которую никак не могли себе позволить нынешние постояльцы. Они сомневались даже в том, смогут ли уплатить по уже предъявленным им счетам. Все получилось именно так, как предсказывал Перри: Дик продал машину, и через три дня от двухсот долларов не осталось и следа. На четвертый день он отправился на поиски «честной работы».

— К черту! — ругался он вечером. — Ты знаешь, сколько они платят? Какая тут зарплата? Механик высшей квалификации — и два доллара в день! Мексика! Я сыт ею по горло, детка. Мы сматываемся отсюда. Обратно в Штаты. Нет, все. Я не желаю ничего слушать. Брильянты? Зарытые сокровища? Детка, очнись. Сундуков с золотом не бывает. И потопленных кораблей тоже. А даже если они и были бы, дьявол тебя побери, ты ведь и плавать-то не умеешь.

Дик одолжил денег у наиболее обеспеченной из своих здешних подружек, пятидесятилетней вдовы банкира, и купил билеты на автобус до Барстоу в Калифорнии.

— А оттуда двинемся на своих двоих, — сказал он.

Прохладным декабрьским утром с первыми лучами солнца Перри был уже на ногах. Упаковывая пожитки, он двигался почти бесшумно, чтобы не разбудить спящего Дика и младшую из его подружек, Инес.

Перри просматривал старые письма, фотографии, газетные вырезки, отбирая из них те, которые хотел взять с собой. Среди них был скверно отпечатанный опус, озаглавленный «История жизни моего сына». Автором труда являлся отец Перри. Год назад он отослал это письмо в Совет по условному освобождению штата Канзас для того, чтобы помочь Перри выбраться из тюрьмы, взять его на поруки. Перри читал и перечитывал послание отца, возвращался к нему сотни раз, всегда ощущая при этом острое волнение.

Собственная биография всегда вызывала у него бурю эмоций, главным образом жалость к себе, любовь и ненависть. Причем ненависть обычно преобладала. Воспоминания были печальные, хотя и не всегда. Те из них, которые относились к раннему детству, были полны радостью, рукоплесканиями, волшебством. Ему было, кажется, всего три года, когда он вместе с сестрами и старшим братом присутствовал на родео. На арене высокая женщина из племени чероки объезжала дикую лошадь. Распущенные волосы женщины развевались, как у танцовщицы фламенко. Ее звали Фло Бакскин, она занималась родео профессионально и была даже чемпионкой. На одном из состязаний и произошла встреча красавицы индианки и простого ирландского парня Текса Джона Смита. Они вскоре поженились и наплодили четверых детей, которые и присутствовали сейчас на состязании в качестве зрителей.

Текс и Фло продолжали участвовать в родео, пока Перри не исполнилось пять лет. Жизнь их отнюдь не текла как по маслу, вспоминал Перри. «Мы вшестером ездили на раздолбанном грузовике, в нем спали, в нем же и ели — в основном кашу и сгущенное молоко. Это-то сладкое сгущенное молоко, избыток сахара изо дня в день, и доконало мои почки».

И все-таки неплохая была жизнь. Маленький Перри гордился родителями, восхищался их мастерством, их смелостью. Это было почти счастьем по сравнению с тем, что пришло на смену. Текс и Фло стали хворать и расстались со своей профессией. Они поселились недалеко от Рено, штат Невада, стали ссориться. Фло пристрастилась к виски, и в один прекрасный день (Перри только-только исполнилось шесть лет), прихватив с собой детей, отправилась в Сан-Франциско. Отец писал:

«Я послал привет вслед уезжающему грузовику, который увозил ее и орущих во всю мочь детей. Она осыпала их площадной бранью и вопила, что когда-нибудь они все равно сбегут от нее».

Действительно, в течение следующих трех лет Перри несколько раз бежал, пытаясь разыскать своего потерянного отца, потому что мать он тоже «потерял», научившись при этом презирать ее: от постоянного употребления спиртного черты ее расплылись, она разжирела, ничто уже не напоминало в ней прежнюю красавицу индианку. Она до того опустилась, что даже не знала имен тех грузчиков и кондукторов троллейбусов, которых бесплатно принимала, — она требовала только, чтобы прежде они с ней выпили и потанцевали.

— Вскоре мать отправила меня в католический сиротский дом, которым заправляли монашки, — рассказывал впоследствии Перри. — Монашки меня ненавидели. Они били меня за то, что я мочился в кровать. С тех пор не выношу монашек. И бога. И религию. Правда, потом я понял, что люди могут быть еще злее. Несколько месяцев спустя меня вышвырнули из сиротского дома и отправили кое-куда похуже. В детский приют Армии спасения. Там меня тоже возненавидели. По той же самой причине. И еще за то, что я наполовину индеец. Одна воспитательница называла меня «черномазым» и говорила, что никакой разницы между неграми и индейцами нет. Она была сам дьявол во плоти. Она наполняла ванну ледяной водой, сажала меня в нее и держала там до тех пор, пока я не синел и не начинал захлебываться. Но ее накрыли, эту суку. Потому что я схватил воспаление легких. И чуть не сдох. Два месяца меня продержали в больнице. Отец вернулся, как раз когда я помирал. Он дождался, пока я выздоровел, и забрал меня.

Отец повез Перри в Вайоминг, Айдахо, Орегон и потом на Аляску. Там Текс научил сына мечтать о золоте, находить его в песчаных отмелях ледниковых горных рек, на Аляске же Перри научился пользоваться оружием, свежевать медведей и выслеживать волков и оленей.

Теплым вечером 1945 года, во время войны, Перри очутился в Гонолулу, в одном из заведений, где наносят татуировку. Он вышел оттуда с вытатуированной на левой руке змеей с кинжалом. В Гонолулу он сбежал, поссорившись с отцом. На попутных добрался до Сиэтла, а там подрядился служить в торговом флоте.

— Но я никогда не сделал бы этого, если бы знал, что меня ждет. Я угодил в Корею, там шла война. В армии был на хорошем счету — в общем, не хуже других. Они наградили меня бронзовой медалью. Но повышения я не получил. Воевал четыре года на этой чертовой войне — как будто мог надеяться дослужиться хотя бы до капрала. Но не дослужился, и знаешь почему? Потому что сержант кое-чего хотел от меня. А я не хотел. Еще во время службы в армии, когда моя часть находилась в Форт-Льюисе, штат Вашингтон, я купил мотоцикл (или, правильнее сказать, «мертвоцикл»). Как только срок службы вышел, я сел на мотоцикл и поехал на Аляску, но доехал всего лишь до Беллингема. Шел дождь, и мотоцикл занесло.

На операцию и больницу ушло полгода. Остальные полгода Перри выздоравливал, живя в бревенчатом домике близ Беллингема. Домик принадлежал молодому индейцу, который сплавлял лес и ловил рыбу.

— Джо Джеймс. Он и его жена приютили меня. Между нами было всего три года разницы, но они обращались со мной, как с сыном, и это было прекрасно. А детей у них было много. Уже тогда — четверо. А потом стало семеро. Джо и его семья обращались со мной очень хорошо. Я ходил на костылях, ничего не мог, кроме как сидеть. Чтобы хоть как-то быть им полезным, я устроил нечто вроде школы. Учениками были их дети и несколько их приятелей — мы занимались в гостиной. Я учил детей играть на губной гармонике и на гитаре, рисовать. Проходил с ними каллиграфию. Все знают, какой у меня красивый почерк. Я как-то купил книгу по каллиграфии и до тех пор упражнялся, пока не стал писать так, как было показано в книге. Еще мы читали разные рассказы, ребята читали, а я их поправлял. Это меня забавляло. Я люблю детей. Хорошее было время. Но пришла весна. Ходить было больно, но все-таки я уже мог передвигаться.

Покинув Джеймсов, Перри решил поехать в Вустер, в Массачусетсе, к армейскому приятелю. Перри думал, что друг хорошо примет его и поможет найти приличную работу. Но разные отклонения от маршрута затянули его путешествие он мыл тарелки в ресторане в Омахе, служил на бензоколонке в Оклахоме, месяц проработал на ранчо в Техасе. В июле 1955 года по дороге в Вустер он добрался до маленького канзасского городка Филипсберга, где его настигла судьба в образе «плохой компании».

— Его фамилия была Смит. Как моя. Я даже не помню, как его звали. У него была машина, и он обещал довезти меня до Чикаго. В общем, мы добрались до этой дыры Филипсберга и остановились там, чтобы сориентироваться по карте. Кажется, было воскресенье. Все магазины закрыты. Улицы тихие, пустые. Тут мой дружрк, черт бы его побрал, предложил кое-что.

«Кое-что» сводилось к ограблению магазина «Чендлер сэйлс компани». Перри согласился, и они забрались в пустой магазин, откуда вынесли целый набор пишущих и счетных машинок. Все, возможно, сошло бы им с рук, если бы через несколько дней они не нарушили правил уличного движения в Сент-Джозефе, в штате Миссури.

— Барахло было еще в машине. Фараон, задержавший нас, хотел знать, как мы все это приобрели. Навели справки, а там, как говорится, нас «вернули» в Филипсберг. У них очень уютненькая тюрьма. Весь вопрос в том, нравятся ли человеку тюрьмы вообще или нет.

Через сорок восемь часов после ареста Перри с приятелем обнаружили открытое окно, вылезли, угнали машину и помчались на северо-запад к МакКуку, в штате Небраска.

— Мы со Смитом скоро расстались. Понятия не имею, что с ним стало дальше. Оба мы попали в списки Бюро расследований, но, думаю, он по сей день разгуливает на свободе.

Сырым ноябрьским днем автобус линии «Грейхаунд» довез Перри до Вустера, заводского городка, расположенного в холмистой местности, его улицы то поднимались вверх, то круто сбегали вниз и даже в самую хорошую погоду казались мрачными и недружелюбными.

— Я нашел дом, где жил мой друг по армии. Тот, с которым я служил в Корее. Но мне сказали, что он выехал шесть месяцев назад, а куда — неизвестно. Ну, я попереживал, поплакал, мол, всему конец и т. д. Пошел в магазин, где торговали спиртным, купил полгаллона итальянского красного, вернулся на автобусную станцию, сел на скамейку и стал пить, чтобы согреться. Скоро от плохого настроения не осталось и следа, но тут появился один тип и арестовал меня за бродяжничество.

В полицейском участке Перри записали как «Боба Тернера» — он придумал этот псевдоним, помятуя о списках ФБР. Просидев четырнадцать дней в тюрьме и уплатив штраф в десять долларов, Перри вышел из тюрьмы таким же сырым ноябрьским днем.

— Я двинул в Нью-Йорк и остановился в паршивой гостинице на Восьмой авеню, — рассказывал Перри. — Около Сорок второй улицы. С трудом получил работу в ночную смену. Мальчиком на побегушках в «Грошовом пассаже», где открыта круглосуточная торговля мелочью. Это прямо там же, на Сорок второй улице, около ресторана-автомата. Там я и ел, когда было на что. За три месяца ни разу не уходил из этого района Бродвея — не так был одет. Джинсы и сапоги. А на Сорок второй улице это все равно, там хоть голым пройдись. За всю жизнь не видал столько кретинов.

Перри провел зиму в этом безобразном районе Нью-Йорка, освещенном неоновыми рекламами; воздух был насыщен запахами воздушных кукурузных хлопьев, горячих сосисок и апельсинового напитка. Но однажды ранним солнечным мартовским утром произошло следующее:

— Две суки из ФБР разбудили меня. Арестовали прямо в гостинице — трах! Вернули в Канзас, в Филипсберг. Та же уютная тюрьма. Понавешали на меня всех собак: обвинили в воровстве, побеге из тюрьмы и краже автомобиля. Получил срок от пяти до десяти лет и очутился в Лансинге. Спустя некоторое время написал отцу. Сообщил ему приятное известие. Написал сестре Барбаре. Теперь только они и оставались у меня. Джимми покончил с собой. Ферн выбросилась из окна.

Мать померла. Уже восемь лет, как ее нет. Нет никого, кроме отца и Барбары.

Пока Перри копался и раскладывал вещи, горка предметов, которыми он очень дорожил, постепенно превратилась в гору. Но что было делать? Не мог же он бросить бронзовую медаль, полученную в Корее, или свидетельство об окончании средней школы (оно было выдано Отделом образования графства Ливенуэрт — в тюрьме Перри закончил курс образования, прерванный столько лет назад)? Жалко расстаться и с толстым конвертом, полным фотографий собственной персоны — с юношеского возраста (на обороте одной из фотографий периода службы в торговом флоте написано «16 лет. Молодо-зелено») до недавних снимков в Акапулько. И еще полсотни других реликвий: карты с помеченным местонахождением кладов, объемистая тетрадь представлявшая собой личный толковый словарь Перри и содержавший выражения, которые казались ему «полезными» или «красивыми».

На обложке другой тетради было выведено изысканным почерком «Личный дневник Перри Эдуарда Смита» — заглавие неточное, так как оно не отвечало содержанию тетради. На самом деле это была своего рода антология малоизвестных фактов («Каждые пятнадцать лет Марс приближается к Земле. 1958 год — это такой год»), стихов и цитат («Человек — не остров, он не сам по себе») и отрывков из газет и книг, которые либо переиначивались, либо цитировались. Например: «У меня много знакомых и мало друзей; тех, кто знает меня по-настоящему, еще меньше», «Услышал о новом крысином яде. Действует мгновенно, не имеет запаха, не оставляет никаких следов». «Прочитал интересную статью в февральском номере журнала „Как мужчина с мужчиной“. Называется „Как я ножом пробил себе дорогу к бриллиантам“. „Человеку, привыкшему к свободе и всей ее прелести, почти невозможно понять, что значит лишиться этой свободы“ — слова Эрла Стэнли Гарднера». «Что такое жизнь? Это блеск светлячка в ночи. Это вздох бизона зимой. Это маленькая тень, которая пробегает по траве и исчезает в заходящем солнце» — слова Кроуфута, вождя индейцев племени блекфут.

Последняя запись была сделана красными чернилами и окружена зелеными звездочками; этим, видимо, подчеркивалось личное отношение к ним. «Вздох бизона зимой» — так он представлял себе жизнь. Зачем волноваться? К чему потеть, беспокоиться? Человек — ничто, туман, тень, поглощаемая тенью. Но, черт возьми, все равно беспокоишься, вынашиваешь планы, кусаешь себе ногти и бесишься из-за дурацкой надписи на картоне:

SU DÍA TERMINA A LAS 2 Р.М.

— Эй, Дик, ради Христа, — позвал Перри, — поторапливайся! Наш день кончается в два часа.

* * *

Парня звали Флойдом Уэллсом. Он был мал ростом и отличался полным отсутствием подбородка. За свою жизнь Уэллс перепробовал немало способов заработать себе на хлеб; служил в армии, нанимался на ранчо, работал механиком, крал. Последнее обстоятельство привело его в канзасскую тюрьму, где ему надлежало отбыть срок от трех до пяти лет. Во вторник вечером 17 ноября он лежал в камере и слушал радио. Передавали сводку новостей, но монотонный голос диктора и обыденность событий («Канцлер Конрад Аденауэр прибыл сегодня в Лондон, чтобы вести переговоры с премьер-министром Гарольдом Макмилланом…», «Президент Эйзенхауэр в течение семидесяти минут рассматривал проблемы, связанные с космосом, и уточнял бюджет, необходимый для изучения космического пространства, с доктором Т. Кейтом Гленнаном») действовали на него усыпляюще. Внезапно он услышал нечто такое, что сон как рукой сняло: «Следственные органы, занятые расследованием обстоятельств трагической гибели четырех членов семьи Герберта У. Клаттера, обратились к общественности с просьбой сообщить любые данные, которые могли бы пролить свет на это необъяснимое преступление. Рано утром в прошлое воскресенье Клаттера, его жену и двоих детей нашли убитыми в их доме близ Гарден-Сити. Преступники их связали, заткнули рты кляпами и убили выстрелами в голову из охотничьего ружья двенадцатого калибра. Следственные органы признают, что им не удается выяснить мотивов преступления, которое, по словам Лоутена Сэнфорда, директора канзасского Бюро расследований, является самым жестоким в истории Канзаса…»

Уэллс был потрясен. Он не мог поверить своим ушам, так он впоследствии описал свою реакцию, хотя ему-то меньше всех следовало бы удивляться: Уэллс не только был знаком с убитыми, но и прекрасно знал, кто их убил.

Началось это давным-давно — одиннадцать лет назад, осенью 1948 года, когда Уэллсу было девятнадцать. Он шатался по стране, работал кем придется.

— Как-то меня занесло в западный Канзас неподалеку от границы с Колорадо. Искал работу. Спрашивал, где можно устроиться. Мне сказали, что человек нужен на ферме «Ривер-вэлли» — так мистер Клаттер называл свое хозяйство. И точно, он взял меня. Я проторчал там что-то около года и ушел только потому, что меня тянуло к перемене мест. Хотелось побродить по свету. Это было в сорок девятом году. Я женился, потом развелся. Попал в армию. То да се. И в пятьдесят девятом году — в июне — ровно через десять лет после того, как в последний раз видел мистера Клаттера, я сел в тюрьму. За магазин электротоваров. Хотел стащить там пару машин для стрижки газонов. Продавать их не собирался. Просто думал сдавать в аренду. Взбрело мне в голову организовать собственное дельце. Конечно, ни черта из этого не вышло. Кроме срока «от трех до пяти». Если б не это, я бы в жизни не встретил Дика. И мистер Клаттер не оказался бы в могиле. Теперь-то что уж? Ничего не попишешь. Дик был моим первым соседом по камере. Мы просидели вместе, пожалуй, с месяц. Июнь и начало июля. Он досиживал срок, в августе его должны были досрочно освободить. Дик все время трепался про то, чем займется, когда выйдет. Будто бы он отправится в Неваду, в один из этих «ракетных» городишек, купит себе форму и сделается «офицером» военно-воздушного флота. В таком виде будет очень удобно обделывать делишки с чеками. (Я не принимал эту его идею всерьез. Он хоть и продувной парень, но в офицеры уж никак не годится.) Еще он вспомнил своего дружка, Перри. Дик с ним сидел. Вроде они с Перри задумали провернуть на воле крупное дело. Я этого Перри никогда не видел. Он отсидел свое и тоже был освобожден досрочно. Но Дик всегда говорил, что если выгорит когда-нибудь стоящее дельце, то на Перри можно положиться. Не помню точно, как у нас зашла речь о Клаттере. Наверно, я вспомнил его, когда мы вспоминали, кто кем работал. Я рассказал ему, как работал целый год на пшеничных полях в западном Канзасе на мистера Клаттера. Дик спросил, богатый ли он. Да, сказал я, здорово богатый. Однажды он за одну неделю истратил десять тысяч долларов. Случалось, что таков был его недельный оборот. Потом Дик все время приставал ко мне насчет семьи Клаттера. Сколько их человек? Сколько теперь лет детям? Как до них добраться? Какова планировка дома? Есть ли там сейф? Не буду отрицать, я ответил, что есть. В рабочей комнате мистера Клаттера, позади его письменного стола был сейф, или шкаф, или еще что-то в этом роде. Тут Дик и стал болтать, что убьет мистера Клаттера. Говорил, что они с Перри доберутся туда, ограбят дом и укокошат всех свидетелей, всех, кто там окажется. Он десятки раз расписывал, как они все это сделают — как свяжут людей, как потом прикончат. Я говорил ему: Дик, ты с этим делом не справишься. Но, если по-честному, я ни разу не пытался его отговаривать. Потому что ни секунды не верил, что он это серьезно, считал все пустой болтовней. В тюрьме о чем только не треплешься. То и дело слышишь о будущих грабежах и убийствах. Сплошной свист. Никто не принимает это всерьез. Поэтому, когда я услышал сообщение по радио, я ушам своим не поверил. Подумать только, вышло. Совсем так, как Дик говорил.

Все это Флойд Уэллс рассказал впоследствии, а сейчас он был еще далек от каких-либо признаний. Он до смерти боялся, что другие заключенные проведают о его доносе. И тогда за его жизнь можно будет поручиться разве что шкурой дохлого койота. Прошла неделя. Флойд выжидал. Он следил за всеми сообщениями радио и газет и в одной из них прочел, что канзасские «Новости» обещали награду в тысячу долларов тому, кто сумеет пролить хоть какой-нибудь свет на тайну убийства Клаттеров. Ради этого стоило рискнуть. Уэллс почти решился. Но страх все еще сдерживал его. Уэллса пугали не столько другие заключенные, сколько власти, которые могли счесть его самого причастным к этому преступлению. Ведь в конце концов, именно он показал Дику дорогу к дому Клаттеров. Можно было даже утверждать, что он знал о намерениях Дика. В общем, с какой стороны ни взглянуть, положение было двусмысленным, а оправдания сомнительными. И он молчал. Прошло еще десять дней. Наступил декабрь. Сообщения в газетах становились все более краткими, радио перестало упоминать о трагедии в Холкомбе. Видимо, те, кто занимался расследованием, не двигались с места: преступление казалось необъяснимым, улик не прибавилось с того утра, когда оно было совершено.

Но он знал. Мучимый необходимостью «с кем-нибудь поделиться», он доверился своему соседу по камере.

— Близкий друг. Католик. Верующий до мозга костей. Он спросил меня: «Что ты думаешь делать, Флойд?» А я ведь потому и рассказал ему все, что не знал, как мне быть. Он посоветовал сказать обо всем тюремному начальству. Иначе вряд ли я смогу жить с таким грузом на совести. И еще он пообещал устроить все так, что никому и в голову не придет подозревать в доносе именно меня. На следующий день он сумел передать начальнику тюрьмы, что я хочу, чтобы меня «вызвали». Он сказал, что я, кажется, знаю, кто убил Клаттеров. Ну, ясное дело, меня немедленно вызвали. Господи, до чего же я боялся, что меня сочтут соучастником убийства. Но как только начал говорить, страх пропал. Рассказал все заместителю. Потом самому начальнику. Прямо при мне он снял телефонную трубку и начал набирать номер…


В этот вечер, покидая здание суда в Гарден-Сити, Дьюи захватил конверт из плотной бумаги.

Пока на кухне жена рассказывала ему обо всех домашних неурядицах, Дьюи наливал кофе. Внезапно Мэри остановилась на середине фразы, тут только обратив внимание на раскрасневшееся лицо мужа.

Не говоря ни слова, он передал ей конверт. Мэри наспех вытерла руки, села за стол и, отхлебнув кофе, открыла конверт. Из него выпали фотографии двух молодых людей: светловолосого и брюнета со смуглой кожей — так называемые «полицейские портреты». К фотографии были приложены дела. Первое гласило:

«Хикок, Ричард Юджин. Муж. Возраст, 28. КБР 97093; ФБР

859273A. Адрес: Эджертон, Канзас. Дата рождения 6–6–31. Место рождения: К. — С. Канз. Рост: 5 футов 10 дюймов. Вес: 175 фунтов. Волосы: светлые. Глаза: голубые. Телосложение: плотное. Цвет кожи: красноватый. Профессия: красильщик машин. Преступление: обман, мошенничество, подделка чеков. Освобожден на поруки 8–12–59. Кем: Об. К. — С. К.»

Второе дело столь же кратко излагало историю жизни и деяний его напарника.

«Смит, Перри Эдвард. Муж. Возраст: 27–29. Место рождения: Невада. Рост: 5 футов 4 дюйма. Вес: 156 фунтов. Волосы: брюнет. Преступление: кража и побег. Когда арестован: (прочерк). Кем: (прочерк). Принятые меры: направлен в тюрьму К. С. 3–12–56 из Филипсберга. Срок–5–10. Освобожден на поруки 7–6–59».


В тот же вечер другая женщина в другой кухне, отложив в сторону носок, который она штопала, говорила, тыча очками в сторону гостя:

— Я надеюсь, что вы найдете его, мистер Най. Ради его же блага. У нас два сына, он — старший. Мы его любим. Но, господи, я же все понимаю. Он бы не собрался так скоро. Не удрал бы, не сказав ни слова ни отцу, ни брату.. Наверно, опять что-нибудь натворил. Что его толкает на это? В чем дело?

Она посмотрела в угол комнатки, где у печки на кресле-качалке сидел ссутулившись изможденный мужчина — Уолтер Хикок, ее муж и отец Ричарда Юджина. Его выцветшие глаза выражали тоскливую безнадежность. Руки огрубели; когда он заговорил, голос его звучал так, словно он им редко пользовался:

— Не могу сказать ничего плохого о сыне. Он самый обыкновенный парень, мистер Най, замечательный спортсмен, всегда был первым на школьных соревнованиях. Баскетбол! Бейсбол! Футбол! И учился хорошо. По некоторым предметам получал высшие оценки. По истории. По черчению. После школы хотел поступить в колледж. Собирался стать инженером. Но мы не сумели помочь ему. Денег не было. У нас никогда их не было. Что наша ферма — всего сорок четыре акра, еле сводим концы с концами. Думаю, Дик затаил на нас обиду из-за колледжа. Он пошел работать, сначала на железную дорогу Санта-Фе в Канзас-Сити. Зарабатывал семьдесят пять долларов в неделю. Вообразил, что с такими деньгами можно жениться. Вот они с Кэрол и поженились. Ей было шестнадцать, а ему только исполнилось девятнадцать. Я всегда знал, что это плохо кончится. Так оно и вышло.

Миссис Хикок, полная женщина с мягким овалом лица, на котором повседневная работа от зари до зари не сумела оставить следов, с упреком перебила его:

— У нас три прелестных мальчика, наши внуки, — вот что из этого вышло. А Кэрол была очень хорошая. Она тут ни при чем.

Мистер Хикок продолжал:

— Дик и Кэрол сняли приличный дом, купили шикарную машину и увязли в долгах. Хотя довольно скоро Дик стал получать больше, работая шофером на санитарной машине. Потом его взяли в «Маркл бьюик компани» — в Канзас-Сити находилось большое отделение этой компании. Он был у них механиком и красильщиком машин. Но они с Кэрол жили слишком широко, не по средствам, покупали вещи, которые были им не по карману. И Дик стал подделывать чеки. Раньше он никогда этим не занимался. В общем, мистер Най, вы, наверно, не хуже нас знаете обо всем. Почему нашего сына отправили в тюрьму? Он отсидел семнадцать месяцев за то, что просто одолжил у одного соседа охотничье ружье. Мне плевать, что говорят: ручаюсь, что он не собирался ничего красть. И парень пропал совсем. Когда он вернулся из тюрьмы, его нельзя было узнать. Стал просто чужим человеком. С ним нельзя было говорить. Он решил, что весь мир против него. Даже вторая жена бросила его, подала на развод, пока он сидел в тюрьме. Потом мне показалось, что он успокоился. Работал в магазине Боба Сэндса в Олейте. Жил вместе с нами, рано ложился спать, никак не нарушал условий досрочного освобождения. Прямо скажу, я не долго протяну, мистер Най, у меня рак. И Дик знал об этом, во всяком случае, знал, что я болен. В аккурат перед тем, как сбежать, меньше месяца назад, он сказал мне: «Ты всегда был мне хорошим отцом. Я больше никогда не сделаю ничего такого, что могло бы тебя огорчить». Он не врал, я уверен. В нем много хорошего. Если бы вы увидели его на футбольном поле или как он играл со своими детьми, вы бы мне поверили. О господи, дай мне силы понять, что же все-таки случилось?


День клонился к вечеру, и человек, сидевший за рулем, порядком устал. Это был коммивояжер средних лет, назовем его, скажем, мистером Беллом. Он мечтал передохнуть где-нибудь. Однако ему оставалось проехать еще сто миль до конечного пункта назначения — Омахи в штате Небраска. Там находилась контора огромного мясокомбината, в котором мистер Белл работал. Правила компании запрещали коммивояжерам брать в машину случайных пассажиров, но мистер Белл часто нарушал это правило, особенно когда ему становилось скучно и не было сил бороться со сном. Поэтому он немедленно затормозил, увидев на обочине двух молодых людей.

Они показались ему вполне «симпатичными ребятами». Тот, что повыше, крепкий парень с грязно-желтым ежиком на голове, привлекал к себе обаятельной улыбкой и хорошими манерами. Его спутник, коротышка с губной гармоникой в одной руке и разбухшим чемоданом в другой, в общем тоже производил впечатление славного парня, хотя и несколько стеснительного. Мистер Белл обрадовался, что пришел конец его одиночеству, что будет с кем перекинуться словечком и что ему не дадут задремать. Разве мог он предполагать, что «симпатичные ребята» собираются задушить его ремнем и завладеть его машиной и деньгами?

Он представился первый, затем поинтересовался, как зовут спутников. Приветливый молодой человек, которого он посадил рядом с собой на переднее сиденье, назвался Диком.

— А это Перри, — сказал Дик, подмигнув Перри, сидящему позади водителя.

— Я могу довезти вас до Омахи.

— Большое спасибо, сэр, — ответил Дик. — Мы и хотели в Омаху. Надеемся найти там работу.

А какую работу они ищут? Коммивояжер полагал, что может помочь им.

— Я красильщик машин, имею высшую квалификацию, и еще механик, — сказал Дик. — Привык зарабатывать приличные деньги. Мы вот с корешем только что из Мексики. Думали было остаться там. Но они ни черта на платят. Что это за заработки для белого человека?

Ах, Мексика! Мистер Белл, оказывается, провел в Куэрнаваке свой медовый месяц.

— Мы всегда мечтали съездить туда еще раз. Но когда у тебя пятеро детей, нелегко сдвинуться с места.

Перри вспоминал потом, что подумал: пятеро детей — да, жалко все-таки. И, слушая, как Дик самодовольно похвалялся своими мекеиканскими «любовными победами», Перри размышлял о том, что странно и эгоистично пытаться произвести впечатление на человека, которого собираешься убить, который через десять минут будет мертв. Если только все пройдет гладко. А почему бы и нет? Это был тот самый вариант, о котором они мечтали все эти три дня, когда на попутных добирались из Калифорнии в Неваду и через Неваду, Юту и Вайоминг в Небраску. До сих пор им ни разу не попадалось ничего подходящего. Мистер Белл, посадивший их к себе в машину, был первым человеком, который ехал один и казался денежным. Те, кто подвозил Дика и Перри раньше, совершенно им не годились: ни водители грузовиков, ни солдаты, ни тем более два негра — боксеры-профессионалы в сиреневом «кадиллаке». А мистер Белл — этот как раз то, что надо. Перри опустил руку в карман своей кожанки. Кроме пузырька с таблетками аспирина в нем лежит острый, величиной с кулак, камень с зазубринками, завернутый в носовой платок. Перри расстегнул ремень — отделанную серебром и бирюзой плеть работы индейцев племени навахо, снял его, пару раз попробовал на гибкость и положил на колени. Перри ждал, пока Дик произнесет: «Эй, Перри, дай-ка мне спичку». По этому сигналу Дик схватится за руль, а Перри раскроит голову мистера Белла завернутым в носовой платок камнем. Потом в каком-нибудь тихом местечке они пустят в ход ремень с бирюзовыми камешками и серебряной пряжкой.

Между тем Дик и приговоренный ими человек обменивались сальными анекдотами. Их смех раздражал Перри, особенно лающее похохатывание мистера Белла. Так смеялся отец Перри Текс Джон Смит. Воспоминание об отце усилило напряжение, в котором он находился: голова болела, появилась ноющая боль в коленках. Он проглотил не запивая три таблетки аспирина. Перри чувствовал, что его стошнит или он потеряет сознание, если Дик будет продолжать оттягивать. Темнело. Перед ними расстилалась совершенно пустынная дорога — ни одного жилища, ни одного живого существа. Кругом, насколько хватал глаз, простиралась голая земля, серая, как листовое железо. Пора начинать. Ну же! Он уперся взглядом в Дика, как бы стараясь передать тому свою мысль. Но Дик и сам решил действовать. Перри понял это по подрагивающему веку и каплям пота над верхней губой Дика.

И все же, когда Дик снова заговорил, это был всего лишь очередной анекдот.

Мистер Белл хохотнул.

— Эй, Перри, дай-ка мне спичку.

Но как только Перри поднял руку и уже готов был опустить камень на голову жертвы, произошло нечто потрясающее. Впоследствии Перри сказал: «Случилось чудо, будь оно проклято». Чудо предстало перед ними в виде невесть откуда появившегося на шоссе солдата-негра. Увидев человека с поднятой рукой, великодушный мистер Белл не преминул остановиться.


Дик и Перри бежали под проливным дождем. Перри отставал, потому что ноги у него короче и к тому же он тащил чемодан. Дик первым скрылся в амбаре, стоявшем рядом с шоссе. Предыдущую ночь они провели в Омахе в ночлежном доме Армии спасения. На другой день шофер грузовика доставил их через границу Небраски в Айову. Последние несколько часов они шли пешком. Дождь застал их в тот момент, когда они были на шестнадцать миль севернее разъезда Тенвилль.

В амбаре было темно.

— Дик, ты здесь? — спросил Перри.

— Давным-давно, — ответил Дик, лежавший на соломе. Дрожащий и промокший до нитки Перри упал рядом с ним. — Я до того замерз, — сказал он, зарываясь в солому, — до того замерз, что согласился бы сгореть вместе с этой проклятой соломой.

Он продрог до костей и умирал с голоду. В прошлую ночь они довольствовались супом Армии спасения, а сегодня их единственной едой были несколько кусочков шоколада да жевательная резинка, которую Дик стащил с какого-то прилавка.

Все упиралось в деньги. Их отсутствие заставило Дика принять решение, которое Перри назвал бредом сумасшедшего. Дик решил вернуться в Канзас-Сити. Когда он впервые заикнулся об этом, Перри сказал:

— Сходи к психиатру.

Они возобновили спор сейчас, прижавшись друг к другу в холодной тьме и прислушиваясь к шуму дождя. Да им хотя бы потому нельзя появляться в Канзас-Сити, доказывал Перри, что Дика наверняка уже разыскивают за нарушение условий досрочного освобождения. Это «в лучшем случае». Но на Дика аргументы Перри не произвели ни малейшего впечатления. Он утверждал, что именно в Канзас-Сити легче всего осуществить махинации с подделкой чеков. Он продолжал:

— Конечно, нам надо быть поосторожнее. Ордер-то на арест у них есть. За те чеки. Но мы провернем все за один день. Только день — и дело в шляпе. Если сделаем достаточно денег, то можно будет двинуть во Флориду. Проведем рождество в Майами. Пожалуй, и на зиму там останемся, если Майами нам подойдет.

Но Перри жевал резинку, дрожал и хранил угрюмое молчание. Дик спросил:

— В чем дело, дорогуша? Ты все о том же? Да выкинь ты это из головы. Не допрут они никогда, что есть какая-то связь.

Перри ответил:

— Думаю, что ты ошибаешься. И если так — не миновать нам «угла».

До сих пор никто из них не упоминал о высшей мере наказания в штате Канзас — о виселице, о смерти в «углу». Так заключенные канзасской тюрьмы называли сарай, в котором приводились в исполнение смертные приговоры.

Оушен-драйв, 335-адрес отеля «Соммерсет» на Майами-Бич. Это грязно-белое квадратное строение с лиловыми разводами на стенах. Реклама гласит: «Свободные комнаты — дешевые цены, комфортабельный пляж, свежий морской воздух». Вдоль унылого вида улочки тянется длинный ряд точь-в-точь таких же грязно-белых оштукатуренных отелей. Комфортабельный пляж «Соммерсета» в декабре 1959 года являл собой два зонта, воткнутых в узкую полоску песка позади отеля. На одном из зонтов, розовом, было написано: «Мы обслуживаем мороженым „валентайн“». В рождественский полдень в тени этого зонта возлежали, наслаждаясь звуками транзистора, четыре дамы. Под голубым зонтом с повелительной надписью: «Загорайте с кремом „Коппертон“ обосновались Дик и Перри. Вот уже пять дней они занимали двухместную комнату в „Соммерсете“ и платили за нее восемнадцать долларов в неделю».

Перри сказал:

— Ты ни разу не пожелал мне веселого рождества.

— Веселого тебе рождества, детка. И счастливого Нового года.

Дик был в плавках, а Перри сидел совершенно одетый, не сняв даже туфель и носков. Ничто, однако, не мешало ему пребывать в хорошем расположении духа. Дик, пытаясь завладеть вниманием дам под розовым зонтом, занялся гимнастикой. Перри читал газету «Майами геральд». От одной статьи он не мог оторваться. Речь шла об убийстве семьи во Флориде — мистера и миссис Клиффорд Уокер, их четырехлетнего сына и двухлетней дочери. Убийца обошелся без кляпов и веревок, прикончил свои жертвы выстрелами в голову из мелкокалиберной винтовки. Преступление, лишенное улик и немотивированное было совершено в субботу вечером 19 декабря на ранчо вблизи Таллахасси.

Перри прочитал статью Дику:

— Где мы были в прошлую субботу вечером?

— В Таллахасси, что ли?

— Спрашиваю, кажется, я?

Дик задумался. В четверг вечером они выехали из Канзаса, попеременно меняясь у руля, проехали через Миссури в Арканзас, через Озарке до Луизианы, где рано утром в пятницу вынуждены были остановиться из-за перегоревшего генератора. (Подержанная запасная часть, купленная в Шривпорте, обошлась им в 22 доллара пятьдесят центов.) В ту ночь они спали в машине где-то у границы Алабамы с Флоридой. На следующий день они меньше торопились и позволили себе обычные для туристов развлечения: побывали в питомниках аллигаторов и гремучих змей, покатались в лодке со стеклянным дном по кристально чистому озеру, съели дорогой обед из омара на вертеле в приморском ресторане. Прекрасный был день! Но, добравшись до Таллахасси, они оба порядком устали и решили там заночевать.

— Фантастика! — Перри снова пробежал глазами статью. — Знаешь, я бы совершенно не удивился, если бы узнал, что это дело рук сумасшедшего. Какого-нибудь чокнутого малого, который прочитал о том, что было в Канзасе.

Дик побежал к воде. Он брел по мокрому песку, останавливаясь то там, то тут в поисках ракушек. Еще мальчишкой он завидовал соседскому сыну, который поехал отдыхать к океану и вернулся с коробкой, битком набитой ракушками. Дик так возненавидел парнишку, что украл ракушки и раздробил их молотком одну за другой. Он постоянно ощущал зависть, врагом становился тот, кем хотел быть сам Дик, или тот, у кого было что-нибудь, чего хотелось Дику. Например, мужчина из гостиницы «Фонтенбло». Дик и сейчас видел окутанные дымкой, расплывчатые контуры башен дорогих гостиниц — «Фонтенбло», «Иден Рок». «Рони Пласа». На второй день их пребывания в Майами он предложил Перри пойти взглянуть на эти злачные места. «Может, удастся подцепить пару богатых баб». Перри колебался, он боялся, что все уставятся на их одежду: брюки цвета хаки и спортивные рубашки. На самом деле их появление в роскошном «Фонтенбло» среди мужчин в шелковых полосатых плавках и женщин с норковыми палантинами поверх купальных костюмов прошло незамеченным. Они зашли в холл, постояли там, потом двинулись в сад и задержались около плавательного бассейна. Там-то Дик и увидел того мужчину. Он был примерно одних с Диком лет, этот человек, и сошел бы за игрока, или адвоката, или чикагского гангстера. Уж он-то изведал прелесть денег и власти. Весь его вид говорил об этом. Блондинка, похожая на Мэрилин Монро, натирала его жидкостью для загара, а он лениво протягивал руку с усеянными перстнями пальцами к запотевшему ото льда стакану апельсинового сока. Почему все это никогда не будет принадлежать Дику? Почему этому сукину сыну дано все, а ему — ничего? Почему везет именно этому жирному ублюдку? Он, Дик, обладал властью, держа в руке нож. И пусть жирные ублюдки остерегаются, не то он им выпустит кишки. День был испорчен. Виной тому — красивая блондинка, втиравшая лосьон для загара. Он сказал Перри:

— Пошли отсюда к чертовой матери.

Звуки рождественских гимнов, доносившихся из транзистора — из-под розового зонтика, странно сочетались с яркими лучами солнца над Майами и с неумолчными криками чаек.

Возвышенная музыка в исполнении церковного хора до слез взволновала Перри. И, как всегда в такие минуты глубокого волнения, в голову ему пришла мысль, полная тайного очарования: самоубийство. Опаленные солнцем острова, зарытое золото, синее полыханье моря, в глубины которого ныряет охотник за подводными сокровищами, — все эти мечты постепенно улетучились. Умер, не успев родиться, и «Перри О’Парсонс», плод необузданной фантазии, звезда сцены и экрана, в существование которой Перри в свое время поверил почти всерьез. На что теперь можно было рассчитывать? Они с Диком участники гонки без финиша — так казалось Перри. Вот и теперь, не проведя в Майами и недели, они собирались вновь двинуться в путь. Дик, проработав один день в автодорожной компании «Эй-би-си», где в час платят 65 центов, заявил:

— Майами еще почище Мексики. Шестьдесят пять центов! Это не для меня. Я пока еще белый.

Так что завтра с утра пораньше с двадцатью семью долларами в кармане, оставшимися от добытых в Канзасе, они двинут куда-нибудь на запад, в Техас, в Неваду, — в общем, без точного маршрута.

В пять часов пополудни, приблизительно через двадцать минут после того, как угнанный «шевроле» оставил позади невадскую пустыню и въехал в город Лас-Вегас, длинное путешествие подошло к концу. Однако это случилось только после того, как Перри навестил местное отделение связи и получил высланную им самим до востребования большую картонку; ее содержимое — хлопчатобумажные армейские брюки цвета хаки, изношенные рубашки, нижнее белье и две пары сапог с серебряными пряжками — никак не соответствовало сумме, в которую Перри оценил посылку, отправляя ее из Мексики, сто долларов. Дик, ожидавший Перри на улице, пребывал в радужном настроении, он принял решение, которое, как ему казалось, позволит покончить со всеми трудностями и откроет перед ним новую блестящую дорогу. Он решил разыграть из себя офицера авиации. Эта мысль уже давно увлекала Дика, и Лас-Вегас был идеальным местом для ее осуществления. Он уже успел выдумать себе офицерский чин и фамилию, которая на самом деле принадлежала бывшему знакомому — начальнику тюрьмы штата Канзас, Трэси Хэнду. В качестве капитана Трэси Хэнда он собирался, щеголяя сшитой на заказ формой, «пройтись по полосе», то есть обойти все круглосуточно действующие игорные дома Лас-Вегаса, тянувшиеся длинной полосой вдоль главной улицы города. Выдавая фальшивые чеки в течение двадцати четырех часов кряду, он рассчитывал собрать три, а то и четыре тысячи долларов. В этом заключалась лишь половина его плана. Другая же половина заключалась в два слова: «Прощай, Перри». Дика от него уже тошнило — от его губной гармошки, от его предрассудков, от его слезливых, женских глаз, от его вкрадчивого, тихого голоса. Подозрительный, злопамятный, самодовольный, Перри походил на жену, от которой не чаешь как избавиться. А для этого существовал лишь один путь: удрать потихоньку.

Погруженный в свои мысли, Дик не заметил, как полицейская патрульная машина проехала мимо, сбавила скорость и стала вести наблюдение. Не заметил ее и Перри, который спускался по лестнице почты, неся на плече свою мексиканскую коробку, — он тоже пропустил патрульную машину и сидевших в ней Оси Пигфорда и Фрэнсиса Маколи, полицейских, в чьих головах хранились выученные наизусть данные картотеки, в том числе описание черно-белого «шевроле» с канзасским номером–16212. Ни Перри, ни Дик не заметили полицейской машины, которая «села им на хвост», когда они отъехали от почты. Дик вел «шевроле», а Перри показывал дорогу; проехав пять кварталов к северу, затем налево, потом направо и еще четверть мили прямо, они остановились перед полувысохшей пальмой и поблекшей от непогоды вывеской, где выцвели все буквы, кроме трех: «АТЫ».

— Тут, что ли? — спросил Дик.

Перри кивнул — в тот самый миг, когда с ними поравнялась полицейская машина.

* * *

Тюрьмы — важная статья дохода графства Ливенуэрт, штат Канзас. В графстве находятся обе тюрьмы штата — мужская и женская; кроме того, здесь расположены тюрьма Ливенуэрт — главная в стране федеральная тюрьма, в Форт-Ливенуэрте, и дисциплинарные бараки военно-воздушных сил и армии США — крупнейшая военная тюрьма страны. Если выпустить на волю всех обитателей этих учреждений, ими можно было бы заселить небольшой город.

В южной части тюремного ансамбля находится небольшое странное здание — темное, двухэтажное, оно имеет форму гроба. Это строение, официально именуемое «зданием изоляции и сегрегации», представляет собой тюрьму в тюрьме. Среди заключенных нижний этаж известен под названием «ямы» — место ссылки «упрямых» заключенных, тех, кого время от времени надо «приводить в чувство». К верхнему этажу ведет железная винтовая лестница. Там, наверху, находятся камеры смертников. Убийцы Клаттеров впервые поднялись по этой лестнице дождливым субботним вечером в конце апреля.

«Новичков» раздели, помыли, постригли под бобрик; затем выдали грубую холщовую одежду и мягкие шлепанцы (в большинстве американских тюрем это обычная обувь осужденных). Вооруженный конвой провел их сквозь моросящую мглу к гробообразному строению, погнал вверх по винтовой лестнице и запер в двух камерах из двенадцати, составляющих «галерею смертников» Лансинга. Камеры похожи одна на другую как две капли воды. Размер — семь на десять футов. Освещение — ввинченная в потолок лампочка, горящая от зари до зари. Окна камеры предельно узки; в дополнение к обычной решетке они перекрыты густой проволочной сеткой, черной, как траурная вуаль. Стена сложена из грубого камня, в ее расщелинах гнездятся голуби. Ржавые железные ворота, расположенные в части стены, доступной взорам заключенных, резким скрипом петель будоражат голубей. Эти ворота ведут в пещероподобный склад, в котором даже в самый жаркий день воздух сыроват и холоден. Здесь свалены груды разных вещей: куски металла, из которых заключенные делают автомобильные номера, тес, старые станки, принадлежности для бейсбола. Здесь же стоит деревянная некрашеная виселица, слегка пахнущая сосной. Это — место казни. Когда сюда уводят преступника, заключенные говорят, что он «пошел на угол» или «отправился на склад».

В соответствии с приговором суда Смит и Хикок должны были «отправиться на склад» через шесть недель — в ноль часов одну минуту в пятницу 13 мая 1960 года.

В апреле 1960 года в тюрьмах США ожидали приведения приговора в исполнение сто девяносто человек, пятеро из которых, включая убийц Клаттеров, находились в Лансинге. Иногда важному гостю предлагают, как выразилась одна высокопоставленная особа, «совершить небольшую экскурсию по галерее смертников». Если он соглашается, ему выделяют охранника, который, сопровождая экскурсанта по железному настилу вдоль камер смертников, читает ему нечто вроде лекции о демонстрируемых «экспонатах».

— Вот это, — говорил он, возможно, посетителю в 1960 году, — не кто иной, как мистер Перри Эдвард Смит. А вот тут, по соседству, вы видите его дружка, мистера Ричарда Юджина Хикока. Вон там — мистер Эрл Уилсон. А за ним мистер Бобби Джо Спенсер — познакомьтесь. Что до этого джентльмена, то я не сомневаюсь, вы уже узнали его: это знаменитый Лоуэлл Ли Эндрюз.

Два года назад Лоуэлл Ли Эндрюз, грузный, близорукий юноша восемнадцати лет, носивший очки в роговой оправе и весивший почти триста фунтов, был второкурсником биологического факультета Канзасского университета — он учился отлично. Несмотря на его молчаливость, замкнутость и скрытность, знакомые Эндрюза как по университету, так и дома, в Уолкотте, штат Канзас, считали его очень мягким человеком, «добрейшим из добряков» (позже одна из канзасских газет напечатала о нем статью под заголовком «Самый милый мальчик Уолкотта»). Но за внешностью ученого-тихони, всегда аккуратно посещавшего церковь, скрывалось существо с извращенным, жестоким умом, полностью лишенное обычных человеческих чувств. Его семья — родители и старшая сестра Дженни Мэри — была бы потрясена, узнав, какие планы вынашивал Лоуэлл Ли летом и осенью 1958 года. Прекрасный сын и обожаемый брат обдумывал способ отравить всю свою родню.

Старший Эндрюз был относительно богатым фермером; его счет в банке был не особенно велик, но принадлежащие ему земли оценивались в двести тысяч долларов. Видимо, желание унаследовать отцовские владения и привело Лоуэлла Ли к мысли уничтожить всю семью. Лоуэлл Ли, носивший личину стеснительного, набожного студента-биолога, втайне воображал себя хладнокровнейшим преступником-профессионалом. Ему хотелось носить, подобно гангстерам, шелковые рубашки, сидеть за рулем красных спортивных автомобилей. Он хотел, чтобы в нем видели вовсе не очкастого книжного червя, не упитанного юнца. Хоть он и не питал неприязни ни к кому из своих родных — по крайней мере осознанной, — ему казалось, что убийство — самый быстрый и наиболее целесообразный способ осуществления владевших им помыслов. Он выбрал мышьяк. Задумал отравить всех, уложить мертвых в постели и поджечь дом. Тем самым Лоуэлл Ли надеялся пустить следствие по ложному следу — могла возникнуть версия о пожаре, как о несчастном случае. Но одна мысль не давала ему покоя: что, если на вскрытии обнаружатся следы мышьяка, ведь тогда можно будет заподозрить в убийстве его, Лоуэлла? К концу лета он принял другое решение. Три месяца обдумывал все детали. Наконец морозной ноябрьской ночью настала пора действовать. Лоуэлл Ли проводил каникулы дома; была дома и Дженни Мэри, умная, но внешне простоватая девушка, которая училась в колледже в Оклахоме. Двадцать восьмого ноября, около семи часов вечера, Дженни Мэри сидела с родителями перед телевизором; Лоуэлл Ли, запершись в своей спальне в конце коридора, дочитывал последнюю главу «Братьев Карамазовых». Кончив чтение, он побрился, надел свой лучший костюм, зарядил полуавтоматическую винтовку 22-го калибра и револьвер марки «рюгер» того же калибра. Сунув револьвер в кобуру, прикрепленную специальным ремешком на уровне внутреннего кармана пиджака, и перекинув винтовку через плечо, он пошел по коридору к погруженной в темноту гостиной, где светился голубой экран телевизора. Он включил свет, прицелился из винтовки, спустил курок и прямым попаданием между глаз убил сестру. В мать он выстрелил трижды, в отца — дважды. Мать с расширенными от ужаса глазами и вытянутыми руками, шатаясь, пыталась приблизиться к сыну, она пробовала что-то сказать, ее рот открылся и закрылся, но Лоуэлл Ли процедил сквозь зубы: «Заткнись!» Затем он выстрелил в нее три раза, чтоб она послушалась наверняка. Мистер Эндрюз был еще жив; он со стонами полз к кухне. На пороге кухни сын вынул из кобуры револьвер и разрядил его в отца. Выстрел, второй, пятый, десятый… Всего он выпустил в отца семнадцать пуль.


Пятница, тринадцатое мая 1960 года, день, на который была намечена казнь Перри и Хикока, прошел спокойно: Верховный суд штата Канзас разрешил отсрочку до пересмотра дела в новом составе суда в соответствии с апелляцией. В это же время приговор, вынесенный Эндрюзу, тоже рассматривался Верховным судом.

Камеры Перри и Дика были соседними, они переговаривались без труда, даже не видя друг друга. Все же Перри мало разговаривал с Диком, хотя они и не стали врагами — обменявшись вялыми упреками, они теперь относились друг к другу терпимо, словно сиамские близнецы, которым волей-неволей приходится сосуществовать. Перри разговаривал мало потому, что он — осторожный и подозрительный — не хотел, чтоб его «личные дела» становились достоянием стражи и других заключенных, особенно Эндрюза, или Энди, как его здесь называли. Интеллигентный выговор Эндрюза, его ум, образование, полученное в колледже, — все это бесило Перри, который хоть и проучился всего лишь три класса, но считал себя более образованным, чем большинство его знакомых, и любил исправлять их ошибки, особенно когда дело касалось произношения и грамматики. А тут вдруг — на тебе! — появляется какой-то мальчишка и смеет поправлять его, Перри. Нет ничего удивительно, что он и рта не раскрывает. Эндрюз, в сущности, ничего плохого не думал, он поправлял Перри не из вредности, но тем не менее Перри готов был сварить его в кипящем масле. Он долго не хотел признаваться в этом. Не желал, чтобы кто-нибудь угадал, почему однажды после очередного унижения он надулся и отказался от еды, которую приносили в камеры три раза в день. В начале июня он вовсе отказался от пищи. Перри сказал Дику:

— Ты, если хочешь, можешь дожидаться веревки. А я — нет.

С этого дня он не притрагивался к еде и питью, не произносил ни единого слова. Пост длился пять дней, пока начальник тюрьмы не счел необходимым обратить на Перри внимание. На шестой день он приказал перевести Перри в тюремную больницу. Но и это не поколебало решимости Перри: когда его пытались накормить насильно, он отчаянно сопротивлялся, мотал головой и стискивал челюсти так, что они казались окаменевшими. Дело дошло до того, что его пришлось связать и кормить при помощи зонда, введенного через нос. Тем не менее за последующие девять недель вес его упал со ста пятидесяти шести до ста пятнадцати фунтов; начальника тюрьмы предупредили, что насильственным питанием сохранить жизнь заключенному не удастся.

Хотя сила воли Перри произвела на Дика впечатление, он никак не мог поверить, что Перри в самом деле хочет покончить с собой. Когда распространился слух, будто Перри в тяжелом состоянии, Дик сказал Эндрюзу, с которым успел подружиться:

— Он просто хочет, чтоб они подумали, будто он сошел с катушек.

Эндрюз, отчаянный гурман (за время пребывания в «галерее смертников» он испещрил весь блокнот разнообразнейшими меню — там было все, от клубничного торта до жареного поросенка), сказал:

— Может, он и в самом деле сошел с ума. Так морить себя голодом!..

— Он просто хочет вырваться отсюда. Строит из себя психованного, чтоб его поместили в сумасшедший дом.

Проснувшись однажды вечером, Перри увидел у постели начальника тюрьмы.

— У меня есть кое-что для тебя. От твоего отца. Я подумал, тебе будет интересно взглянуть.

Не дождавшись ответа, начальник положил цветную открытку на постель и удалился. Ночью Перри прочитал открытку. Адресованная начальнику тюрьмы, она была отправлена из Блю-Лейка, Калифорния. Знакомым нескладным почерком на ней было выведено: «Дорогой сэр, насколько мне известно, мой сын Перри находится у вас. Напишите мне, пожалуйста, что он сделал плохого и смогу ли я увидеть его, если приеду. У меня все в порядке, и у вас, надеюсь, тоже. Текс Дж. Смит».

Перри разорвал открытку, но ее слова врезались ему в память. Она пробудила в нем чувства — и любовь, и ненависть, напомнила ему, что он все-таки жив, хоть и пытался убить себя. «И я решил — буду жить, — рассказывал он потом одному знакомому. — У меня хотят отнять жизнь, но я им помогать не стану. Нет уж, пусть сами стараются». К октябрю врач Роберт Мур счел его достаточно окрепшим для того, чтобы вернуться в «галерею смертников».

Когда он возвратился, Дик встретил его словами:

— С приездом, дорогуша.


Прошло два года.

Ушли Уилсон и Спенсер, оставив Хикока, Смита и Эндрюза одних в «галерее» с вечно горящими лампочками и затянутыми проволочной сеткой окнами.

Перри казалось, что он живет «где-то глубоко под водой». Возможно, это объяснялось тем, что в «галерее смертников» было тихо, как на дне морском; туда не проникал ни единый звук, кроме похрапывания, покашливания, шарканья ног, обутых в мягкие шлепанцы, да похлопывания голубиных крыльев. Так бывало обычно, но не всегда. «Иногда тут такой шум и гам, что не слышишь собственных мыслей», — жаловался Дик в письме к матери. «Некоторых заключенных запирают в камеры на первом этаже — здесь это называется „ямой“. Многие дерутся как бешеные, попадаются и настоящие сумасшедшие. По дороге в „яму“ они ругаются, орут. Просто жуть, выдержать невозможно. Тогда все начинают вопить, чтобы те заткнулись. Я бы очень хотел, чтобы ты прислала затычки для ушей. Только мне, наверно, все равно не разрешат ими пользоваться. Как говорят, грешным нет покоя».

Маленькое здание, построенное больше века назад, реагировало, как барометр, на любые изменения погоды: зимний холод проникал в пористый камень, а летом, когда температура превышала 100 градусов по Фаренгейту, старые камеры превращались в вонючие котлы. «Такая жара, что горит кожа, — писал Дик в письме от 15 июля 1961 года. — Я пытаюсь поменьше двигаться. Сижу на полу. Постель вся пропитана потом, лечь противно, а вонь такая, что тошнит: моемся только раз в неделю и носим одну и ту же одежду. Никакой вентиляции, а от лампочек делается еще жарче. Жуки и всякая другая нечисть стукаются об стены».

В отличие от обычных заключенных, смертники не работают; они могут использовать свое время, как хотят, — целыми днями спать, как Перри, или ночами напролет читать, как Эндрюз. Он прочитывал в среднем пятнадцать-двадцать книг в неделю — от откровенной макулатуры до поэзии Роберта Фроста, Уолта Уитмена, Эмили Дикинсон и Огдена Нэша. Дик тоже стал книжным червем. Правда, его интересы ограничивались двумя темами — сексом и юриспруденцией. Он часами перелистывал юридические книги, собирая сведения, которые, как он надеялся, помогут отменить приговор. С этой же целью он посылал письма в Американский совет гражданских свобод и в Ассоциацию адвокатов и юристов штата Канзас. В этих письмах он называл суд над собой и Перри «издевкой над процедурой суда» и просил адресатов помочь ему добиться пересмотра дела. Ему удалось уговорить Перри тоже писать подобного рода прошения, но с Эндрюзом у него этот номер не прошел.

— Ты о своей шкуре беспокойся, а я как-нибудь позабочусь о своей, — ответил Эндрюз.

На самом деле Дик в эту пору заботился не столько о своей шкуре, сколько о другом. «Волосы у меня вылезают целыми клочьями, — писал он матери, — прямо с ума схожу. Мне помнится, в нашей семье не было лысых, и я страшно боюсь, что сделаюсь старым и лысым уродом».

Осенним вечером 1961 года ночная смена караула принесла новость.

— Ну, — сказал один из караульных, — кажется, к вам прибыло пополнение.

Смертники сразу поняли, что речь идет о двух военнослужащих, которых недавно судили за убийство канзасского железнодорожника.

— Ага, — подтвердил другой караульный, — им вынесли смертный приговор.

— Ясное дело, — ответил Дик. — Популярная эта штука в Канзасе — смертный приговор. Присяжные раздают его направо и налево, все равно как конфеты детишкам.

Одному из военнослужащих, рядовому Джорджу Рональду Йорку, было восемнадцать лет; его приятель Джеймс Дуглас Лэтам был на год старше. Было в них обоих что-то необычное, поэтому в зал суда набились целые полчища девиц. Хотя молодых людей приговорили к смерти за одно убийство, они хвастали, что во время своего краткого путешествия по стране отправили на тот свет семерых.

Ронни Йорк, голубоглазый блондин, родился и вырос во Флориде. Его отец был известным водолазом, и труд его хорошо оплачивался. Семья Йорков жила дружно, а Ронни, всеми любимый сын и брат, всегда был в центре внимания. Прошлое Лэтама было тяжелым и безрадостным, пожалуй, таким же мрачным, как детство Перри. Родившись в Техасе, в многодетной, бедной семье, где мать и отец постоянно скандалили, он вскоре оказался брошенным на произвол судьбы, так как родители разошлись, не позаботившись о детях.

В семнадцать Лэтам, лишенный крова, добровольцем вступил в армию; через два года он был посажен за решетку военной тюрьмы в Форт-Худе: ходил в самоволку. Там он и встретил Ронни Йорка, отбывавшего наказание за такое же нарушение устава. Хотя они ничем не походили друг на друга — Йорк — флегматичный парень высокого роста, а Лэтам — низенький, с лисьими глазами, оживлявшими хитрое личико, — по одному вопросу их мнения абсолютно совпадали: наш мир — ненавистное, отвратительное место, и людям лучше всего быть мертвыми.

— Весь мир провонял, кругом одно дерьмо, — говорил Лэтам. — Единственный ответ на зло — это зло. Люди ничего другого не понимают. Только зло. Сожги человеку сарай — это он поймет. Отрави его собаку. Убей его.

Ронни соглашался: «Да, Лэтам прав на все сто». И добавлял при этом;

— Кого ни убей, ты сделаешь человеку одолжение.

Первыми, кому они решили сделать это одолжение, были две женщины из штата Джорджия, домохозяйки, имевшие несчастье встретить Йорка и Лэтама вскоре после того, как те удрали из военной тюрьмы, угнали пикап и отправились в Джэксонвилл, штат Флорида, — родной город Йорка. Встреча произошла у бензоколонки на темной окраине Джэксонвилла: это было ночью 29 мая 1961 года. Рядом с ними заливала бак другая машина; в ней сидели две будущие жертвы, возвращавшиеся в маленький городок около границы Флориды с Джорджией после целого дня, проведенного в магазинах Джэксонвилла. К сожалению, они заблудились, а Йорк, к которому они обратились за помощью, проявил к ним исключительную предупредительность:

— Следуйте за нами, мы вас выведем на верную дорогу.

Однако он вывел их вовсе не на ту дорогу — маленькая боковая дорожка постепенно сошла на нет в болотистой местности. Тем не менее дамы в своей машине неуклонно следовали за пикапом, пока он не остановился. В свете фар женщины увидели, как два любезных молодых человека вылезли из машины и приблизились к ним, держа в руках по черному кнуту, какими пользуются, чтобы погонять рогатый скот. Кнуты принадлежали хозяину угнанного пикапа, скотопромышленнику; Лэтам предложил использовать их как гаротту, так они и сделали, предварительно ограбив женщин. В Нью-Орлеане парни приобрели пистолет и вырезали на его рукоятке две насечки.

В течение последующих десяти дней количество насечек увеличилось сначала в Таллахоме, штат Теннесси, где бандиты стали владельцами красной спортивной машины марки «додж», убив ее хозяина, коммивояжера; и затем на окраине Сан-Луи, где они убили еще двоих. Канзасской жертвой, последовавшей за этой пятеркой, стал некий Отто Циглер. Это был крепкий старик шестидесяти двух лет, очень отзывчивый — словом, не такой человек, чтобы не помочь автомобилисту, попавшему в аварию. Естественно, мистер Циглер сразу же остановился, когда, проезжая по канзасской автостраде в одно прекрасное июньское утро, заметил спортивную машину, стоящую у обочины, и двух симпатичных молодых людей, копавшихся в моторе. Откуда мог знать добряк Циглер, что машина в полном порядке, что все это — лишь ловушка для добрых самаритян, которых хотят обокрасть и убить? Его последние слова были: «Могу ли я чем-нибудь помочь?» Йорк, находившийся в двадцати футах от старика, выстрелом из пистолета раскроил ему череп, а потом, повернувшись к Лэтаму, сказал:

— Какова точность! А?

Последняя их жертва вызывала особую жалость. Восемнадцатилетняя девушка служила горничной в колорадском мотеле. Там убийцы переночевали и заодно разделили с ней ложе. Они сказали, что едут в Калифорнию.

— Махнем все вместе, — уговаривал ее Лэтам, — может, станем кинозвездами.

Девушка, захватив багаж — картонный, наспех собранный чемодан, — закончила свой путь на дне оврага близ Крэйга в Колорадо. И вскоре после того, как ее застрелили и выбросили из машины, убийцы действительно предстали перед кинокамерой.

Нашлись свидетели, запомнившие приметы пассажиров красного «доджа», проезжавшего там, где был убит старый Циглер, и дали соответствующее описание, которое было разослано полицией в западных и среднезападных штатах. Вертолеты патрулировали шоссе, кое-где установили контрольно-пропускные пункты. На одном из таких пунктов в штате Юта и были задержаны Йорк и Лэтам. Потом в Солт-Лейк-Сити полиция разрешила местной телекомпании заснять на пленку интервью с двумя арестованными. Если посмотреть отснятую пленку с выключенным-звуком, создается впечатление, что два жизнерадостных здоровяка обсуждают хоккей или бейсбол — словом, все, что угодно, кроме убийства или той роли, которую они сыграли, по их собственному хвастливому признанию, в судьбе семерых людей.

— Зачем? — спрашивает журналист. — Зачем вы это сделали?

И Йорк с самодовольной улыбкой ответил:

— Мы ненавидим весь мир.

Обитатели «галереи смертников» встретились с новыми соседями второго декабря 1961 года. Конвойный, проводив смертников в камеры, представил их:

— Мистер Йорк, мистер Лэтам, позвольте познакомить вас с мистером Смитом. А вот это — мистер Хикок. А это — мистер Лоуэлл Ли Эндрюз — «самый милый мальчик Уолкотта».

Когда конвойный ушел, Хикок, услышав тихий смешок Эндрюза, спросил:

— Что этот сукин сын сказал такого смешного?

— Ничего, — ответил Эндрюз, — но я просто подумал, если сложить моих троих с вашей четверкой да еще прибавить их семерку, то получается четырнадцать на пять. Если разделить четырнадцать на пять, выходит в среднем…

— Четырнадцать на четыре, — поправил его Дик. — Здесь четверо убийц и один несправедливо осужденный. Я не какой-нибудь проклятый убийца. Я никого не тронул и пальцем.


Рассмотрев апелляцию Хикока и Смита, Верховный суд штата Канзас отклонил ее как необоснованную и назначил новую дату приведения приговора в исполнение — четверг, 25 октября 1962 года. Казнь Лоуэлла Ли Эндрюза, чье дело дважды доходило до Верховного суда США, была назначена на месяц позже. Убийцы Клаттеров, получив еще одну отсрочку от председателя федерального суда, ускользнули от свидания с виселицей. Эндрюз пришел на свидание точно в срок.

Даже посредственный адвокат может тянуть дело годами, ибо система апелляций, существующая в Америке, есть не что иное, как своего рода колесо фортуны, азартная, нескончаемая игра. Она играется сперва в судах штатов, затем в федеральных судах, а потом и в высшей инстанции — в Верховном суде Соединенных Штатов. Адвокат Эндрюза сражался до последнего, и все же его клиент отправился на виселицу в пятницу, 30 ноября 1962 года.

— Ночь была холодная, — рассказывал Хикок журналисту, с которым переписывался и которому время от времени разрешали навещать его. — Холодная и сырая. Дождь лил как из ведра. Бейсбольное поле превратилось в кашу. Когда Энди повели «на склад», мы все стояли у своих окон и смотрели: Перри, я, Ронни Йорк, Джимми Лэтам. Только что пробило полночь, и «склад» сиял, как елка на рождество. Мы могли видеть свидетелей, конвойных, врача, начальника тюрьмы — в общем, все, кроме самой виселицы. Она была где-то в углу. Правда, видели ее тень. Тень на стене, как тень боксерского ринга. Энди вели четверо конвойных и священник. Когда они дошли до дверей «склада», все остановились. Энди смотрел на виселицу — это просто чувствовалось. Он был в наручниках. Вдруг священник протянул руку и снял с Энди очки. Какой-то у него стал жалкий вид. Энди без очков. Они повели его внутрь, и я подумал, интересно, сумеет ли он без очков подняться по лестнице? Было очень тихо. Только собака лаяла где-то далеко. Верно, в городе. Потом мы услышали этот звук, и Джимми Лэтам спросил:

— Что это?

Ну, я сказал ему, что это такое, — звук, когда пол проваливается под человеком. Потом стало очень тихо. Только все та же собака лаяла. Старик Энди долго болтался на веревке, никак не хотел умирать.

Криво улыбаясь и засовывая сигарету в рот, Хикок продолжал:

— Чудной он парень, этот Энди. Он плевал на всех людей, даже на себя. Когда за ним пришли и мы попрощались, я сказал ему: «До скорого, Энди, ведь мы наверняка окажемся в одном и том же месте. Так что ты поищи, нет ли тенистого уголка под деревьями там, внизу». Он рассказал, что к нему приезжали тетя и дядя. Они пообещали увезти его гроб на кладбище на севере Миссури, где лежали останки тех троих, кого он убил. Тетя с дядей собирались похоронить его рядом с родителями. Он сказал, что, услыхав это, чуть не лопнул со смеху. А я ответил ему: «Знаешь, тебе-то повезло с могилой. А ведь нас с Перри наверняка отдадут в анатомический музей». Так мы и шутили, пока его не увели.

Хикок вынул из пачки еще одну сигарету «Пэл-Мэл».

— Я пытался бросить курить. А потом подумал: какой смысл? Учитывая мое положение… Может, если чуть-чуть повезет, заболею раком и лишу палача удовольствия. Некоторое время я курил сигары Энди. В то утро, после того как его повесили, я проснулся и позвал его: «Энди!» — будто ничего не произошло. Потом вспомнил, что он вместе с тетей и дядей уже на пути в Миссури. Посмотрел в коридор. Убирали его камеру, и все было свалено на полу. Матрац, шлепанцы, альбом с рисунками разной жратвы — Энди называл его своим холодильником. И еще коробка сигар «Макбет». Я сказал охраннику, что Энди хотел их отдать мне. Завещал вроде. В конце концов я их не смог выкурить — может, потому, что они мне напоминали Энди. Вообще-то у меня от них живот болел. Что можно сказать о смертной казни? Я не против. В сущности, это месть. Что, разве мстить плохо? По-моему, без этого нельзя. Если бы я был близок Клаттерам или кому-нибудь из тех, кого убили Йорк и Лэтам, мне не было бы покоя, пока виновные не качались бы на Больших Качелях. Взять хотя бы тех, кто пишет письма в газеты. На днях было два таких письма в топекской газете. Одно написал священник. Он писал, что это издевательство, судебный фарс! Почему эти два сукина сына, Смит и Хикок, все еще продолжают жрать за счет налогоплательщиков? Почему их до сих пор не повесили? Что ж, я его понимаю. Он злится, что не получает того, чего хочет, — возможности отомстить. И не получит, если только я смогу помешать этому. Я за смертную казнь. Лишь бы казнили не меня.

Но его казнили.

Прошло еще три года. За это время два выдающихся канзасских адвоката сумели, прибегая к повторным апелляциям, трижды отсрочить приведение приговора в исполнение: 20 октября 1962 года, 8 августа 1963 года и 18 февраля 1965 года. Трижды хитроумные адвокаты доходили до Верховного суда Соединенных Штатов — до Главного Хозяина, как его называли смертники. Но в каждом из этих случаев Верховный суд, никогда не объяснявший в подобных ситуациях причин, по которым он принимает то или иное решение, отклонял апелляцию. В марте 1965 года, после того как Смит и Хикок провели почти две тысячи дней и ночей в «галерее смертников», канзасский Верховный суд постановил, что их сердца должны перестать биться между полуночью и двумя часами ночи в среду 14 апреля 1965 года.

Среди двадцати собравшихся на «церемонию» был и Дьюи. Он никогда раньше не присутствовал при казни и, войдя в «склад» после полуночи, был несколько удивлен обыденностью обстановки — устрашающее впечатление производила только сама виселица с двумя качающимися петлями.

Внезапно по высокой крыше «склада» застучал частый дождь. Этот звук, напоминавший торжественный треск барабанов, возвестил о появлении Хикока в сопровождении шести конвойных и шепчущего молитвы священника. Вошел Дик; он был в наручниках, уродливый кожаный хомут пригвоздил его руки к торсу. У подножия виселицы начальник тюрьмы зачитал официальный документ о приведении приговора в исполнение. Пока зачитывался документ, глаза Дика, ослабленные почти пятью годами тюремной мглы, блуждали по лицам собравшихся. Не найдя того, кого искал, Дик шепотом спросил у ближнего конвойного, присутствует ли здесь кто-нибудь из семьи Клаттеров. Услышав отрицательный ответ, он как будто огорчился, словно ритуал мести не был выдержан до конца. Дочитав документ, начальник тюрьмы, как положено, спросил осужденного, не хочет ли он сделать последнее заявление.

Хикок кивнул.

— Я просто хотел сказать, что я ни на кого не в обиде. Куда бы вы меня сейчас ни отправили, это будет место получше, чем наш мир, уж точно.

Палач нетерпеливо кашлянул, глубже надвинул свою ковбойскую шляпу. Хикок, подталкиваемый одним из сопровождающих, поднялся на помост.

— Бог даст, бог отнимает, — причитал священник под дробный стук дождя, а осужденному надевали петлю на шею и черную повязку на глаза. — Да святится имя его.

Люк провалился, и Хикок в течение двадцати минут висел у всех на виду, пока тюремный врач наконец не сказал:

— Этот человек мертв.

Рой Чёрч, один из тех, кто выследил Дика, покачал головой.

— Никогда бы не подумал, что парня хватит на это. Был уверен, что он — трус.

Тот, к кому он обращался, ответил:

— Слушай, Рой, это же мразь. Сволочь. Он получил по заслугам.

Чёрч все так же задумчиво продолжал качать головой.

Пока свидетели ждали второй казни, репортер спросил конвойного:

— Это ваша первая казнь?

— Я видел Ли Эндрюза, — ответил конвойный.

— А для меня это впервые.

— Ну, и как вам? — поинтересовался конвойный.

Репортер скорчил гримасу и сказал:

— В офисе никто не хотел ехать сюда. Я тоже. Но, в общем, думал, будет страшнее. Все равно что нырять с вышки. Только с веревкой на шее.

— Они ничего не чувствуют. Провалился. Хрясь. И точка. Ничего не чувствуют.

— Вы уверены? Я стоял рядом и слышал, как он хватал воздух ртом.

— Ага. Но он ничего не чувствовал. Иначе было бы негуманно.

— Наверно, им еще дают и таблетки. Успокоительные средства.

— Черта с два. Это против правил. Вот и Смит.

— Ну и ну! Я не думал, что он такая букашка.

— Верно. Он коротышка. Но тарантул тоже не ахти какой великан.

Когда Смита вели в «склад», он узнал своего старого врага Дьюи, перестал на миг жевать резинку, ощерился и подмигнул — этакий бесшабашный весельчак. Однако выражение его лица стало серьезным, когда начальник тюрьмы спросил, не хочет ли он что-либо сказать. Его выразительные глаза пристально вглядывались в присутствующих, затем наткнулись на почти скрытого тенью палача, уперлись в собственные, в наручниках, руки. Он посмотрел на свои пальцы, перепачканные чернилами и краской: последние три года пребывания в «галерее смертников» он проводил за рисованием отличных автопортретов и портретов детей, чаще всего это были детишки заключенных. Он делал портреты с фотографий, которые ему давали.

— По-моему, просто позор — вот так отнимать у человека жизнь, — сказал он. — Я против применения смертной казни, против — и морально, и юридически. Может быть, я смог бы что-то дать, что-то такое… — Он как-то вдруг сник, застеснялся, голос стал глухим, еле слышным. — Наверно, нет смысла извиняться за то, что сделал. Даже неуместно. Но я прошу прощения.

Вверх по лестнице. Петля. Повязка. Дьюи закрыл глаза и не открывал их до тех пор, пока не услышал глуховатый треск ломающихся позвонков. Как и большинство американских блюстителей закона, Дьюи был убежден, что смертная казнь является мерой, пресекающей рост серьезных преступлений. Он также считал, что если кто и заслуживал смертной казни — так это Перри и Дик. Предшествующая казнь оставила его равнодушным: но Перри Смит, хотя он и был настоящим убийцей, вызывал в нем другое чувство. Дьюи вспомнил первую встречу с Перри на допросе в Лас-Вегасе: полумальчик-полумужчина, чем-то похожий на карлика, сидел на металлическом стуле, не доставая до пола своими обутыми в сапожки ногами. И теперь, открыв глаза, он увидел те же слегка кривоватые, болтающиеся в пустоте детские ноги.

А ведь Дьюи думал, что со смертью Смита и Хикока он испытает облегчение, чувство выполненного долга, удовлетворение…


Он вспомнил случайную встречу, которая произошла почти за год до казни преступников, на кладбище «Вэлли-Вью», мысленно возвратившись к этой встрече, Дьюи подумал, что для него именно она логически завершала дело Клаттеров.

В дальнем тенистом углу кладбища, почти на границе с широким простором пшеничного поля, среди деревьев, под простым серым камнем похоронены четверо убитых. Когда Дьюи подошел к могилам, он увидел другого посетителя — гибкую девушку в белых перчатках, с копной блестящих темно-рыжих волос и длинными стройными ногами.

Она улыбнулась ему, но Дьюи не мог вспомнить, кто это.

— Вы не помните меня, мистер Дьюи? — спросила она. — Я — Сьюзен Кидуэлл.

Она рассмеялась. Рассмеялся и Дьюи.

— Сью Кидуэлл, ну конечно же! — воскликнул Дьюи.

Он не видел ее с самого первого суда, а тогда она была еще ребенком.

— Как дела? Как мама?

— Спасибо, все хорошо. Мама по-прежнему преподает музыку в холкомбской школе.

— Давно я там не был. Что-нибудь изменилось?

— Поговаривают, что неплохо бы вымостить улицы. Но вы же знаете Холкомб… А вообще-то я там редко бываю. Я поступила в Канзасский университет. А сейчас приехала на несколько дней, надо же навестить маму.

— Это замечательно, Сью. Что ты изучаешь?

— В основном искусство. Мне так нравится в университете. Я просто счастлива. Мы ведь хотели учиться там вместе с Нэнси. Собирались жить в одной комнате. Иногда я думаю об этом, особенно когда чувствую себя счастливой.

Дьюи посмотрел на серый камень, на котором были выгравированы четыре имени убитых и дата четырех смертей — 15 ноября 1959 года.

— Ты часто приходишь сюда? — спросил он Сьюзен.

— Нет, не очень. Господи, ну и жара…

Она надела темные очки.

— Помните Бобби Раппа? Он женился на красивой девушке.

— Да, я слышал об этом.

— К сожалению, мне надо бежать! Было очень приятно повидаться с вами, мистер Дьюи.

— И мне тоже, Сью. Желаю удачи! — крикнул он вслед удалявшейся фигурке.

Сью спешила. Такой же была бы сейчас Нэнси.

Дьюи пошел домой мимо деревьев, оставив за собой просторы неба и пшеничных полей, по которым гулял ветер.

…и один, выходящим из ряда вон